355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Дьяков » Повесть о пережитом » Текст книги (страница 7)
Повесть о пережитом
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 17:15

Текст книги "Повесть о пережитом"


Автор книги: Борис Дьяков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)

– Уходите! Когда нужно – выясним!

…Опять лицо Чумакова со злобной ухмылкой.

– Почему же, если я такой преступник, меня тогда не арестовали? – спрашиваю у него.

– Не до вас было… Всякому овощу свое время!

Ильин вскрикнул во сне. Громко вздохнул Юрка, должно быть, сотый раз перевернувшись на топчане. Я стал считать: «Раз, два, три… десять… двадцать…»

…Пустыня. Каракумский автопробег. Тридцать третий год… Машины вязнут в барханах… Калейдоскоп лиц: кинооператоры Кармен, Тиссэ… командор Мирецкий… инженер Станислав Желнорович… шоферы Уткин, Линде… журналисты Эль-Регистан, Диковский, Лоскутов, Босняцкий, Бронтман… Мы выливаем в радиаторы последнюю питьевую воду из своих фляжек… Моторы оживают…

Под их гул, принесшийся ко мне из далеких лет, я наконец заснул.

Утром, только сняли замок с дверей, ушел в канцелярию. Утомленный бессонницей, измученный, сидел над документами, ошибался, переписывал.

День был пасмурный. Окна покрылись черными точками: прилетела мошка. Все казалось серым: и люди, и бараки, и низкое небо. Я как бы внутренне ослеп. Когда на короткие минуты канцелярия пустела и куда-то выходил Толоконников, чудилось, что я снова в тюремной одиночке, что в этом комнатном четырехугольнике кончается мир.

В дверях вытянулась фигура Дорофеева.

– Получил! – радостно выкрикнул он, показывая на конверт. – От Галочки!..

И тут же улетучился. В окно было видно, как ликующе шагал он по двору.

Пришел Баринов. Приказал объявить, что впредь по средам будут занятия с фельдшерами для повышения квалификации, а по пятницам – научные конференции врачей. Позвал меня в кабинет. Надевая белый халат, спросил:

– Вам что, нездоровится?

– Неважно себя чувствую…

– Кровоточит? Где перевязывают?

– В седьмом.

– Будете ходить в первый, к Перепелкиной.

Шагнул к цветам, занимавшим угол кабинета. Пощупал листья. Спросил через плечо:

– Пенициллин из дома выписали?

– Недавно выписал.

Майор резко обернулся.

– Как – недавно? Я же разрешил еще три месяца назад!

– Но ведь письма… два раза в год.

– Можно было в порядке исключения…

Он уселся в кресло за письменным столом. Молча и тупо глядел на усыпанное мошкарой окно, короткими пальцами выстукивал что-то по столу.

– Поздно вечером придет этап. А завтра отсюда будем отправлять. Можете готовить документы и после отбоя.

– Слушаюсь.

– Толоко-о-о-нников! – стегающим голосом выкрикнул Баринов.

Петр Степанович тут как тут.

– Цветы поливаете?

– Так точно. Утром, вечером. Клумбы в порядке.

– Да не на клумбах. А вот эти, комнатные!

– Поливаю.

– А почему они вялые?

– Не могу знать! Под стать людям, наверно.

Баринов наморщил лоб. Помолчал.

– В кладовке… ваши банки?

– Так точно.

– Где взяли? В аптеке? Только не врите.

– Так точно. Не вру.

– Зачем они вам?

Толоконников замялся. Через очки поглядел на Баринова. Ответил простодушно:

– Огурцы буду солить.

– Что?! Какие огурцы?

– Обещали семена в посылке…

– Запрещаю! Банки вернете в аптеку. – Баринов встал. – Ни к чему разводить тут «гастрономы»!.. Я в морге, на вскрытии…

Уходя, сказал мне:

– Старайтесь меньше двигаться. Дней на пять выпишу вам диетпитание.

«Что-то он не такой, как всегда, – размышлял я. – Даже заботливый. Не намерен ли подлечить меня и скорее на этап?.. Так для этого вовсе не требуется диетпитание!.. А может, все сделала Нина Устиновна?.. Она мне поверила, я знаю. Увидела во мне человека. Теперь на многих из нас начнет глядеть другими глазами… А у нее, несомненно, был разговор с Бариновым. Неужели тоже призадумался? Но ведь он – сплошное недоверие и подозрение!»

Только я закончил подбирать документы на очередной этап из больницы, как пришел мой товарищ по тюремной камере Яков Моисеевич Ром – бледный, с глубоко ввалившимися щеками. Пришел проститься. Уезжал на лагпункт для инвалидов.

– Язву-то залечил? – спросил я.

– Какой там! Иногда, знаешь, так скрутит, что думаю – конец. А резать не хотят, боятся за сердце…

Он положил на барьер книжку «Маркизетовый поход». Вздохнул.

– Вот… Спасибо тебе… Все эти месяцы она была со мной…

Скрипнула дверь. Появился начальник больницы майор Ефремов: свежее, с оттенком синевы, бритое лицо, новый китель с погонами, отливавшими золотом. Мы вытянулись по команде «смирно».

– Баринов у себя?

– Уже в морге! – ответил я.

Ефремов слегка улыбнулся.

– А вы что, на этап? – спросил он у Рома, стоявшего в выцветшей инженерской фуражке.

– Да, гражданин начальник, выписали. Привез сюда язву и увожу ее.

– Фамилия?

– Ром.

– Статья? Срок?

– Десять лет. Десятый пункт.

– Ваша профессия?

– Старый большевик.

Ефремов прикусил губу. Сказал тише:

– Я имел в виду вашу специальность…

– Инженер-геолог… Работал в Министерстве геологии… Я вижу, гражданин начальник, вас смутил мой ответ насчет профессии? Между тем это так… Должен сказать… при аресте у меня отобрали орден Ленина, но Ленина не отняли. И не отнимут.

Их взгляды встретились: Ром смотрел прямо и гордо, а майор, как мне показалось, – виновато, пристыженно.

В канцелярии было очень тихо.

– Та-ак… – протянул Ефремов. – Значит, не вылечили?.. Вот что: останетесь в больнице, будете дневалить в корпусе.

Он взял со стола список назначенных на этап, резко вычеркнул фамилию Рома, ушел.

– Это кошмар! Кошмар!

С таким возгласом, качая головой, появился в канцелярии растерянный Кагаловский.

В морге вскрывали труп старика латыша Андерсена, застреленного «при попытке к бегству». Патологоанатом Заевлошин обратился к врачам, наблюдавшим за препарированием трупа:

– Как видите, пуля пробила крупные кровеносные сосуды…

Баринов усмехнулся и громко сказал:

– Здорово подстрелил! Молодец!

Кагаловский еле сдержал себя. Сослался на головокружение и ушел из морга.

Лев Осипович измученно облокотился на барьер. В глазах – сердитый блеск:

– Радуется… Чему радуется?.. Тени Марголина, Андерсена и многих других будут преследовать его до конца жизни!..

Вечером я ходил по кабинету Баринова и обдумывал очередное заявление. Тишина и полумрак подсказывали мысли, фразы… Шестая исповедь сердца была изложена на нескольких страницах и адресована опять же Генеральному прокурору.

Немного успокоенный, я включил репродуктор. Иркутск транслировал Москву…

Начали передавать «Последние известия».

«Что бы ни было, а жизнь идет вперед!» – вспомнил я слова Конокотина.

Осторожно открыв дверь, вошел Королев – зубной техник из Риги. Принес справку к отчету.

Постоянно он сутулился, ходил какой-то сконфуженный, робкий. Лишь изредка расправлял плечи и вскидывал голову. Тогда становилось видно, что это красивый и совсем еще молодой человек. Говорили, что зубной техник был в немилости у надзора и, мол, поэтому частенько попадал на общие работы. Рассказывали, что где-то на трассе этой весной он поругался с начальником конвоя и в отчаянии кричал: «Стреляй в меня! Что не стреляешь?» На него надели наручники. Потом отправили на штрафную. Недавно санотдел Озерлага перевел Королева в центральную больницу.

– Извините великодушно, раньше не мог… Опять на общих!..

Пока я проверял справку, Королев стоял, опустив голову, и тер руки. Они были в свежих ссадинах.

– Вы бы присели.

– Ничего… – Он протяжно вздохнул. – Все жилы по кусочкам вытягивают…

– Баринову заявляли?

– Не один раз. Отмахивается… За какие провинности терзают меня?..

К окну прильнула голова человека. Спустя минуту вошел в канцелярию Ватолин – в белом халате, высокий, крутая грудь, улыбчатое молодое лицо, на месте правого глаза темный кружок на узкой ленте.

Ватолин – москвич. Был летчиком. Его самолет сбили в бою. Раненный, попал в плен. Бежал. Схватили. Больше уже не мог вырваться… А когда вернулся из плена, был обвинен в умышленном переходе на сторону врага. В больнице он – фельдшер психиатрического отделения.

– Я не помешал? – спросил Ватолин. – Одна просьба. Написал стихотворение… О своей матери… – Он сдвинул брови. – Пусть послушают на концерте и вольные и невольные. Включи, пожалуйста, в программу.

– Непременно, Володя!

Он заторопился.

– Бегу! А то психи имеют привычку по вечерам, когда ухожу, устраивать кулачные дискуссии.

– Мать… Стихи… о матери… – трудно проговорил Королев, глядя вслед Ватолину. – А я… я один!

Незадолго до этого он рассказал мне о своей семейной драме: с ним развелась жена и вышла замуж за человека, который оклеветал его.

– Все темно… – твердил Королев. – Все, все…

В сенях послышался крикливый тенорок Юрки:

– Печенки, селезенки, грыжи, раки, язвы при-и-ехали!

Войдя, Юрка произнес начальственным тоном:

– Здравствуйте, враги народа!.. А Толоконников где?

– Приболел. Ушел в барак.

– Плохо. В больнице болеть не положено!

Королев незаметно вышел.

Юрка положил пачку формуляров. Плюхнулся на табуретку. Кепка – козырьком назад.

– Кирюха! Слушай мой выпуск «Последних известий»! Выключи репродуктор!.. Со всех концов трассы наши зекспецкоры телеграфируют… Нет, серьезно. Слушай!

Он перекинул ногу за ногу, охватил колено руками.

– Знаешь, кто на кирпичном самый первый бригадир? Писатель Исбах! Знаком с ним?

– Ну как же! Нас почти в одно время везли сюда!

– Так вот, работяги на руках его носят. «Человек номер один»!.. К нему, передают, жена из Москвы приезжала. Добивалась свидания… Все зеки на заводе узнали имя этой женщины: Валентина Георгиевна. Но никто не увидел ее. И муж тоже… Не допустили!

Помолчав, он продолжал:

– На авторемонтном есть инженер Василий Васильевич… Цехи там строил… Да ты, наверно, слышал. Как его? Ну ладно! В общем, пошел прямо на колючую проволоку, на смерть. Заела тоска… Часовой на вышке опознал его, не стал стрелять, только поднял тревогу… Вот, старик, какие дела! И на вышках есть люди!..

Юрка шумно вздохнул:

– Ничего… И мы людьми будем…

– Постой! – насторожился я. – Василий Васильевич, случаем, не пермяк? Я с одним познакомился на пересылке…

– Откуда знаю!.. Крупный инженер, говорят… И еще слушай: «В последнюю минуту»! – повеселел Юрка. – Рабинович объявился, майор!

– Ну? Приехал?

– Не он приехал, а этапник из Кировской области, из Ветлага. Рабинович теперь начальник на лесоповале, с урками да бандитами. «Тот» лагпункт, понимаешь? Зеки, как тигры. Мы, говорят, лес не сажали и рубить не будем!.. Ну, Рабинович у них порядочек навел… Сейчас его иначе не называют, как «батя-майор»…

Юрка встал, потянулся.

– Завтра воскресенье, хорошо… Ну, и в заключение передачи послушай страничку «Радио „Крокодила“». Прибыл Штюрмер, немец. Художником работал в Братской больнице. Нарисовал на стене в клубе «Руслана и Людмилу». Майор Этлин увидел, перепугался: «Что за кости? Почему кости? Стереть!» Стерли. И Штюрмера заодно стерли, выпроводили. А у него туберкулез – последняя стадия!.. Да! – встрепенулся Юрка. – Запамятовал, черт побери! Скорее иди в третий! Там старикан тебя требует. Бросай все, иди!

– А как фамилия?

– Да только поступил. С пересылки. Тонкий, звонкий и прозрачный!.. На Дон-Кихота смахивает… Торопись, кирюха, а то как бы к утру он к своей Дульцинее не ускакал!

…На койке, согнув спину, сидел сухой старик. Впалые виски. Вместо плеч торчали кости. До пояса завернулся в одеяло. Молился на воображаемую в углу икону. Тремя перстами впивался в лоб, словно дырку в нем сверлил, потом быстро клал крест и снова сверлил. Повернул в мою сторону стянутое морщинами лицо, продолжал шептать молитву. Открестившись, поднял тяжелые веки, оглядел меня. Спросил фамилию. Откинул одеяло. Правая нога была забинтована. Повертел головой по сторонам: в палате трое спали, один уставился мутным взглядом в потолок.

– Развяжи! – шепнул старик.

– Сейчас фельдшера позову.

– Сам развяжи. Сам. Тишком…

Я размотал бинт. На койку выпала школьная тетрадка.

– Забирай!.. Велено в руки…

– Кто велел?

– Чернявый такой… На пересылке.

В тетрадке оказалось письмо и… стихи. Бог ты мой!.. Четвериков! Борис Дмитриевич!..

Я спрятал тетрадь под куртку.

Старик облегченно вздохнул. Засморкался.

– Лихоманка привязалась, – хрипящим голосом проговорил он. – Ты и бинт унеси… Нога у меня здоровая. Сердцем страдаю, спасу нет…

Закашлялся, ухватился за грудь. Застонал:

– О-о-о-о… царица небесная… за какие ж такие грехи упекла ты меня в тюрьму?.. Ооо…

– Ты, дед, откуда? Колхозник?

– Нет. В тридцать втором вышел, как несогласный… С-под Тулы я… Сторожем находился при сельсовете, потом – при клубе. И нужно же мне было, дураку старому… на ихние собрания ходить, и вот…

– Попал?

– Попал!.. – Он вздохнул и равнодушно объявил – Тракцист.

– Кто, кто? – усмехнулся я. – А ты-то знаешь, что такое «тракцист»? – повторил я исковерканное слово.

– Откуда мне!.. В нирситетах не обучен… Взяли за компанию и обвиноватили. Сказали: трак-цист… Покличь там кого, нехай капелек дадут…

Осторожно, точно боясь рассыпать свои кости, старик лег на плоскую, как блин, подушку.

Вернувшись в канцелярию, я принялся читать письмо Четверикова.

Борис Дмитриевич сообщал, что он на пересылке. Не знает, куда пошлют. Боится, пропадет дорогая для него тетрадка с поэмой о России, о Ленине. Писал поэму в лагере, урывками, как подпольную… Услыхал, что я в центральной больнице, решился переслать мне. У вас, мол, спокойнее. Верит, что увидимся в Ленинграде и напишем еще не одну книгу…

Строки были торопливые, буквы дрожащие…

В конце письма Четвериков спрашивал: не забыл ли я нашу встречу в сорок четвертом году в Ленинграде? Напоминал, как пришел в отделение «Молодой гвардии» подписывать договор на свой роман. «Черт знает что такое! – с горечью восклицал он в письме. – Ведь это было! Или приснилось?..»

Было! Было!

Он явился тогда возмущенный, рассказывал, что произошло час назад.

…Поэма «Ленинград»… Четвериков написал поэму в годы блокады. Ее читали актеры в клубах, на кораблях Балтики и в Смольном, на общегородском вечере, в годовщину Октябрьской революции… На меня, помню, поэма произвела сильное впечатление. После праздников Бориса Дмитриевича пригласили в Радиокомитет.

– Поэма замечательная, – пожимая руку, говорил ему редактор. – Хотим передать в эфир, но… у вас там политическая ошибка!

– Какая? – удивился Борис Дмитриевич.

– В поэме нет Сталина!.. Кстати, это легко исправить. Вы говорите о Петре Первом… Так и замените его… Пусть будет Сталин вместо Петра!

Борис Дмитриевич доказывал, что изображает Петра как основателя города, что такая механическая замена невозможна. Редактор развел руками.

– Надо.

– А тогда почему вы не предлагаете включить в поэму Ленина? Больше оснований! Речь-то идет о городе, носящем теперь имя Владимира Ильича! Не так ли?

Редактор оторопел, стал заикаться:

– А?.. Это… это… ве…верно!.. Пусть в таком случае… вместе идут по набережной… Ленин и Сталин!.. А? Как на барельефах!.. Верно?.. Можно?

– Все можно, но не нужно. Это же вульгаризация поэмы, как вы не поймете!

Борис Дмитриевич наотрез отказался.

Сидя передо мной в издательстве и рассказывая все это, он твердил:

– Нет, как вам нравится? Ведь у меня же там перекличка эпох! «День грядущий со вчерашним повстречались. Строгий Петр пулеметчикам бесстрашным и балтийцам держит смотр»… При чем здесь Сталин?

И вот сейчас передо мной другая поэма Четверикова, рожденная в неволе… Тетрадка исписана мелким почерком, с выбросками, поправками. Черновик.

 
Вся жизнь промерена до дна,
Разведана, заселена
Тайга и глухомань густая.
Как чаша добрая, полна
Моя прекрасная страна —
Сокровищница золотая.
Все в изобилье есть. И все же
Всего милей, всего дороже
И лучше лучшего всего —
Сам человек и жизнь его.
Это написано в лагере!..
 

…В первом часу ночи я кончил оформлять этапные документы. В канцелярии сидел надзиратель, похожий на старый пень: лицо приплюснутое, нос завитком. Ждал, пока я управлюсь с делами. Дремал. Потом отвел меня в барак, погремел замком, запер.

В кабине было темно. Все давно улеглись. Шумел дождь за окном. А из угла, где стоял топчан Юрки, летели в темноту как бы светящиеся слова:

 
Есть одна хорошая песня у соловушки —
Песня панихидная по моей головушке.
Цвела забубенная, росла ножевая,
А теперь вдруг свесилась, словно неживая…
 

Юрка долго читал Есенина. Так бывало под каждое воскресенье.

Лежа на топчане, я старался понять: «Почему в лагере люди пишут стихи?.. Почему Тодорский и Ватолин потянулись к поэзии, а Юрка весь живет Есениным?.. Почему Четвериков стал писать здесь новую поэму?..»

На 58-й авеню

Научную конференцию назначили на пять часов, в кабинете Баринова. Сам он пришел несколько раньше, листал медицинские журналы, книги.

Нововведение всем было по душе. Вольнонаемным медикам предоставлялась возможность совершенствоваться, а старым врачам-заключенным – хоть отчасти вернуться к теоретической работе.

Собрались как по уговору: все сразу. Не было только Кагаловского. Его опять за что-то посадили в карцер… Еле разместились в тесном кабинете. На скамьях и табуретах – заключенные, на стульях – вольнонаемные. Толоконников и я пристроились в дверях. Попросил разрешения присутствовать и Конокотин. Сел в углу, за цветами.

Баринов тусклым голосом начал говорить об особенностях работы врачей в лагере. Объяснил цель научных пятниц.

– Сегодня, – сказал майор, – на повестке дня – анамнез. Вы знаете, что к методу расспроса больных надо подходить не формально; а строго научно. В свете учения академика Павлова о высшей нервной деятельности и гениального труда товарища Сталина «Марксизм и вопросы языкознания» углубляется значение слова, посредством которого врач воздействует на больного…

Все, что затем говорил Баринов, я не слушал. Глядел на сидящих в комнате. Все они давно мне знакомы. Вот только Осипов новый – белобрысый, с болезненно-розовыми щеками. На прошлой неделе пришел к нам с этапом. Назначили его санитарным врачом. Теперь уже толстяк Заевлошин не будет отвечать за клопов…

Вчера у меня с Осиповым был короткий разговор в библиотеке.

– Вы коммунист? – спросил он.

Я кивнул. Осипов огляделся и, достав из бумажника, показал мне обложку от партийного билета.

– Я тоже… Не могу примириться с тем, что исключили…

Когда Баринов кончил говорить, стали задавать вопросы. В наступившей паузе раздался голос Конокотина:

– Я не ослышался, гражданин майор?.. Вы сказали, что крайне важно сочувственное внимание врача к физическим и душевным страданиям больного, все равно – здесь ли, на воле…

– Да! Весьма важно… чтобы собрать хороший, полный анамнез.

– Понял! – У Ореста Николаевича на щеках проступили красные пятна. – Тогда разрешите еще…

– Что еще? – нервно перебил Баринов.

– Вы имеете в виду, я так понимаю, и выдержку и такт со стороны врача – словом, все, что обеспечивает взаимное доверие…

– Да, так!

– И это распространяется на всех врачей, начиная с главного, гражданин майор?

– Сядьте! – крикнул Баринов. – Объявляю перерыв.

Конокотин вышел из кабинета и громко сказал:

– Майор считает мудрым только себя одного!..

Он направился в свою землянку.

Над конторским барьером склонился доктор Толкачев. Спросил меня:

– Как вам понравился дебют Конокотина?

– Понравился. «Внутривенное вливание»!

– Молодец! Вот такие, как он да Тодорский, говорю вам совершенно искренне, заставляют еще больше верить в справедливый исход всей нашей трагедии…

После перерыва на конференцию доставили «живой объект» – старика, страдающего острой формой кахексии – общим истощением организма. Его принесли на носилках. Откинули одеяло, сняли с больного белье. Вместо кожи – прозрачная пленка. Руки и ноги вытянулись, как у мертвеца. Голова набок. Старик судорожно зачмокал губами: просил пить.

Я не мог смотреть на человека-мумию и ушел из канцелярии.

В вечернем воздухе разлилась теплынь. Мошка впивалась в лицо, лезла в нос, в уши. Пришлось натянуть накомарник.

На скамеечке сидели, закутавшись в марлевые сетки, красноносый хлеборез и бывший (впрочем, и настоящий) кондитер Иван Адамович Леске, высокий, грузный. У надзирателей он был в особом почете, ибо обслуживал высокое тайшетское начальство. Ему доставляли масло, яйца, белую муку, и Леске на лагерной кухне, где варилась баланда, делал по спецзаказам печенье и даже фигурные торты. В такие часы около кухни останавливались заключенные, внюхивались в запах сдобы…

Хлеборез задержал меня, указав в сторону вахты. Оттуда по дощатым мосткам шел неуверенными шагами старшина Нельга. Поверх фуражки – сетка.

– Нализался начальничек! – усмехнулся Леске. – Даже сквозь маску видать.

Нельга приблизился. Мы – навытяжку. Старшина рыбьими глазами уставился на Ивана Адамовича.

– Ты… трубочка с кремом! Глядишь и думаешь: «Хорош гусь…» А? Думаешь?

– Никак нет, гражданин старшина. Я так не думаю. – Леске кивнул на красноносого. – Это он так думает!

Хлеборез захлопал глазами.

Нельга – на хлебореза:

– Ты?!

– Ничего подобного, гражданин старшина! Это Иван Адамович думает, что я думаю. А я ничего такого не думаю, что он думает!

У Нельги – мозги вразброд.

– Э! Мать-перемать… – Увидев поодаль надзирателя с приплюснутым лицом, закричал – Выгоняй на поверку ходячих… бродячих!..

На вечернюю поверку вышло человек двадцать.

Остальных подсчитывали на местах.

Нельга подозвал надзирателя:

– Иди в канцелярию к Баринову. Пересчитай, сколько там голов, хвостов!

Тот двинулся по дорожке. Карандаш за ухом. Под мышкой учетная дощечка. Головой – из стороны в сторону: не попадется ли блуждающая единица?

Нельга, хватая воздух руками, взобрался на бугорок. Там ветер. И хмель и мошку сгоняет.

– Разберись по пять!

Мы образовали четыре ряда.

– Внимание! – Нельга подтянул ремень на гимнастерке. – Вопрос: кто вы такие?

Голос из последнего ряда:

– Люди!

Нельга задвигал в воздухе указательным пальцем.

– Не-ет! Вы преступники… Это кто крикнул? Кто?.. Ты, косой? Я с тебя, гляди, наждаком форсу счищу!.. Вопрос: почему преступники? Ответ: потому, что совершили преступление. Ясно?..

Старшина тряхнул головой. Вероятно, мошка под сетку залезла. Поднял накомарник, сплюнул в сторону, снова натянул. Подал команду:

– Снять намордники!

Толоконников тяжело вздохнул.

– Пьяная морда… Э! Шут с ём!..

И первым сорвал сетку с головы.

И все сняли. Мошкара набросилась. Мы завертели головами, замахали руками.

– Мы не считаем вас за людей, – ораторствовал старшина. – Вопрос: почему?.. Ответ: потому, что вы не люди. Но мы делаем из вас людей. Тут идет… перевоспитание. Ясно?..

Вернулся надзиратель. Протянул старшине учетную доску.

– Сколько пар копыт? – грозно спросил Нельга.

– Девятнадцать.

– Их ты!.. Вроде не получается… Одного недобираем… В морге был?

– Тамо есть упокойник.

Нельга слепо уставился в доску.

– Который укрылся – душа вон и лапти кверху!

Стражи отправились на вахту подытоживать списочный состав заключенных.

Мы стояли минут тридцать, пока не донеслось:

– Р-ра-а-зойдись!

Нашлась, значит, потерянная единица. Виновата была арифметика…

По двору задвигались человеческие фигуры: шли дневальные с деревянными подносами на кухню за ужином, спешили в свои корпуса ходячие больные, застигнутые проверкой кто где, начали расходиться участники научной конференции.

Все больше сгущались сумерки. Небо из розового становилось малиновым. Набегали черные тени. У меня выдался свободный час, и я направился проведать старшего санитара десятого корпуса Ефрема Яковлевича Котика.

Лицо у Ефрема Яковлевича вытянутое, лоб выпуклый, слегка отвисшая нижняя губа, угловатый подбородок и тонкая, с выпирающим кадыком шея. Котика в шутку называли «пастором». После двухсуточного карцера у него под глазами набухли мешки.

– Как жизнь, господин пастор? – спросил я, входя в узкую комнату санитара.

Котик вытирал посуду. Криво улыбнулся:

– Давно известно, что человеческий яд равен десяти змеиным! – ответил он. – Одно слово: Крючок… А, пес с ём, как говорит Толоконников!

Так уж повелось у лагерников, особенно среди земляков, что при разговоре на любую тему непременно пойдет речь и о «деле». Ну, а меня, как говорится, и медом не корми – узнать о новой судьбе.

Котик в сорок третьем был старшим инженером Наркомата морского флота СССР. В это время его и взяли. В июньский вечер, теплый и звездный, как помнилось Котику, вернулся он с женой из Большого зала консерватории. Оба были под впечатлением вальсов Штрауса. Уселись пить чай и – звонок в передней.

Через полчаса Ефрем Яковлевич очутился в тюремном боксе.

– На смену «Сказкам Венского леса» пришла несуразная быль! – сказал он, ходя из угла в угол своей комнаты в десятом корпусе.

Вел следствие подполковник Комаров.

– Вы почему не вступали в партию? – спросил он.

– Будь я коммунистом, вы спросили бы – почему я вступил в партию?

– Отвечайте на вопрос! – прикрикнул Комаров.

– Отвечу, гражданин подполковник. У нас в стране миллионы беспартийных, но они всей душой и сердцем с партией. В этом и сила советского народа, и тот самый «секрет», который никак не поймут наши зарубежные противники. Но вы-то, гражданин подполковник, должны понимать?

– Читаете политграмоту?

– Что вы! Отвечаю на вопрос.

Комаров карандашом выбил по столу мелкую дробь и продолжал:

– Вы получили от Ротшильда пятьдесят тысяч фунтов стерлингов на подрыв освоения Северного морского пути?

Котик развел руками.

– Что вы такое говорите, гражданин подполковник? Да за подобные вопросы вас надо, по меньшей мере, исключить из партии!

Комаров разъярился. Привел Ефрема Яковлевича в кабинет высокого начальника – Абакумова. Тот принял подследственного с подкупающей вежливостью, сказал любезно (как говорит хозяин пришедшему гостю):

– Садитесь! Раскрывайтесь.

– В чем? – удивился Ефрем Яковлевич. – У меня нет ничего закрытого.

– Значит, и с Ротшильдом, по-вашему, все придумано?

– Чистейший анекдот, гражданин начальник!.. Спросите у моего следователя, он убедился: никакой силой нельзя заставить меня признать то, чего не было!

– Плохо знаете нашу силу, – улыбнулся Комаров. – Все, все признаете! – зло проговорил он, опираясь руками о спинку кресла.

Абакумов молча кивнул головой на дверь.

Конвоир повел Котика по длинным коридорам.

При последнем свидании Комаров с каменным лицом сказал:

– Дорого вы обошлись мне, Котик… Фамилия у вас ласковая, а когти острые… Поедете в лагерь на десять лет. Не пугайтесь: лагерь – это строительство с ограниченной свободой.[10]10
  В декабре 1954 г., по приговору Военной коллегии Верховного Суда СССР, Абакумов В. С., занимавший пост министра госбезопасности, и Комаров В. И., дослужившийся до звания генерал-майора, за попирание социалистической законности, за фабрикацию дел на отдельных работников советского и партийного аппарата и представителей советской интеллигенции были, вместе с другими участниками заговорщицкой группы, выполнявшей задания Берия, приговорены к высшей мере наказания и расстреляны.


[Закрыть]

Наш разговор прервал лежавший в корпусе лейтенант, из подчиненных майора Яковлева: коренастый блондин, тщательно выбритый, с пролысиной, убегающим назад шишковатым лбом. Лейтенант вошел, с шумом распахнув дверку.

Мы встали, вытянулись.

– Кто?

Он ощупал меня колкими глазами.

– Медстатистик.

– Сидайте!

Вынул из пижамной куртки серебряный портсигар. Раскрыл.

– Прошу!

Ефрем Яковлевич взял папиросу.

– А ты что, стесняешься? – спросил меня лейтенант.

– Не курю, гражданин начальник.

– Легкие бережешь?

Он щелкнул крышкой портсигара. Подтянул штаны, присел на край стола, отодвинув посуду.

– Котик! Как, по-твоему, будет война?.. Трумен опять там чего-то того…

Ефрем Яковлевич усмехнулся.

– Гражданин лейтенант, что вы задаете мне такой вопрос? Той десятки, которой наградили меня в МГБ, хватит вот как! – Он провел пальцем поперек кадыка.

– Да ты что? Я не провокатор…

Лейтенант ткнул в сторону Котика оттопыренным большим пальцем:

– На всю жизнь перепуганный, ха!.. Ты кем на воле был?

– Начальником юридического отдела Главсевморпути, старшим инженером…

– Хо-хо!.. – перебил он. – А я думал правда пастором… И Шмидта знал? И Папанина?

– Очень близко. Мои начальники…

– Н-да… А зацепили тебя за что?

– За шиворот…

– Гм!.. Вот так и ни за что?

– Да нет… Сказали, что получил пятьдесят тысяч фунтов стерлингов от Ротшильда на подрыв Севморпути…

– Фи-ю-ю!.. От Ротшильда?.. Врешь!

Лейтенант весь как-то внутренне сжался.

– Можете не верить, но это было одним из обвинений…

Лейтенант повел глазами на меня.

– А тебя, когда брали, кем был?

– Работал в правлении Союза писателей.

Он щелкнул языком, почесал плешь.

– Ишь, какие сидят!.. С вами только и поговорить о серьезных ситуациях. Так что, санитар, я… как тебе сказать?.. спросил про войну без всяких там прочих…

Ефрем Яковлевич прищурился:

– А как вы сами, гражданин начальник, полагаете: будет война?

– Я?.. Гм!.. Черт ее знает! Все возможно… – Он подбоченился и заговорил тоном штатного оратора: – Надо силы мира укреплять, бороться с врагами внутренними и внешними, с империалистическими происками, черпать силы в массах…

– У-у, да вы всю политику насквозь видите! – с непроницаемым лицом сказал Ефрем Яковлевич, хотя я заметил, что ему стоило больших усилий, чтобы не прыснуть.

– Ты говоришь! – Лейтенант важно вздернул плечами и закачал ногой. – В совершенстве знаю и стратегию и тактику… Когда нужно рокирнемся, когда треба – и ход конем!.. Давай-ка, Котик, сгоняем партию в шахматы? Убедишься в моей теоретической подкованности!

На десятом или двенадцатом ходу лейтенант смахнул фигуры с доски.

– И все-то вы, черти, умеете!

Уходил смущенный, раскрасневшийся. Очевидно, в каком-то кусочке мозга у него стало жечь… В дверях обернулся:

– Я нарочно проиграл!

Только вышел я из десятого корпуса, как вблизи вахты затрещала автоматная очередь. К воротам побежали надзиратели. Выскочили из корпусов врачи, санитары…

– Что случилось?

Неизвестность продолжалась недолго. В зону пришла бригада Акопяна, задержавшаяся на стройке. Работяги цепочками растянулись по двору, вытирали рукавами потные лбы.

И ползла вместе с ними по баракам весть:

– Зубного техника застрелили…

Возвращаясь с общих работ, Королев у самых ворот вахты вышел из строя и кинулся в сторону с громким криком: «Убегаю-ю!..»

Оружие было применено, как полагалось по инструкции, без предупреждения…

«Кто убил Королева? – в ужасе думал я. – Кто разрешает провоцировать побеги?.. Кто утвердил инструкцию смерти?..»

Где-то глубоко в моей душе зрел страшный ответ…

Седьмой корпус стоял на пригорке. Оттуда хорошо была видна синеватая таежная ширь. Над ней бескрайнее небо, часто менявшее краски. Совершенно сказочными бывали заходы солнца весной. Бледно-зеленые, пурпуровые, синие, желтовато-розовые, фиолетовые лучи, сливаясь, обнимали полнеба. Чародейство света!

В свободный вечерний час мы приходили на этот бугор. Задумчиво двигались по тропинке, не отрывая глаз от заката. Здесь, на малом клочке земли, жила обманчивая воля: не было надзирателей, никто тобой не командовал (только с вышек наблюдали), а впереди простор. Этот бугор и тропинку осужденные по 58-й статье прозвали «58-й авеню».

В один из таких вечеров пришел на авеню и Флоренский. Глаза поблескивали: получил письмо от жены.

– И хлебнула же горя моя Наташка! – рассказывал он. – Знает теперь, как долбить киркой вечную мерзлоту!.. Сейчас, слава богу, уже не на общих. Лаборантка в больнице. Занята, пишет, по горло… Молодчина она! За какое дело ни возьмется, досконально изучит… Один надзиратель спросил у нее: «Ты где и когда шпионила?» Она ответила: «Нигде и никогда». Надзиратель сказал: «Ну, если так, будем смотреть на вас с приятностью». И согласился приносить в зону нужные Наташке медицинские книги. Она пьет фенамин, ночи просиживает над конспектами. Вот послушайте…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю