Текст книги "Романы. Повести. Рассказы (СИ)"
Автор книги: Борис Хазанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 39 страниц)
«К вашему сведению, – сказала она. – Сегодня не такой день».
«Люда, – сказал Бабков, – поедем ко мне».
«Куда это, к тебе?» – спросила она насмешливо.
«Я живу за городом… временно. Снимаю дачу. Хозяйки всё равно нет. Поедем на дачу!»
«Куда это я поеду на ночь глядя, никуда я не поеду. Ещё чего выдумал. – Её соски стояли под платьем. – А гости, а мама? Сегодня не такой день».
Ей хочется, чтобы её уговаривали. Ей хочется, чтобы её потащили силой, подумал Лев Бабков. Вслух он сказал:
«Я всё хотел спросить: ты с ним… Ты его любовница?»
«Ты что? Ты о ком?» – спросила она удивлённо.
«Извини, я выпил».
«Ты о Директоре, что ли?.. А ты знаешь, сколько ему лет?»
«Я думаю, он сам не знает».
Людочка мельком оглядела его. «Где же твои ордена?»
«Я их вернул».
«Кому?»
«Вернул владельцу… дяде. У меня дядя коллекционер».
«Ну, я так и думала. Я сразу поняла, что ордена поддельные. Между прочим, – сказала она, – и документы поддельные».
«Как это, поддельные», – пробормотал Лёва.
«Не такие уж все кругом дураки, – сказала Людочка сентенциозно.
Она смотрела на парапет набережной, на другой берег, где зажигались огни. – Он хочет, чтобы все так думали», – проговорила она. Лев Бабков хотел спросить, имеет ли она в виду Директора, но тут оказалось, что кто-то сзади подошёл и слушает их разговор.
«Вот, – сказал человек, – я принёс тебе шаль. У матери попросил. А то ещё простынешь. Схватишь воспаление лёгких. Как я».
«Ты бы лучше с ней посидел…» – пробормотала Людочка, кутаясь в пуховый платок.
«Успеется. Красивая у меня дочка, а?»
«Не дочка, а падчерица», – поправила Люда.
«Какая разница?» – сказал человек грустно.
«Большая, – отрезала она. – Если бы ты был отцом, а не отчимом, ты бы не посмел. Он меня… как это называется. Хотел лишить девственности».
«Послушай. Это ты сама с собой говоришь? Или я уж совсем окосел?» – пробормотал Бабков.
«Неправда, Люда, – сказал мертвец. – Всё совсем не так, сама знаешь».
«И ты ещё будешь спорить. Мне было шестнадцать лет».
«Да, шестнадцать. А теперь – сколько тебе теперь?.. Я, Люда, тебя любил. Так любил, как никакой отец любить не сможет. Я боялся к тебе притронуться. А ты садилась ко мне на колени. Что же я, по-твоему, деревянный, что мне было делать?.. Но только то, что ты говоришь, насчёт этой… девственности, это неправда, Люда. Я твою девственность чтил…»
Было уже темно, и огни другого берега отражались в реке.
«Ладно, отец, иди. Хоть в эти последние минуты не бросай маму».
«Я её не бросаю, сама видишь… А надо было бросить. И с тобой уехать… Может, я и не пил бы, и жив бы остался. А чего это он к тебе клеится. Ты кто такой будешь?»
«Я не прочь с вами поговорить», – сказал Бабков.
«О чём же это?»
«Я бы хотел поговорить с вами о бренности. О смерти».
«А чего о ней говорить-то», – возразил отчим Люды и так же незаметно, как он появился, растаял в вечерней тьме.
Вместо любви
Тот, кто спал, слышал отдалённый рокот, те, кто бодрствовал, думали, что им снится сон. Есть истина дня, и есть истина ночи, думал Лев Бабков, обе половины земного бытия лгут по-своему. Дело происходило ночью. На пустынных перекрёстках сияли зелёные огни светофоров. Город спал, лиловые тучи накрыли его, как одеяло. Может быть, это была особенно глубокая, провальная, бездыханная ночь.
Он сидел в темноте на краю постели, там пошевелились; заспанный голос спросил: «Ты чего?» – «Спи», – сказал он. «А ты? Почему не спишь». – «Посижу немного и лягу». Рокот приближался. «Тебе нехорошо?» – «Всё в порядке», – заверил её Бабков.
Она приподнялась. От неё шёл запах женщины, тепло брачной постели, она спит без рубашки.
«Я знаю, отчего ты не спишь, ты думаешь о нас с тобой». Он пожал плечами. «Я тебе надоела, да? Скажи прямо». Молчание. Лев Бабков подошёл к окну и увидел мёртвую рябь воды и силуэт набережной. «Иди ко мне, – сказала Люда, – я тебе что-то скажу».
Гром с окраин.
С дальних излучин реки доносится этот грозный натиск, ничто уже не мешает вторжению, город не в состоянии заслониться от рокота, он уже близок.
«Не пойму я, что ты за человек…»
«Пора бы уже понять», – вяло отозвался Лёва. Оба, заворожённые, стоят у окна. Лев Бабков обнял её плечи, Людочка, дрожа от холода, босиком, прижимает к груди скомканную рубашку.
Фургоны с брезентовым верхом, с погашенными фарами друг за другом выехали на тусклую набережную, рёв моторов, усиленный близостью воды, ударил в стёкла домов. Странно, что люди не повскакали с постелей, не высыпали на улицу взглянуть, что случилось. Вероятно, думали, что это им снится. Грузовики с рядами круглых шлемов, с неподвижно-мертвенными лицами солдат протарахтели вслед за фургонами с амуницией, а там уже выворачивают из-за поворота, выстраиваются в колонну, длинной вереницей растянулись по всей набережной покрытые проволочной сеткой машины с арестантами. Поднимайтесь, смотрите на них, каждый из вас может завтра очутиться на их месте. Головы опущены, рук не видно, руки засунуты в рукава бушлатов, конвоиры, с автоматами перед грудью, покачиваются, прислонясь спинами к кабине шофёра, по двое в каждом кузове, – рискованная ситуация! Нарушение инструкции. Что если эта масса сидящих, без наручников, без ничего, в опасной близости от охраны, завладеет оружием, выпрыгнет, и поминай как звали? Ничего, не выпрыгнет. Сидят, опустив головы в уродливых арестантских бескозырках. Соблюдая короткую дистанцию, как требуют правила уличного движения, за грузовиками в клетке-колымаге едут смирно, в проволочных намордниках сторожевые овчарки.
О Господи, а это ещё что? Привыкнув видеть на домашнем экране ужасов всё, что только можно придумать, вы не готовы к мысли о том, что нечто подобное происходит в действительности. Но что такое действительность? Вослед живым, в грузовике с прицепом, замыкают колонну человеческие скелеты. Мирно едут, кивая белыми черепами, словно партия готовых изделий с фабрики медицинских экспонатов.
«Замёрзла?» – пробормотал Бабков. Стояние у окна вновь сблизило любовников. Стыдно сказать, ночной парад разбудил желание. Невозможно объяснить, отчего созерцание ужасных картин подчас производит на женскую душу эффект, подобный действию скабрёзных фотографий.
Словно по обязанности человек без биографии двинулся следом за ней к остывшему ложу, да, приходится признать, что это был род службы. Увы, оба это сознавали, словно следуя указаниям режиссёра («вначале поцелуй, руки женщины на затылке партнёра… колени по сторонам, чёрт возьми, не так, вы же сами знаете, как это бывает»). Лев Бабков открыл глаза. Оба лежали на спине, не касаясь друг друга. Мёртвая ночь, призрачный прямоугольник окна. Заснуть, заспать? Но нет хуже разочарования, когда сцена не удалась.
«Если бы ты меня любил… – бормочет Людочка. – Если бы ты…».
Она рассчитывает на опровержение.
Им казалось, что они вновь слышат рокот. Как это всё заучено, думал он, сейчас она скажет, что у меня есть другая. Другого объяснения ей не могло придти в голову, если не получается, значит, вклинилась другая женщина.
Рокот приближался.
«Кто она такая?» – спросила Люда.
Ей хотелось встать и сказать: посмотри на меня. Разве я так уж плоха?
«Чепуха, – сказал он вяло. – Нет у меня никого, что ты привязалась…»
«Ты думаешь, я на тебя обижена из-за того, что иногда…».
«Иногда».
«Ты думаешь, я из-за этого».
«Кто тебя знает, – сказал Лёва. – А как насчёт старичка?»
«Дурак. Ты что, действительно поверил, что у меня с ним… – Ей стало легче, всё-таки это было какое-то подобие ревности. – По крайней мере, – проговорила она, невольно прислушиваясь к тому, что, по-видимому, приближалось на самом деле, – он уважает во мне женщину. Никогда не позволяет себе грубостей. А ты…»
Она добавила:
«Думаешь, это для меня главное?»
«Что же для тебя главное?» – спросил Бабков, которому было скучно.
«Для меня… – сказала Люда, надевая через голову рубашку, занавесив лицо и запутавшись в рубашке, и думая о том, что он видит её, но как бы без её ведома, – для меня главное… – она просунула, наконец, голову в вырез, тряхнула волной волос и опустила рубашку на живот и бёдра, – чтобы это было не просто так, сделал, что положено, и прочь».
Вечно одно и то же, думал он.
«Конечно, когда бывает вместе, это большое счастье».
«Помолчи».
Он смотрел в окно.
«Но ты меня никогда не хочешь выслушать…»
Другими словами, не желаешь взглянуть. Если бы он хоть раз как следует меня разглядел, думала Люда.
«Снова едут», – сказал Бабков, прислушиваясь к медленно нарастающему дрожанию стёкол. «Кто, кто едет?» – спросила она. Её охватило негодование. Какое значение имело всё это по сравнению с тем, что происходит здесь, в её комнате!
На что она жаловалась? Скоро, очень скоро, может быть, уже в следующем году ей должно было исполниться тридцать. Ей можно было дать двадцать. Формально её опыт общения с мужчинами насчитывал полтора десятка лет или даже чуть больше. Правда, следует уточнить, что в данном случае подразумевалось под опытом. В тринадцать лет она постигла отраву и сладость первого поцелуя. Возможно, это событие было самым важным в её жизни, она помнила его до малейших подробностей. Повторение уже не было таким упоительным. Может показаться странным, что попытка дальнейшего сближения, вероятно, уже с другим мальчиком, неизвестно откуда взявшимся, где-то во дворе, точнее, на грязных задворках, вовсе не была событием. Она даже не помнила, как его звали. Помнила только, что это была какая-то бесплодная возня; любопытство, которое неодолимо влекло её, парализовало её волю, сделало её зрительницей своего падения, отчего и падения никакого не произошло; любопытство так и не было удовлетворено, и позже, когда она догадалась о чувствах отчима, она была скорее разочарована его нерешительностью, не подозревая о том, что слишком преданная любовь может оказаться преградой для чувственности.
Такие истории могут привести к неблагоприятным последствиям. То, что выше было названо «опытом», лучше было бы назвать хронической неопытностью. Давно уже было забыто приключение с отчимом, но его тень стояла между ней и другими мужчинами. В двадцать с чем-то лет Люда твердо знала, как знают о том, что вслед за днём наступает ночь, что в жизни нет ничего важнее любви, но чувствовала, что в ней самой есть что-то тормозящее предприимчивость кавалера. Не то чтобы ей не хватало привлекательности, да ведь и всё, что здесь рассказано, свидетельствует о противоположном. Но в нужный момент она как будто не догадывалась, что должна сделать встречный шаг, пусть ничтожный; эта неумелость, обворожительная у юной девушки, смущает и расхолаживает, когда вы имеете дело со взрослой. Мы сказали: застарелая неопытность. Это не означает, что Люда вела вполне добродетельную жизнь. Чтобы стать подлинным оружием женщины, неопытность сама по себе нуждается в опыте. Неопытность, если можно так выразиться, есть часть женского опыта. Вот этого как раз и не произошло. Утратив анатомическую невинность, Людочка всё ещё в каком-то смысле оставалась подростком.
На что же она сетовала? На то, что Лёва не мог ублаготворить её наконец-то проснувшуюся чувственность? Или на то, что он, по-видимому, не придавал этому большого значения? Неумение «удовлетворить» было для Люды знаком того, что её не любят. Порой она корила сама себя, чувствовала, что она слишком пассивна, мифологически пассивна, как поле, которое пашут в поте лица, наталкиваясь на камни. Мы видели, что, пытаясь реанимировать чувственность любовника, Люда отчасти противоречила себе: ведь главное, по её словам, заключалось не «в этом».
Не думая ни о чём, кроме собственной участи, не интересуясь ни историей, ни психологией, Люда выразила настроение эпохи, уловила эту особую болезнь времени, которую следует назвать истощением жилы, веками питавшей жизнь и литературу: исчезновением страсти. Девушка, вооружённая чувством, как рыцарь копьём и щитом, в блеске и великолепии своей женственности, бессильна против пошлости и пустоты жизни, как всадник в доспехах бессилен против огнестрельного оружия рядовых неволи, воюющих неизвестно за что: в этой жизни ему больше нечего делать. Девушка, которой открылось, что в мире иссякла любовь, что вся долгая история страсти, упоительный сценарий встреч, сомнений, свиданий, разлук и сближений обесценился, что без всего этого можно прекрасно обойтись, – оказывается в таком же положении, как и мужчина, осознавший, что ему нечего делать в мире, лишённом смысла и ценностей; оба становятся людьми без биографии. Но жить-то надо! И они уподобляются игроку, который продолжает делать ходы, не заметив, что у него слопали короля. Люда встала с постели. Босиком, обняв нашего героя, она стоит у окна, мучительно вслушиваясь во что-то, что постепенно умирает в ушах. Блестят мостовые, мертвенно поблескивает река. Светлеет оловянное небо. Она прижимается к Лёве всём телом.
Вот она, истина, все её переливы, изгибы и возвышения, тепло рук, прохлада бёдер. Рубашка лежит на полу.
Каникулы
Лето в разгаре. Куда пропал Лев Бабков? Можно ли вообще пропасть в стране, где каждый гражданин на учёте, каждый числится в списках и картотеках, зарегистрирован по месту жительства, по месту работы, по месту временной прописки, в паспортном столе, в военкомате, в книге записи актов гражданского состояния, наконец, в Книге человеческих судеб, куда глазам смертного не дано заглянуть, как, впрочем, не дано ему знать, что записано в его личном деле. И всё же куда он делся? Не умер – хотя бы потому, что лучший способ быть обнаруженным – умереть.
Представим себе некое учреждение, новейшее справочное бюро или что-нибудь такое: барышня набирает на пульте шесть букв, и перед ней скользит на экране список однофамильцев нашего друга. Аппарат находит имя, отсекает тёзок, загорается лампочка, зелёный глазок, что-нибудь такое, по огромной карте бежит сигнал, словно огонёк по бикфордову шнуру: Москва, знакомый вокзал, и старейшая русская железная дорога, соединившая обе столицы, и то место, где карандаш императора, скользя по линейке, споткнулся на выбоинке, отчего будущая, прямая, как стрела, дорога как бы слегка надломилась. Но тут как раз на месте выбоинки бегучий огонёк покидает железнодорожную линию, уходит вбок, в просторы северных губерний – Лев Бабков едет в грузовике по просёлочной дороге. Солнце пылает в небе, и пыль клубится на полкилометра.
Где начало, где конец похождениям Лёвы, личности, пожалуй, даже симпатичной, не лишённой – с этим нельзя не согласиться – известного шарма, и всё же слишком неуправляемой, чтобы стать героем связного повествования? Ибо вымышленные истории, для того чтобы их приняли за подлинные, должны следовать определённому сюжету. Всякая повесть, это знали рассказчики всех времён, с чего-то начинается и чем-то кончается. Между тем как прозу жизни не втиснешь ни в какой литературный сюжет.
Скорее летопись жизни Льва Бабкова может напомнить – со всеми необходимыми оговорками – Большую Историю, ту Историю, над которой, как герб, красуется мраморный нос Клеопатры. Будь этот нос, сказал один мудрец, на вершок длиннее, история пошла бы иначе. Что такое хроника жизни Бабкова, как не та же история равно возможных возможностей, из которых каждая могла бы осуществиться с такой же вероятностью, как и другая, – другими словами, история торжествующей случайности? Вот она, разница между подлинной историей и романным сюжетом. В романе нет места произволу случая; то, что там совершается, могло совершиться только так и никак не иначе. Словно Провидение, роман непререкаем.
Лев Бабков трясётся в грузовике; рядом друг и соратник Кораблёв, издалека видно, как вспыхивают огнём стёкла кабины, приходится держать кабину закрытой из-за густой жёлтой пыли. Машина подпрыгивает в окаменевших колеях, трясутся фанерные транспаранты в кузове. Деревня как будто вымерла. Разумеется, их никто не ждал. Сигизмунд стоит перед высокой завалинкой, три тёмных окошка, ветхие ставни висят на расхлябанных щеколдах, за стёклами паучьи цветы. «Мамаша! Жива?..» Он стучится в окно.
Показывается сморщенное личико с кулачок. «Батюшки, да неужли ты». Мамаша не мамаша, а что-нибудь вроде двоюродной седьмой воды на киселе. Взошли на крылечко, из тёмных сеней, наклонив головы, чтоб не разбить лоб, шагнули в избу.
«А это вот мой лучший друг Лев Казимирович, научный сотрудник…»
«Батюшки, да как же это, да неужли».
«Прошу любить и жаловать. Мы ненадолго».
«Чего ж. Живите…»
«Мы, мамаша, по делу приехали».
«Каки-таки дела. Да что ж я, дура, сижу».
«Ты только, мамаша, не волнуйся».
«В сельпо бы сбегать. Водочки выпьете, аль как?»
«Не помешает. Мы с собой привезли. Главное, не беспокойся».
«А чего мне беспокоиться. Меня, чай, все знают».
«Вот и хорошо. Хорошо, что все знают. А ежли кто спросит, мол, кто такие, то ты будь спокойна. У нас всё чин-чинарём».
«Это как же понять».
«А очень просто. У нас патент».
«Это, значит, ты теперь по новой специальности будешь, аль как?»
«По новой, мамаша. Мастер фоторабот. Лев Казимирыч мне помогает».
«Эва. Это что ж такое?»
«Снимаем. По деревням ездим и снимаем. Хочешь, тебя тоже снимем».
«И как же… так всё лето и мотаешься?»
«Волка ноги кормят, мамаша. Ты-то как?»
«Да как; никак. Так вот и живу. День да ночь – сутки прочь».
«Молодцом, мамаша, так держать».
«Чего?»
«Так держать, говорю! Ладно, будем здоровы», – сказал Муня Кораблёв и вознёс гранёный стакан.
«Мы, мамаша, – продолжал он, жуя, – не просто так деньги собираем. Мы большую работу делаем, людям пользу-радость приносим. Чего не пьёшь-то?»
«О-ох, гадость какая; и чегой-то в ней находят. А это чего?»
«Рыба такая. Да, так вот, я говорю… Может, лучше пусть Казимирыч объяснит. Ты, Лёва, подоходчивей».
Лев Бабков сказал:
«Культурный уровень нашего народа заметно вырос. Наши люди уже не довольствуются обыкновенной фотографией».
«Может, лучше, – прервал Кораблёв, обозревая скудный стол, – мы тебе завтра всё объясним. Это дело такое… сложное дело. У тебя чего там в сарае?»
«Да чего. Ничего. Пашка Рыжий ночует».
«Угу. А нельзя ли так сделать, чтоб он на время освободил помещение? Что это за Пашка такой?»
«Бог его знает. Говорит, погорелец; а может, жена выгнала. Прибился к нам».
«Что ж, он тебе платит, что ли?»
«Да какое там; у него и денег нет».
«На что ж он живёт? Работает?»
«Какая работа. Бабы кормят».
«Тэк-с. Ясненько. Сарай нам подходит, а Пашку этого мы, того, попросим. Временно. Ты не волнуйся. Мы всё мирно. Мы вот что. Мы тут поживём недельки три-четыре, ежли не возражаешь, смотря как дело пойдёт».
«А куды ж его?»
«Кого, Пашку? Ну, у кого-нибудь пока поживёт, – может, у тебя? Изба у тебя просторная, а если погода продержится, так и в сенях можно спать. Ты не беспокойся, мы тебе заплатим».
«Эх… ох».
«Да в чём дело-то? Чего заохала? Есть возражения?»
«Да я-то что. Бабы не захотят».
«Ага, – промолвил Муня Кораблёв, – ну пошли, поглядим на твоего Пашку».
Специалист по известному делу
«Паш, а Паш… Отдыхает, должно».
«Может, его там нет?»
«Куды он денется. Паша! Вот тут гости у меня. Из Москвы; тебя спрашивают».
Из сарая послышался неопределённый звук, похожий на тот, что раздавался из пещеры дракона Фафнера, когда его разбудил Зигфрид. На пороге выставился босой, в рубахе навыпуск и вельветовых брюках, полнотелый, заспанный, розоволицый и рыжебородый мужик.
«Ладно, мамаша, – процедил Кораблёв, – ты ступай. Мы тут сами договоримся…»
Несколько времени оглядывали друг дружку, собирались с мыслями. «Павел», – угрюмо представился хозяин сарая, протягивая огромную, как лопата, ладонь.
«Павел, а дальше?»
«По бате, что ль? Игнатьевич».
«Вот, Паша… хотели познакомиться».
«Угу. Заходи. Ты кто будешь?»
«Я, как бы это сказать. Он научный сотрудник, а я его ассистент. Лев Казимирыч!» Муня высунулся из сарая. Лев Казимирович в это время обозревал деревню, где не слышно было ни единой живой души.
«Только вот посадить некуда. Вон табуретка, только не советую».
«Ничего, мы постоим».
Лев Казимирович вошёл в сарай.
«Или сюда», – сказал хозяин, кивнув на широкое ложе – матрац на четырёх кирпичах, поверх которого было наброшено стёганое одеяло розоватого, изрядно выцветшего и потёртого шёлка. Подушка в цветастой наволочке хранила вмятину от головы Павла Игнатьевича.
«Сломались», – пояснил он.
«Кто сломался?»
«Да козлы, говорю, сломались. Он у меня на козлах стоял. Всё руки не доходят починить… Какими же науками, так сказать, это самое, занимаетесь?»
«Я историк, – сказал Лев Бабков. – А также искусствовед».
«Он учёный универсальный. Ты не смотри, что он такой скромный. Он как Леонардо да Винчи, слыхал такого? Вот он тоже».
Муня приблизил рот к уху хозяина и – вполголоса:
«Имей в виду, он дворянин царской крови».
«Какой такой крови?» – спросил Павел Игнатьевич, воззрившись на Лёву, на что Кораблёв отвечал неопределённо-значительным жестом, кивнул и прищурил один глаз.
«А ты по специальности кто будешь?»
«Кто буду? У меня, как бы это сказать, специальность особая, – промолвил Паша. – Курите?»
«Бросил. Здоровье не позволяет».
Лев Бабков сказал, что и он не курит.
«Смотря что курить. Я, к примеру, только самосад. Папиросу в рот не возьму, в папиросах весь яд. Народ отравляют…»
Паша взял с колченогого стола, стоявшего у стены под узким продолговатым окошком, том произведений Ленина издания двадцатых годов, с профилем вождя на красном сафьяновом переплёте.
«Опять же надо учесть, – сказал он, – какой бумагой пользоваться».
«Это сатинированная. Слишком плотная, – заметил Бабков. – Да и печать…»
«Что печать? Чем тебе печать не угодила?»
«Печать дореволюционная, очень много свинца».
«Да, – сказал Паша. – Сразу видно – историк. А вот в самокрутках, я вижу, ты не разбираешься. Свинец, он что, свинец? Свинец весь выгорает. А вот важно, о чём сама книга».
Паша вырвал листок, сложил вдвое, аккуратно разорвал, отложил половинку; из вельветовых штанов явился кисет, Паша добыл горстку табака, насыпал и распределил вдоль бумажки, свернул, послюнил, пригладил, отогнул конец в виде раструба.
«Можешь думать, как хочешь, а я так считаю, что книга, она свою роль играет. С этим самым дымом… – пыхнув огнем, прохрипел он, – в человека знание входит. Вот о чём там пропечатано, то и входит. По себе чувствую».
«Наука так не считает», – сказал Кораблёв.
«Не дошла ещё твоя наука».
«А вот мы сейчас Льва Казимирыча спросим. Ты как, Лёва, полагаешь?»
Лев Бабков пожал плечами.
«Что, сомневаешься?»
«Да нет, может быть, он и прав», – сказал Бабков, подошёл к столу и раскрыл то, что там лежало.
Хозяин улёгся на своё ложе, бородой кверху, с козьей ножкой в зубах, сложил ручищи на большом животе.
«Так вот, значится, того самого. Какая моя специальность, спрашиваешь. Моя специальность редкая. То есть вообще-то и не такая уж редкая, но здесь у нас – очень редкая».
«Ага – что же это за такая специальность?»
«Как тебе объяснить, – промолвил Паша, выпуская дым. – Вроде бы дело простое. Вроде бы каждый может. Да только здесь мужиков почти что нет никого. А главное, не у каждого есть дарование. Каждый работает по своим, так сказать, возможностям. Как наши великие классики говорили? От каждого по возможности, каждому по труду».
«Ошибаешься, – промолвил мрачно Кораблёв. – Искажаешь. Карла-Марла не так говорил. От каждого по способностям!»
«Ну, мы, как бы это сказать, высшего образования не кончали. А тоже кое-что умеем. Я из своей профессии секрета не делаю. Вот мои дипломы».
В сарае было довольно чисто. Свет проникал через два окошка с кружевными занавесками. Дощатый пол устлан половиками. В углу, под одним из окон, стоял стол, о нём мы уже упоминали, рядом помещалась газовая плита с двумя конфорками, была и кое-какая утварь. На стене, над ложем, в виде веера на фанерном щите были прикноплены женские фотографии. «Вот они дипломы», – повторил обитатель сарая.
«А по-моему, – проговорил Кораблёв, – тут ещё кое-что есть. Ты чего там разглядываешь?»
«Эге!» – сказал он, подойдя к столу.
«Ракурс не убеждает. Ситуационная неконгруэнтность тела и камеры, в результате которой тело лишилось своей пространственной выразительности… Одним словом, – вздохнув, сказал Лев Бабков, – недостаточно глубокая проработка имиджа!»
Он захлопнул альбом.
«Слыхал? А ты говоришь», – торжествующе сказал Кораблёв.
«Чего я говорю: ничего я не говорю», – возразил Паша.
«А между прочим, – заметил Кораблёв, – за такие фотографии можно и срок схлопотать… Это, брат, такие картиночки, если кто-нибудь стукнет… а? Это я так, между прочим».
«А ты меня не пужай. Я такой человек, что думаю, то и говорю. Какого хрена вы сюда припёрлись, выгнать меня хотите? К твоему сведению: никуда я отсюда не уйду. В гости ко мне пожалуйста, а квартиру мою занять – это уж извини-подвинься. Не пройдёт».
«Да не о квартире речь, на кой нам хер твоя квартира. Может, мы всё-таки договоримся. Мы ведь только на время».
«Не о чем договариваться. И силой меня никто не выгонит. Потому на моей стороне общественное мнение. Только попробуй меня тронь. Тебе бабы яйца вырежут».
«Зачем же силой? Товарищ дорогой. Мы прекрасно можем всё решить. Ты ведь даже не спросил, что мы тут собираемся делать». +«А это меня не касаемо».
«Н-да, – сказал Кораблёв, – картиночки у тебя того…»
«Чего картиночки? Ничего там такого нет».
«А главное, снято всё так примитивно. Никакой романтики. Или вот эти, – Муня показал на стену. – Ведь правду я говорю?» – отнёсся он к Бабкову.
«Никакой конгруэнтности», – сказал Лев Бабков.
«Вот и специалист подверждает. Да ты послушай, дура, что тебе говорят! В твоих же интересах… Нет, – сказал Кораблёв, – совершенно очевидно, что без поллитра тут не разберёшься, хватит ругаться, пора садиться за стол переговоров».
Диалектика образа и подобия
Сели за стол переговоров. Впрочем, не сразу.
«Мне очень неудобно, что мы так к вам нагрянули, – проговорил Лев Бабков, воспользовавшись отсутствием Муни, чтобы загладить возникшую неловкость, – не думайте, пожалуйста, что мы… Но знаете, что я подумал: вас тут все знают, и особенно, если я правильно понял, женский пол…»
«Правильно», – сказал Паша.
«Вот эти дамы – кто они, собственно, такие?»
«Кто такие? А вот такие, как бы это сказать, обыкновенные».
«Знакомые ваши?»
«А кто же. Знакомые… и даже больше».
«Вот я и подумал… Вы могли бы работать вместе с нами!»
«А я, между прочим, без дела не сижу», – сопя, заметил Павел Игнатьевич.
«Вот, вот – я это как раз имел в виду. Не хотели бы ваши знакомые, к примеру, сфотографироваться первыми?..»
Он добавил:
«По новому методу».
Павел Игнатьевич солидно осведомился, что это за метод. «Видите ли, в чём дело…» – проговорил Лев Бабков.
Кому, как не человеку без биографии, человеку-протею, могла придти в голову эта идея, вообще говоря, не новая, – говорят, это изобретение практиковалось на ярмарках ещё в самом начале столетия; кто, как не он, мог понять эту извечную тягу человеческой души вселиться в другой образ? Оставляя в полной неприкосновенности вашу личность – не столько в обычном смысле, сколько в том значении, которое имеет это слово в народном языке, то есть оставляя вам лицо, – фотография меняла всё остальное, вашу судьбу, эпоху, ваш социальный статус. Вы могли стать кем угодно. Если вы в этой жизни, что чаще всего и бывает, сидели в дерьме, то виноваты были не вы, а судьба, случай, гнусное время и несчастные обстоятельства. Всё условно, всё относительно. Кто ты такой или кто ты такая? Не тот и не та, а совсем другая.
И больше того. Изобретение, а лучше сказать, идея, которую друзья везли в грузовике, которая была воплощена в фанерных щитах, немного спустя перекочевавших из кузова в сарай, утоляла глубоко заложенное в нас вожделение к себе как к Другому; или – почему бы и нет? – как к Другой. Если верно, что в каждом из нас существуют задатки и рудименты другого пола, то не менее верно и то, что в душе каждого дремлет грёза о себе как о существе противоположного пола. Может быть, это не что иное, как вечная тоска по утраченной целокупности, та самая сущность Эроса, о которой толкует Аристофан у Платона. Понимаем, что отвлеклись, так как подобных соображений, возможно, не было у Льва Бабкова (не говоря уже о ярмарочных зазывалах в Нижнем Новгороде начала века). Но почему не сказать об этом? Речь идёт не только о том, чтобы в одно мгновение, равное вспышке фотоаппарата, перенестись в иную жизнь, в немыслимый век, и предстать витязем, ковбоем, кавалером, командармом, не только о том, чтобы из деревенской бабы превратиться в царевну, в русскую морозно-серебряную боярышню, выпрыгнуть, словно по волшебству, из своего нищего тела в роскошные телеса Семирамиды, Елены, Клеопатры; нет, идея обещала не только такие метаморфозы, но предоставляла вам возможность переменить пол; и, разглядывая ещё влажную фотографию, вы с тайным волнением созерцали себя в облике мужчины, оставаясь женщиной или ласкали глазами мужчины свои женские формы. И вы начинали догадываться, что в самом деле должны были родиться в другие времена, в другом состоянии и другом естестве; может быть, так оно и было, такими вы были в некоторой высшей реальности. Изобретение возвращало вам ваше истинное «я» взамен ложного и навязанного вам. И не об этом ли, кстати, поведал публике в трогательных стихах великомученик и победоносец, святой Георгий из Каппадокии, рассказав, как он «снялся на память»; это и был истинный облик змееборца, его исконное «я», между тем как народ пригородных поездов, лишённый воображения, принимал его за обычного попрошайку. Помнится, поэт предлагал Лёве творческое сотрудничество. Неизвестно, довелось ли нашему другу воспользоваться этим предложением, но можно предположить, что встреча с Георгием подсказала ему проект разъездной артели.
«Но я вас перебил, – сказал Бабков. – Вы хотели рассказать о вашей работе…»
«Вот мы сейчас и послушаем, – сказал Кораблёв, вваливаясь в сарай с бутылками и снедью. – Мамаша провалилась куда-то. Пришлось самому бегать… Ну-ка ты… помогай».
«Ну уж разве что… – забормотал Паша. – По такому случаю… Только я предупреждаю: я непьющий».
«Давай, давай. Непьющий… Все мы непьющие. С чего это ты непьющий?»
«Мне моя специальность не позволяет».
«А говорят, наоборот, алкоголь способствует. Тут у тебя и сесть негде, – заметил Кораблёв. – Как ты баб-то своих принимаешь?»
«Можешь меня не учить. Как принимаю, так и принимаю; зачем им сидеть».
«Давай-ка лучше помогай. Берись…»
Стол был придвинут к матрацному ложу, розовое одеяло откинуто.
«Это кто ж тебе такое одеяло подарил? – спросил Муня Кораблёв, разливая по рюмкам. – Только плохо они за тобой смотрят… вон, совсем истрепалось. Ну, давай, что ли, со свиданьицем».