Текст книги "Романы. Повести. Рассказы (СИ)"
Автор книги: Борис Хазанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 39 страниц)
«Забыл, что ль. Безбилетник».
«Выпиши ему квитанцию».
«Мне очень неудобно перед вами. Я Анне Семёновне уже говорил, это счастье, что я хороших людей встретил».
«Предъяви документы».
«Да ладно тебе, Стёпа. Заладил».
«Выступает! – крикнул с эстрады гитарист. – Лауреат конкурса на лучшее исполнение! Поаплодируем, граждане».
Под жидкие хлопки на эстраду вышла певица с круглым старым лицом, в длинном облегающем платье с разрезом до талии.
«Ничего себе бабец», – сказал контролёр.
«Может, ещё закажем?» – спросил Бабков.
«Ни-ни. Вишь, какой он».
«Помню, я ещё молодушкой была. Наша армия в поход куда-то шла».
«Ничего себе. А?»
«Стёпа… Пошли, мы тебя в вагон посадим. Сам-то доедешь? Или тебя проводить?.. Где эта кукла?» – спросила Анна Семёновна, ища глазами официантку.
«Я заплачу…»
«Да у тебя, небось, и денег нет».
«Я заплачу».
«Всю-то ноченьку мне спать было невмочь! Раскрасавец парень снился мне всю ночь!»
«Что это за херня, – сказал контролёр, – если снился, значит, небось, спала!»
«Ну-ка помоги. Тащи его. Давай, Стёпа».
«А вот я вас всех… Нечего меня провожать. Я вас в рот всех, мать, в гробу!»
«Да, такая жизнь. Вот сейчас вернусь, а там уже кто-то другой на моём месте. Может быть, и есть люди, которым везёт в жизни. Я к ним не отношусь», – говорил Лев Бабков, заворачивая в газету хлеб и кое-что оставшееся на тарелках.
«Я вам скажу, Анна Семёновна, – продолжал он усталым голосом, уже в вагоне, – что я за человек…»
Время – двенадцатый час в начале.
Ночлег
«Тебе выходить», – сказала она неуверенно.
Поезд несётся во тьме, минуя полустанки, женщина смотрит в окно, где дрожат лампы, поблескивают ручки сидений, проскакивают слепые огни, где напротив сидит некто, о котором впору подумать, не призрак ли он, не пустое ли отражение в тёмном стекле, если можно думать о чём-нибудь, кроме дома и тёплой постели, в этот долгий, поздний вечер. Усталость, усталость! Не хочется смотреть ни на кого, не хочется говорить. Между тем он и не думает вылезать, поезд сбавил скорость, и вот уже едут навстречу, замедляя ход, фонари, едет платформа.
«Слыхал, что сказала? Одинцово».
Лев Бабков туманно взглянул на спутницу. Кто-то брёл мимо в полупустом вагоне, открылись двери; голоса на платформе.
«Давай; ещё успеешь. Али окоченел?» Она почти тащила его по проходу. Выбрались в тамбур.
«Значит, гоните меня?»
«Не гоню, а пора. – Раздался свисток. – Погуляли и будет. А то там твои вещи выкинут».
«Уже выкинули».
Чей-то голос с чувством ответил на платформе: «Ну и хрен с тобой! Ну и катись, видали мы таких».
Мимо пробежал дежурный по станции.
«Вот я и говорю, – продолжал голос. – Хрен с тобой, говорю, катись отсюдова».
Поезд всё ещё стоял.
«Видно, что-то случилось, – сказала она, – везёт тебе… Милый, давай прощаться; устала я. Счастливо тебе, дай тебе Бог».
«Анна Семёновна», – пролепетал он, стоя на опустевшем перроне, и почти сразу же свисток дежурного раздался во второй раз. Половинки дверей сдвинулись, но Лев Бабков успел схватился за резиновые прокладки. Поезд снова нёсся среди неведомых далей, в непроглядной тьме, мимо спящих посёлков, посылая вперёд слепящий луч, немногие путешественники раскачивались на скамьях, и тусклое отражение провожатого утвердилось вновь на своём месте за окошком.
Она спросила:
«Куда ж мы с тобой теперь?»
Лев Бабков объяснил, что он ненадолго, на два дня, «а там я устроюсь».
«Куда ты устроишься?»
«Я в институт поступаю».
«Учиться, что ль? Поздно тебе учиться».
Он ответил, что поступает в научный институт.
«А насчёт денег, Анна Семёновна, не беспокойтесь. Насчёт квартплаты. Я уплачу».
«Зачем мне твои деньги, мне твоих денег не надо. А вот что соседи скажут. Привела кого-то».
«Не кого-то, – сказал Бабков. – Я ваш родственник, двоюродный брат из Серпухова».
«А что как милиция нагрянет».
«Ну и пускай, у меня документы в порядке».
«Бог тебя знает, кто ты такой», – сказала она, и, как уже было замечено, на это навряд ли сумел бы ответить сам Лёва.
«Если надо, я пропишусь».
«Эва. Он ещё прописаться хочет. Да на кой ты мне сдался?»
«Анна Семёновна, – сказал Бабков. – Я человек спокойный, непьющий».
«Кто тебя знает…»
«Я хочу сказать, если сочтёте нужным. В Одинцове я всё равно не прописан».
«А у тебя вообще-то прописка есть?»
«Я у жены прописан».
«Так ты женат?»
«Был. Трагическая история, Анна Семёновна, не стоит вспоминать».
«Только вот что… – сказала она, отпирая большой висячий замок. Кто-то проснулся под крыльцом и заворчал. – Свои, свои… – Вылез немолодой лохматый субъект и лизнул руку хозяйке и Льву Бабкову. – Вишь, признал тебя».
«Меня животные любят, Анна Семёновна».
«Только вот что я тебе скажу. Мне завтра рано на смену заступать, со мной поедешь. Одного я тебя тут не оставлю».
Мужчина и женщина, оказавшись наедине под одной кровлей, невольно думают друг о друге. Лев Бабков думал о том, что он лежит на кухне на тонком матрасе, а хозяйка в комнате на высокой железной кровати. Он думал о том, что ей, вероятно, лет сорок пять, она живет без мужа, ходит в черной шинели по вагонам пригородных поездов и вечером, сдав выручку, возвращается и ласкает облезлого пса. Он думал, что ему совсем не хочется к ней, не хочется вставать, делая вид, что ему понадобилось выйти по нужде или что его томит бессонница, или что он озяб на кухне и хочет спросить разрешения зажечь газ, что ему не хочется входить к ней в комнату, отогнуть одеяло и лечь рядом.
Лев Бабков повернулся на другой бок, было совсем светло, за окном слышался шелест, и было жестко лежать на полу. Когда женщина и мужчина ночуют рядом, то сама собой поневоле мелькает мысль, потому что жизнь навязывает нам роли, написанные для нас, но не нами, понуждает действовать по правилам, придуманным не нами. Хозяйка, ясное дело, вовсе не жаждет, чтобы он попросился к ней, такая мысль, может быть, вовсе не приходит ей в голову, потому что она устала после хождения по вагонам, потому что ей сорок пять лет и жизнь прошла, – а может, все-таки приходит? Хозяйка спит, но некий бодрствующий уголок ее мозга слегка недоволен, слегка зудит, ибо каждый обязан действовать по правилам. Наш приятель почти уснул, когда его тело поднялось с жесткого ложа и, толкнув слабо скрипнувшую дверь, выбралось на крыльцо. Лев Бабков стоял под мертвой луной и чесал за ушами пса.
Небо очистилось, кругом все капало, время от времени повевал ветерок. Должно быть, сыро спать под крыльцом, заметил Бабков, слишком ранняя весна, как же это хозяйка не пускает тебя домой в такую погоду. Пес поднял голову и нюхал воздух. Где-то далеко послышался скрежет гармошки. Опять гуляют, думал пес, если допустить (гипотеза, не противоречащая данным современной науки), что собаки формулируют свои мысли в тех же терминах, что и люди. У гостя же было странное чувство, что он мыслит одновременно за себя и за пса. Как тебя зовут, спросил Бабков, но тот ничего не ответил. Я надеюсь, ты умеешь разговаривать, продолжал гость. Это смотря с кем, подумал ночной спутник, и смотря когда. Когда могу, а когда не могу. Некоторые умеют, а некоторые не умеют. Меня это не удивляет, заметил Лев Бабков, ночью все возможно. Может, на самом деле я сплю на кухне, а не стою на крыльце. Ты не ошибаешься, был ответ. Бывает, спишь, даже когда не спишь. Это я по себе знаю. Впрочем, трудно решить, подумал пес, длинно, сладко зевнул и щелкнул зубами. Может быть, это я сплю, а ты мне снишься, все может быть.
После этого наступило молчание, докатилось постукивание товарного поезда. Старый кобель нехотя поднялся, предложил прошвырнуться. Не знаю, заколебался Бабков. Я не одет. – А ты бы пошёл и оделся. – Я войду, а она проснётся. – Дурак ты, братец, я бы на твоём месте… – Мне кажется, заметил гость, в твоём возрасте пора бы уже забыть про такие дела. – Забыть? – возразил пёс. – Легко сказать!
Зверь вернулся, волоча одежду и ботинки, гость облачился в рубаху, подтянул узел галстука, погрузился в вытертые коверкотовые штаны, сунул ноги в ботинки, руки – в рукава пиджака со знаком на лацкане и прошёлся расчёской по редеющим кудрям. Три человека прошли по дороге, парень растягивал половинки своего инструмента, женщины пели, но, как в фильме с выключенным звуком, не было слышно ни музыки, ни голосов. Лев Бабков повернул голову им вослед, одна из девушек обернулась, ему показалось, что она узнала его.
День уже занимался, ядовито горели огни светофоров на перламутровом небе, через пути брели к платформе чёрные люди. Собака вбежала в зал ожидания, где одиноко сидела, составив ноги, в шинели и форменной фуражке, со старомодной сумочкой на коленях Анна Семёновна.
«Я уж думала, ты сбежал».
Подошла электричка. Пёс остался на платформе. Вошли в вагон. «В институт едешь?» – спросила она.
«Я думал, что мне всё это снится», – возразил Лев Бабков.
«Может, и снится, – сказала она зевая… – Попрошу предъявить проездные документы!» – бодро провозгласила Анна Семёновна, извлекла из сумки и надела на палец жетон. Навстречу им с другого конца вагона уже двигалась чёрная шинель контролёра Стёпы.
Тут, однако, произошло нечто, явился некто.
Чудо Георгия о змие
С позолоченным деревянным копьём, наклонив остриё в дверях, с постной миной вошёл в вагон персонаж, чьё явление вызвало неодинаковую реакцию. Иные демонстративно зашуршали газетными листами, кто-то проворчал: «Много вас развелось». Некоторые приготовились слушать.
Кто-то спросил: «А разрешение у него есть?» – «Какое разрешение?» – «Разрешение на право носить оружие». – «Какое же это оружие, смех один». На них зашикали. Большинство же публики, навидавшись всего, никак не реагировало.
Человек стащил с головы армейскую пилотку. «Попрошу минуточку внимания, – воззвал он, и настала тишина. – Дорогие граждане, братья и сестры!»
«Православный народ, папаши и мамаши,
разрешите представиться, я – святой Георгий.
Расскажу вам, что со мной приключилось,
расскажу, как есть, как дело было,
а кому неинтересно, пусть читает газету».
Из уважения к баснословному персонажу проверка билетов была приостановлена; поезд спешил к Москве, это был удачно выбранный маршрут с немногими остановками.
Солдат продолжал:
«В первый день, как войну объявили,
принесли мне сразу повестку
и отправили на передовую.
Вот залёг я с бутылкой в кювете
И гляжу на дорогу, жду змея.
С полчаса прошло, пыль показалась,
задымилась дорога, вижу, змей едет
с головы до ног в чешуе зелёной,
шлем стальной на нём, сам в ремнях, в портупее,
сапоги начищены, из себя видный.
Вот подъехал он, глядит в бинокль —
словно молнии, стёкла сверкают.
Я в кювете сижу, затаился,
подпустить хочу его поближе.
Только тут он на цыпочки поднялся
И в канаве меня надыбал.
Увидал змей в канаве мой кемель,
увидал пилотку со звездою,
рассмотрел моё обмундированье,
на ногах увидал обмотки
и, слюнявую пасть разинув,
стал вовсю смеяться надо мною…»
«Не кажется ли вам странным, ведь уже столько лет прошло», – сосед по лавке шепнул Льву Бабкову.
«Вы имеете в виду легенду?»
«Я хочу сказать, после войны прошло столько лет».
«Это вам так кажется, – возразил Бабков, – народ помнит войну».
«Да, но посмотрите на него. Сколько ему лет, как вы думаете?»
«А это вы у него спросите». Приближалось Нарбиково или какая там была следующая станция, поезд шёл, не сбавляя скорости, словно машинист тоже решил уважить сказителя.
«Стоит, гад, заложил лапу за лапу,
а передней хлопает по брюху.
По-ихнему, по-немецки лопочет,
Дескать, что там время тратить, рус, сдавайся,
куды ты суёшься с голой жопой
с нами, змеями, сражаться!
Поглядел я на него, послушал,
сплюнул на землю, размахнулся
и швырнул ему под ноги бутылку,
сам упал, спиной накрылся,
голову загородил руками.
Тяжким громом земля сотряслася,
пыль, как туча, небо застлала,
а ему, суке, ничего не доспелось.
Стоит себе целый-невредимый,
сам себе под нос бормочет
и копается в своём драндулете:
повредил я, знать, его телегу.
Между тем нет-нет да обернётся,
пасть раззявит, дыхнёт жаром
и обратно носом в карбюратор.
Я вскочил – и гранат в него связку!
Вижу, змей мой не спеша отряхнулся,
из ноздрищ пыль вычихнул, утёрся,
повернулся, встал на все четыре лапы,
раскалил глазищи, надулся и ко мне двинул.
Мама родная!
Помолись хоть ты за мою душу,
за свово горемычного сына!»
В вагоне расплакался ребёнок. Раздались голоса: «У-ти, маленький! – Гражданка, вы бы прошли в детский вагон. – Нельзя же так. – Мешаете людям слушать. – А чего его слушать-то. – Много их тут ходит. – Да нет такого вагона. – Небось, на пол-литра собирает. – Постыдились бы, гражданин. – Человек кровь проливал, а они… – Дитё плачет, а они всё недовольны. У-ти, маленький…»
«Что тогда было, сказать страшно.
Выскочил я из кювета,
побежал я змею навстречу,
сам ору: ура! За Родину, в рот ей дышло!
И всадил я своё копьё стальное в
хохотальник ему, в самую глотку.
Сам не знаю, как оно вышло,
только тут со змеем беда случилась:
поразил его недуг внезапный
аль кишку я ему проткнул какую, —
проистёк он вонючею жижей,
зашатался, рухнул наземь,
шлем рогатый с него свалился,
и настал тут перелом военных действий.
И закрыл он один глаз свой червлёный,
а потом второй глаз.
Я и сам-то
еле жив, от жары весь спёкся,
ядовитой вони надышался,
в саже весь, лицо обгорело.
Перед смертью змей встрепенулся
и хвостом меня мазнул маленько.
От удара я не удержался
и с копыт долой. Пролежали
рядом с ним мы не знаю сколько,
час ли, два, аль целые сутки.
Только слышу, зовут меня:
– Жора!
Я глаза разлепил, – мать честная!
Надо мной знакомая хвигура:
наш лепила стоит в противогазе.
– Жив, – кричит, – братуха, в рот-те дышло!
Провалялся я в медсанбате
три недели, кой-как подлатался,
а потом повезли меня дальше.
В санитарном эшелоне-тихоходе.
Ехал, трясся я на верхней полке,
в Бога душу и мать его поминая.
За стеклом меж тем предо мною
всё тянулись составы и составы,
эшелон стучал за эшелоном:
то проедет солдатня с гармошкой,
то девчат фронтовых полный пульман,
то платформы с зачехлёнными стволами.
Знать, не сгинула наша Россия,
отдышалась, портки подтянула
и всей силой своей замахнулась.
Под конец везли пленных змеев,
не таких, как мой, пожидее,
погрязней и уж не таких гладких,
и обутых в валенки из эрзаца.
После них все кончились вагоны
и поля пустые потянулись,
перелески, жёлтые болота.
Растрясло меня вконец, уж не помню,
как добрался я, как сгрузился
и проследовал в кузове до места.
По тылам, по базам госпитальным
наскитался я, братцы, вдоволь.
Много ль времени прошло аль боле,
стал я помаленьку выправляться.
Тут опять жизнь моя переменилась:
снюхался я с одной медсестричкой.
Баб крутом меня было пропасть,
но её я особо заприметил.
Слово за слово, ближе к делу —
клеил, клеил, наконец склеил.
Как настанет её дежурство,
так она ко мне ночью приходит.
Так прожили мы, почитай, полгода,
а потом я на ней женился.
С нею я как сыр в масле катался,
отожрался и прибарахлился.
С рукавом пустым, с жёлтой нашивкой,
морда розовая, на груди орден Славы, —
как пройду, все меня уважают
и по имени-отчеству называют».
Чудо Георгия о змие. Кода
Поезд остановился, и человек с золотым копьём прервал свою сагу. Вошли новые пассажиры; никто не вышел. Всё стихло, скучный пейзаж нёсся за окнами, кто-то дремал, кто-то было громко заговорил, на него зашикали, все ждали продолжения. «Как вы думаете, – шепнул сосед, – чем можно объяснить живучесть этой легенды?» – «Кто вам сказал, что это легенда», – проворчал Лев Бабков. «А известно ли вам, – не унимался сосед, – что папа Геласий, был такой римский папа, причислил Георгия к святым, известным более Богу, чем людям?» – «Неизвестно», – сказал Бабков. Вагон подрагивал, и летели в безвозвратное прошлое поля, дороги, грузовики перед шлагбаумами, чахлые перелески.
«Вот война окончилась, братцы», – сказал солдат.
«С Катей вместе мы тогда снялись,
а ещё я снимался отдельно
на коне, со щитом и в латах,
с копиём, со знаменем на древке —
как я, значит, змея сокрушаю.
Всё, само собой, из картона,
из подручных, как говорится, матерьялов,
на фанере конь нарисован,
я в дыру лишь морду просунул.
Выпили мы тогда изрядно —
я недели три колобродил…
Пропил хромовые колёса
и костюм, и Катин полушалок,
и ещё кой-какие вещички.
Было так, мамаши мои, многажды,
аж ползком, бывало, возвращаюсь,
аки змий, к домашнему порогу».
«Вот видите, – зашептал сосед, – я же говорю: известным более Богу, чем людям!»
«Никогда меня Катя не бранила,
из любой беды выручала,
всё терпела, главу держала,
как я зелье изрыгал и закуску,
и сама меня раздевала,
на подушки с кружевом ложила
под моим же знаменитым патретом…
Все же есть еще во мне сознанье —
стал я думать, куда податься,
для чего себя приспособить.
Пенсия моя небогата,
знать, не много я на войне заработал,
только слава, что Победоносец.
Думал, думал, ничего не надумал,
люди добрые подсказали,
научили делать зажигалки.
Хитрая, однако, машина:
Крутанёшь колесечко, – другое
вслед за ним тотчас повернётся
и летучую искру высекает.
Фитилёк бензиновый вспыхнет,
и валяй, закуривай смело:
ни огня не надо, ни спичек,
ни кресала, и дождь тебе не страшен.
Вот стою я раз на толкучке
со своим самодельным товаром.
Вдруг навстречу знакомая хвигура.
Пригляделся я – мать честная!
Да ведь это же Коля Чуркин,
старый друг, фронтовой лепила,
что меня с поля боя вынес,
на тележке безногий едет.
Сам кричит: „Здорово, пехота!
Чем торгуешь, каково жируешь?“
Не нашёл я, что ответить Коле,
молча я к нему наклонился,
обнялся с ним и расцеловался.
Выпили мы с ним ради встречи.
Говорит мне Коля: „Эх ты, дура,
что ты, дура, жисть свою корёжишь?
Брось-ка ты свои зажигалки,
а займись делом поумнее…“
Стал смекать я, мозгами раскинул
и придумал, наконец, стаканчик.
Дело это, братцы, такое:
много их, желающих выпить,
у подъездов и по магазинам,
в подворотнях аль просто на воле.
У кого и деньги в кармане,
у кого в руках поллитровка,
а разлить во что – не имеют.
Вот и пьют на троих некультурно,
каждый маму ко рту прикладает
да, глядишь, утереться забудет,
а какой он, кто его знает:
может, он гунявый аль гундосый,
может, у него во рту зараза.
Тут я к ним как раз приближаюсь,
не спеша, солидной походкой,
мол, не нужно ль, ребята, подмоги,
обслужить культурно, кто желает.
У меня при себе бумага,
а в бумаге у меня селёдка,
чесночку зубок – кто желает, —
для хороших людей не жалко,
для кого и яблочко найдётся.
Опосля достаю стаканчик.
Люди ценят такое вниманье,
заодно и мне наливают.
Тут, глядишь, беседа начнётся,
расскажу им чудо о змее,
а они нальют мне по второму.
Ах, прошли давно те денёчки.
Уж давно моя Катя сбежала
и с подушками, и с детями.
А таких, как я, со стаканом,
развелось немало в округе,
и моложе меня, и шустрее.
Чуть я сунусь, уж там свои люди,
и рассказы мои неинтересны.
Уж никто в чудеса не верит,
и до лампочки им Георгий…»
«Вот, значит, какие дела, – сказал солдат и горестно оглядел публику. – А все оттого, что жить не умеем».
«Посему сменил я работу,
заступил я на новую вахту,
нонче я с Казанского еду,
а на завтра с Курского вокзала,
до обеда хожу по вагонам,
а потом в буфете отдыхаю.
Братья-сестры, папаши и мамаши!
Вот стою я сейчас перед вами,
как пред Богом, с открытою душою,
весь как есть, за родину увечный,
сирота безродный и бездомный.
Вы на горе моё поглядите,
войдите в моё положенье,
воину-калеке подайте.
Много не прошу – кто что может,
на моё дневное пропитанье,
на краюшку хлеба да на стопку —
говорю это прямо, не скрываю.
Перед вами стою с открытым сердцем,
я, пронзивший копьём дракона,
я, от недруга Русь защитивший,
щитоносец, святой Георгий».
С этими словами он двинулся по проходу и вскоре наткнулся на Стёпу. Контролёр поднял брови. «Сезонка», – парировал сказитель и, по предъявлении сезонного билета, продолжал свой путь между скамьями, держа копьё остриём кверху, подавая пилотку направо и налево. Анна Семёновна, вздохнув, поднялась с места.
«Попрошу проездные документы!»
Шествие Льва Бабкова по своим делам
Куда направился Победоносец, какой путь избрал Бабков? Оставим солдата в толпе, спешащей на площадь вокзалов, и последуем за Лёвой в сторону Преображенки, вдоль неровной линии бывших доходных домов, всё ещё основательных, хоть и пришедших в упадок, с запылёнными окнами нижних этажей, с вывесками контор, чьи наименования, составленные из слов-обрубков, напоминали заумь. Это был какой-то ветхий, доживший до чаемого будущего футуризм. Пешеход свернул в подъезд, взошёл по короткой входной лестнице. На площадке за стеклом сидел с газетой привратник – или сторож, или дежурный – такие люди всегда сидят в этих местах. Их обязанность – не пускать «никого», то есть блюсти порядок, хотя вряд ли кто-нибудь знает, в чём именно состоит порядок.
Сняв очки, вахтёр смотрел вслед вошедшему, несколько встревоженный элегантной бесцеремонностью, надменным величием, с коими тот, кивнув, помахивая портфелем, прошагал мимо, после чего очки были водружены на место, и дежурный углубился в передовицу. Тем временем Лев Бабков миновал служебный коридор и через задний выход выбрался наружу. Несколько минут спустя он нырнул в пахнущий плесенью чёрный ход жилого строения, непостижимым образом втиснутого в колодец двора. Таково устройство старых кварталов; здесь на каждом шагу убеждаешься, что пространство города, в отличие от природного, растяжимо: где едва хватило бы места для десятка деревьев, могут разместиться многоярусные дома, пристройки, проходные дворы; таково преимущество цивилизации перед природой. Лев Бабков ехал в вихляющейся коробке лифта. На последнем этаже кабина вздрогнула и как бы на мгновение провалилась; гость шагнул в пустоту, но почувствовал под ногами пол; гром захлопнутой двери прокатился по коридору; дом был устроен по образцу меблированных комнат, возможно, и был когда-то гостиницей; гость тащился по длинному коридору мимо мёртвых квартир и кухонь навстречу пыльному солнцу. Позвонил, нажал на дверную ручку, не дожидаясь ответа. Дядя сидел за столом с толстой лупой размером с теннисную ракетку. Ай-яй-яй, снова забыл задвинуть щеколду.
Дядя, впрочем, был всего лишь двоюродный. Некогда дядя имел семью и профессию, занимал, как утверждала молва, приличную должность. Всё пожрала страсть, в которой соединились самопожертвование и алчность, бескорыстие и эгоизм. Дядя отложил увеличительное стекло и поднял на племянника взор, каким смотрят на фальшивую драгоценность.
«Чаю?» Он показал большим пальцем через плечо в сторону кухни. Бабков вернулся с двумя стаканами; явилось варенье или что там.
«Не хочу, – сказал хозяин, – пей сам».
Лев Бабков извлёк из портфеля вчерашние завёрнутые в газету харчи, а также бутылку дешёвого портвейна.
«Вот это другое дело», – заметил двоюродный дядя. Гость хотел было протереть рюмки бархатной тряпицей специального назначения, но старик замахал руками. Пришлось пустить в ход полы пиджака. Коллекционер поспешно заворачивал в бархат предмет, лежавший рядом с лупой.
«Давненько не видел тебя, – проговорил он, – рассказывай».
«Что рассказывать?» – спросил Бабков.
«Нечего, стало быть», – констатировал дядя.
Помолчали, затем хозяин, которого вино сделало несколько более общительным, произнёс:
«Не понимаю я тебя».
Двоюродный племянник опустил очи долу.
«У тебя такие способности… Ведь были же у тебя какие-то способности?»
«Возможно».
«И внешность вроде бы недурная, и язык хорошо подвешен. Почему у тебя ничего не получается?»
«Что не получается?» – спросил осторожно Лев Бабков.
«Ничего! Сколько тебе лет? Вот видишь. И ничегошеньки, абсолютно ничего из тебя не вышло. Ты нигде не работаешь. Ничего не делаешь. Нет, – сказал дядя, – наше поколение было другим. У нас были ценности! Мы знали, для чего мы существуем на свете».
«Для чего?» – спросил Бабков.
«Могу ответить. Но чтобы так, без цели, без смысла, без… без сознания гражданского долга, наконец. Палец о палец не ударяя, чтобы чего-нибудь добиться! Ты даже не знаешь сам, чего ты хочешь».
«Вот бы и подсказали», – молвил племянник, рассматривая вино на свет.
«Милый мой, жизнь должна иметь смысл».
«Я живу, – сказал Бабков, – вот и весь смысл. Sum ergo sum».
«Нет. Мы были другими. Мы верили, мы трудились. Наше поколение…»
«Ваше поколение. Н-да».
«Наше поколение, если хочешь знать…» – свирепо сказал двоюродный дядя, вонзая жёлтые зубы в шницель, не доеденный старшим контролёром. «А сами-то вы?» – ехидно спросил племянник.
«Что я? Что я? – закричал дядя. – Я, между прочим, на фронте воевал».
«Я тоже», – заметил Бабков.
«Тоже? воевал? Ха-ха!»
«Я хочу сказать, я тоже сегодня видел одного… Представьте себе: самого Георгия Победоносца».
«Георгиевский кавалер? – спросил дядя. – Эти кресты большой ценности не представляют. Так вот, на чём бишь… Что это за мясо? – вскричал он. – Это не мясо, а чёрт знает что!»
«Рубленый шницель; в чём дело?»
«Так вот… Ты спрашиваешь, что я. А известно ли тебе, какую ценность моё собрание представляет для науки? Для истории?»
«Для истории, угм».
«Ладно, – вздохнул дядя. – Зачем пожаловал?»
«А вот представьте себе: хочу устраиваться».
«Не может быть. Значит, всё-таки взялся за ум. Впрочем, из тебя всё равно ничего не выйдет».
«Как знать».
«Позвольте полюбопытствовать: куда? кем?»
Лев Бабков ограничился туманным объяснением, прибавив, что у него есть одна просьба.
Громко засопев, качая лысой головой, дядя дал понять, что проект не внушает ему доверия. Что за просьба? Небольшая, уточнил Бабков. Вылезли из-за стола.
«Давно собираюсь поставить стальную дверь».
«Давно надо».
«У Кагарлицкого недавно вырезали всю вот эту часть. Вместе с замками, обыкновенным лобзиком».
Лев Бабков полюбопытствовал, кто это.
«Ты не знаешь Кагарлицкого? Это почти то же самое, что не знать меня. Он единственный, кто может со мной соперничать… в некоторых отношениях».
И что же, спросил Бабков.
«Вырезать-то вырезали. А дальше шиш. У него там, оказывается, электрический сторож. Сунул руку – и бац! Подержи». Он вручил собеседнику то, что было завёрнуто в бархатный лоскут. Запоры были отомкнуты, задвижки отодвинуты, оставался главный замок. Коллекционер выбрал из связки самый большой ключ, вставил в скважину и повернул двумя руками; что-то заработало внутри, дядя сунул в скважину другой ключ и повернул в другую сторону.
Вошли в полутёмную комнатку, заставленную шкафами.
«Не здесь, – сказал дядя, вытягивая и задвигая назад плоские ящички, где покоилась вся слава мира. – Здесь настоящие… Зачем тебе настоящие? Ты сам ненастоящий».
Он принял от племянника то, что дал ему подержать, развернул тряпку.
«Приобрёл у вдовы. Только это сугубо между нами… Руки прочь! Обрати внимание, какой величины. И какая работа. Их всего было выпущено девять штук. Один у бывшего румынского короля. Один у этого, как его. И так далее; два экземпляра вообще неизвестно где».
«А как же вдова?» – спросил Бабков.
«Ей вручили имитацию. Не я, разумеется… – он задвинул ящик. – Достань-ка мне вон там наверху».
Это была картонная коробка из-под туфель, в которой что-то гремело. Оба вернулись в жилую комнату, если можно было её назвать жилой. Как все богачи, дядя был нищ. Дядя поставил коробку на стол.
«Типичная для тебя ложная идея, для всех, так сказать, твоих начинаний. Ты хотя бы знаешь, на какой стороне их носят?.. Разумеется, поддельные, но, как видишь, ничем не отличаются от настоящих».
«А настоящие?»
«Что настоящие?»
«Настоящие дорого ценятся?»
«Барахло, – сказал дядя. – Можешь купить на рынке».
Дядя в славе
«Имитация стоит дороже. Имитации, чтоб ты знал, тоже являются коллекционными объектами. Существуют даже имитации имитаций. И, что самое замечательное, никто не может за это притянуть к суду. Закон преследует подделывание подлинников, а подделывание подделок – против этого, слава Богу, нет законов! А бывает и так, что фальшивка оказывается подлинником, а подлинник – фальшивкой. Бывает, и даже нередко, что фальшивка дороже подлинника. Подлинник в некотором смысле сам является фальшивкой – по отношению к подлинной, настоящей фальшивке. Диалектика! Может, лучше парочку медалей?» – спросил он.
«Медали – это уже не модно, – заметил племянник. – Как вы полагаете, не сбегать ли ещё за одной?»
«Валяй. И закусить там что-нибудь. Получше что-нибудь!» – крикнул он вдогонку. Несколько времени спустя Лев Бабков вновь прошествовал мимо привратника, который в этот раз спал за стеклом; снова задний двор, лифт, коридор, и на столе воздвиглась вторая бутылка; племянник резал ситный хлеб, разворачивал бумагу с закуской. Двоюродный дядя хищно следил за приготовлениями.
«Вот вы сказали, купил у вдовы. Это наводит на интересные размышления…»
«Какие же это размышления?» – спросил дядя, держа в обеих руках огромный бутерброд с продуктом, который обладал всеми признаками колбасы, не являясь ею. Осушили по рюмке и немного погодя ещё по рюмке.
«Опять», – проворчал он.
«Что опять?»
«У меня от этих яств такая изжога, что хоть вспарывай себе живот. Японским мечом. Нет, пора, наконец, с этим покончить. Отрежь-ка мне ещё кусок… Нет, они просто отравляют всё население. Я буду жаловаться».
«Кому? Ваше здоровье».
«Взаимно. Так, э… какие же замечательные мысли ты мне хотел поведать?»
«А вот такие, – мечтательно произнёс Лев Бабков, – как бы это поточнее сформулировать. Орден вручается за заслугу и подвиг, орден – как бы эквивалент подвига. Иерархии подвигов соответствует иерархия орденов. Теперь окинем мысленным взором вашу замечательную коллекцию».
«Окинем», – сказал дядя.
«Об этой самой звезде… как она называется? победная? Пока что ещё известно, кто её носил и чем прославился. Но уже никто не знает, куда она делась после его смерти. А там пройдёт немного времени, вдова отдаст концы, война уйдёт в далёкое прошлое, героев забудут. Орден будет переходить от одного собирателя к другому, потом осядет в музее, причём, заметьте, не в музее войны. А в музее орденских знаков. Потом эту звезду кто-нибудь выкрадет. И так далее».
«Не успеваю следить за твоей мыслью, ты хочешь сказать, что…?»
«Вы угадали. Неважно, кто был награждён, неважно, кто наградил, и неважно, за что наградили. Всё это уже никого не интересует. Орден, вот что важно. Награды ведут самостоятельное существование. Классифицируются ли орденские знаки по заслугам бывших владельцев? Конечно, нет, этих владельцев как бы и не было. Соответствует ли ценность ордена величию подвига? Отнюдь».
«Ну и что?»
«Гениальный ответ! – воскликнул Бабков. – В самом деле: ну и что? Что из того, что эти мечи и короны ровно ничего не означают, все эти девизы, эти гордые надписи – за доблесть, за верность, за победу, за веру, царя и отечество, – что из того, что всё это потеряло смысл? Латынь всё равно никто не понимает, а если даже написано по-русски, то это всё равно, что латынь. Но я хочу продолжить мои размышления, а для этого надо подкрепиться…»