Текст книги "Повесть о пережитом"
Автор книги: Борис Дьяков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
– Вы… здесь?
– К вам направился, – здороваясь, сказал Николай Дмитриевич.
– Будете у нас?
– Всего день. Привезли на дрезине. Серьезная операция… Грузили лес на Вихоревке. Так вот, одного конвоира пришибло бревном. Переломаны шейные позвонки, сдавлен спинной мозг…
– Да, тяжелый случай… Какие новости у вас в больнице?
Флоренский замялся.
– Ничего особенного… Помните Мишу Дорофеева?
– Как же!
Николай Дмитриевич передал одну из маленьких историй, которые в том или ином варианте происходили на многих пунктах длинной скорбной трассы Тайшет – Братск, раскрывая человеческое в сердцах.
…На авторемонтном заводе обстановка для Дорофеева сложилась неблагоприятная. Подходящей производственной специальности у него не было, а все обслуживающие должности были заняты. Каждый день Дорофеева могли этапировать в неизвестном направлении, даже на Колыму. А так не хотелось далеко уезжать от родной иркутской земли!..
У кого искать помощи?.. Он пошел к «подпольному конструктору» Алексею Кассандрову – мастеру гальванического цеха. О Лешке-моряке всегда душевно отзывался Флоренский.
Такой человек, решил Дорофеев, из огня вытащит, из воды вынет…
– Мне гальванист нужен, дорогой мой, – сказал Кассандров. – У нас производство, а не инвалидный дом. Так что… извини!
Отказ был неожиданным. Дорофеев даже зубами скрипнул.
– А, черт! – с сердцем выругался он. – Чем я виноват, что не слесарь и не токарь? Чем виноват, что попал на комсомольскую работу?
– На какой должности забрали? – поинтересовался Кассандров.
– Секретарь Иркутского обкома комсомола! – с раздражением произнес Дорофеев.
– Стоп! Тогда разворот на сто восемьдесят градусов! – решительно сказал Алексей Григорьевич. Предложил потомственную капитанскую трубку – На, затянись!
Тут же Кассандров преподал Дорофееву несколько уроков по гальванотехнике, велел вызубрить вопросы, которые задаст ему в присутствии начальства, и ответы, кои должны последовать. Вечером провел с ним репетицию, а утром вызвал в контору, к начальнику производства.
– Вы где работали? – недоверчивым тоном, проявляя актерские способности, спросил Кассандров, пристально вглядываясь в «незнакомого» человека.
– На Иркутском заводе имени Куйбышева, в гальваническом цехе, – бодро звучащим голосом произнес Дорофеев.
– Вон как? Тогда разговор будет короткий. У меня нет времени, – торопливо заметил Кассандров.
Он достал из хромовой ванны деталь. На блестящей поверхности хрома были мелкие черные пятна.
– Как это называется?
– Питинг!
– Какие причины его порождают?
– Избыток в электролите серной кислоты или трехвалентного хрома! – быстро, тоном уверенно сдающего экзамен ученика ответил Дорофеев.
Кассандров удовлетворенно развел руками и покосился на своего начальника:
– Больше вопросов нет! Это может знать только хороший специалист!
Дорофеева направили в гальванический цех. Кассандров прикрепил его к действительному специалисту. А через два месяца Дорофеев уже был старшим по смене…[38]38
М. И. Дорофеев вернулся в Иркутск реабилитированным и в 1960 году, после тяжелой болезни, скончался.
[Закрыть]
– Можно сказать, что Лешка-моряк бросил Дорофееву спасательный круг! – тепло заметил Флоренский.
Однако я чувствовал, что Николай Дмитриевич о чем-то умалчивает, чего-то не говорит.
К нам подбежал начальник конвоя, старший лейтенант Боборыкин – рослый, худой, с провалившимися щеками, с беспокойным взглядом слегка вытаращенных глаз.
– Доктор, быстро в корпус!.. Успеете еще наговориться!
После операции, удачно проведенной Николаем Дмитриевичем, мы снова встретились. Но только чтоб проститься: Флоренского увозили обратно, в центральную больницу.
– Все же решил сообщить вам печальную весть, – подавленно сказал он. Серая тень легла на его лицо. – Все равно узнали бы… Нет больше… Нины Устиновны.
– Что значит – нет?
– Умерла.
Мы стояли молча. Трудно было определить, сколько прошло тягостных немых секунд.
– Я знаю, как относилась она к вам, – заговорил Николай Дмитриевич. – Да и не только к вам… Я сам многим обязан ей… обязан той силой духа, которую она постоянно поддерживала во мне как могла… Нина Устиновна нервно заболела. Очевидно, подействовала лагерная обстановка. А ведь фронтовичка была!.. Отвезли в Иркутск, в больницу. Она разбила окно в туалете и… куском стекла…
– Зарезалась?! – ужаснувшись, зачем-то спросил я.
– Да!
Передо мной, словно живая, встала Череватюк: молодое лицо с темно-карими глазами, шинель нараспашку, четыре ордена на груди… И как бы послышался ее вопрос: «Много, по-вашему, в больнице невиновных?..»
Апрельские дни были теплее, чем в предыдущие весны. Зона быстро высохла. Больные в халатах высыпали на крылечки. В корпусах раскрыли окна. Безоблачное небо обнимало нас, чтобы скорее согреть после холода минувшей зимы, после черного ненастья.
Привезли со штрафной колонны захворавшего Гришу Спиридовича: порок сердца. Положили в третий корпус. Но неуемной бухгалтерской душе не лежалось: привык щелкать на счетах. И здесь, едва ли не с первого часа поступления, добровольно начал ходить на подмогу Дидыку.
Спиридович, Дидык, Рихтер и я обычно вечером делали несколько кругов по двору, обсуждая «текущие дела и перспективные планы». Как-то раз в воскресенье мы вышли на «кросс» еще задолго до ужина.
– Все идет к лучшему, – уверял, быстро шагая, Гриша. – Но, как известно, от перемены мест слагаемых сумма не меняется. Уберут ли всех гнусов, этлиных и лихошерстовых с лагерных постов? Боюсь, что нет. Передвинут, как шашки, с одного пункта на другой. Здесь он был черт чертом, а там заявится, согласно новой инструкции, ангелом. И вот вопрос: надолго ли хватит у чертей «ангельского терпения»?..
Около кухни мы встретились с главным врачом Анной Васильевной. Поздоровались. Она остановилась, посмотрела на «четырех богатырей» через очки. Сняла их, стала протирать, вскинула голову. Сверкнули знакомые искры в ее зрачках. Анна Васильевна потянула носом.
– Что за убийственная вонь? – недоумевая, спросила она.
В кухню поступила залежавшаяся на складе требуха. Варили на ужин рубцы. Густое зловоние выползало из кухонных дверей. Мы объяснили в чем дело. Анна Васильевна покачала головой, надела очки и решительно направилась в пищеблок.
Не прошло и минуты, как пулей вылетел из кухни толстяк в белом фартуке, раскрасневшийся, с выпирающими пухлыми ушами. За ним – Коля Павлов, тоже в фартуке, колпаке и с занесенной в руке деревянной мешалкой. Лицо его сияло восторгом. Мешалка вытянулась по спине толстяка. Тот взвизгнул, упал. Тут же ошеломленно вскочил на ноги и кинулся во двор. Бежал, подпрыгивая, точно мяч. Павлов взапуски за ним. В дверях кухни стояла рассерженная Анна Васильевна. Мы привыкли к ее тихому голосу, и было странно слышать, как она кричит:
– Позовите надзирателя!.. Надзирателя!..
В пищеблок помощником повара прислали бандеровца по кличке Ушастый. Желая выслужиться и как можно дольше продержаться у кухонной плиты, Ушастый принялся строчить клеветнические доносы. Шила в мешке не утаишь, и в пищеблоке стало известно о подлых делах бандеровца. Отделаться от него было не так просто. И вот, неизвестно каким путем и по чьей инициативе, в котле с баландой, которую варил Ушастый, Анна Васильевна, снимая пробу, нашла плавающую цигарку. Подозвала Павлова. Тот схватил мешалку… А все остальное мы видели…[39]39
Н. И. Павлов живет в г. Турбове Винницкой области, пенсионер-инвалид.
[Закрыть] Ушастый попал в карцер, потом на этап.
На другой день пришла долгожданная весть от Веры: «Была в ЦК, в прокуратуре. Твое заявление там… Получил письмо и Большаков, передал его со своей характеристикой в Комитет госбезопасности… Буду ходить, ходить, настаивать, добиваться…»
Во время очередного вечернего кружения по зоне мы обсуждали Верино письмо.
– Усё, усё! – делал вывод Дидык. – Лид двинувся. Свитла стэжца лягла перед тобою, Борис!
– Собирай шмотки! – весело говорил Спиридович.
Рихтер молчал и кротко улыбался.
Врач Ермаков, подойдя к нам, стал подтрунивать:
– С одного капкана в другой сунут.
Я не вытерпел и пошел в наступление на доктора.
– Почему ты такой злой, Петр Владимирович?.. Почему тебе доставляет удовольствие отравлять другим настроение?.. Почему ты видишь только плохое, а хорошего не замечаешь?..
Ермаков взвился:
– Что ты меня агитируешь?.. Кто тебя подослал?.. Пшел вон, коммунистическая душа!
Нас разняли, а то быть бы потасовке…
Панкратов принес мне письмо в конверте со штампом: «Генеральный прокурор СССР». Строчки забегали перед глазами.
– Пересмотр… пересмотр… – повторял я. – О результате сообщим…
Оторопело глянул на Панкратова. Тот улыбался во весь рот.
Подошел Соковиков. Прочитал.
– Конец! – сказал он твердо.
– Что значит – «конец», гражданин оперуполномоченный? Расшифруйте!
– Тебе скоро вот «расфаршируют»! – зло бросил стоявший тут же Ермаков.
– Прекратите выпады, доктор Ермаков! – Соковиков побагровел. – Чтоб я больше не слышал ваших истерических выкриков!
И – ко мне, уже спокойно:
– Поедешь на свободу. Таких извещений еще не видал!
Накануне майских праздников Соковиков, застав меня в конторе, лукаво мигнул Дидыку, который был, как выяснилось, в курсе дела, и спросил:
– Сказать, а?
– Добряче дило зробите, гражданин опэр!
Соковиков сдвинул брови, пряча улыбку в глазах.
– Так вот, стало быть… То, что тебя освободят, – факт. Тут твоя заслуга. А вот то, что скоро освободят, – мне обязан. Точно!.. Знаешь, какую послал характеристику? Самую лучшую!.. Что, стало быть, не имеешь нарушений лагерного режима, в общениях с зеками и вольнонаемными высказываешь мысли, привитые тебе родной Коммунистической партией!.. Понял?
Мы подумали, что он шутит. Дидык знал, что отослана характеристика, но чтоб такая!.. Дружно рассмеялись.
– Что смеетесь? – обиделся Соковиков. – Дураками нас считаете?.. Знаем, что тут и невиновные коммунисты сидят, не беспокойтесь![40]40
А. Е. Соковиков работает старшим бухгалтером в депо станции Вихоревка.
[Закрыть]
Пришло письмо, которого я никак не ждал. Оно было адресовано на штрафную и оттуда переслано в сангородок. Писал Тодорский! Из Енисейска… Второго апреля. Я читал письмо и, казалось, слушал голос самого Александра Ивановича:
«Дорогой Борис Александрович!
В Троице-Сергиевой лавре, мне говорили, есть надгробная плита с надписью: „Завидуй! Я уже здесь, а ты еще там“. Так и я тебе, узнику штрафного лагпункта, могу сказать: „Завидуй! Я уже здесь“.
Можешь представить себе, что, находясь в вечной ссылке, без паспорта, почти у черта на куличках, я чувствую себя действительно хорошо и ничего лучшего не желаю. Воздуха сколько угодно. Советская власть есть, газеты и книжки есть, свой угол, интеллигентская работа и 450 целковых жалованья. А главное и основное – прошли все страхи насчет того, что снова посадят в собачий ящик и – поминай как звали!.. Сейчас определенно устанавливается законие, хотя мы еще ходим в „бывших“.
Веришь ли, муторно было освобождаться из лагеря. Искренне жалел: почему в свое время мне припаяли 15 лет, а не 20! К концу моего срока стали возвращаться в лагерь некоторые недавно выпущенные товарищи с новым сроком. Такая планида мне не улыбалась, и я с тревожным сомнением вышел за ворота больницы в начале прошлого июня, вскоре после того, как тебя спровадили на штрафную. Увезли меня в Тайшет, на пересылку.
Там парились дней двадцать. Запирали в бараках на ночь под увесистый замок.
Встала перед глазами эта же пересылка сорок девятого года, когда меня по этапу гнали в Сибирь из Ухты. Кажется, я тебе еще в этом не исповедовался?.. Водили нас, помню, за зону, в воинскую часть. Я попал на самую, что называется, работу „не бей лежачего“: на поделку из проволоки кровельных гвоздей. Одна в этой штуке идея: тюкай по проволоке – и „никаких гвоздей“, летят под станок, как оглашенные!
Потешным было тогда назначение меня гвоздоделом. Молодой лейтенантик принял нашу рабочую бригаду. Скомандовал „смирно“, потом – „вольно“, потом стал вызывать по специальностям: плотников, слесарей, столяров, маляров и тому подобных. Удивительная вещь: все нашлись! Люди стали по местам, кроме меня, грешного. Вообще я не раз в лагере жалел, что фактически был в жизни белоручкой и никакой толковой физической работы до лагеря делать не научился.
– А ты что уши развесил? – крикнул лейтенант.
– Жду своей специальности, – отозвался я.
– А какая она?
– Комкор Рабоче-Крестьянской Красной Армии!
– Бывший? – быстро нашелся лейтенант, но залился краской.
– Как видите!
– Гвозди сумеете рубить?
– Попробую…
В течение дня мимо моего станка прошли, наверное, добрые полсотни офицеров, с любопытством глазевших на живого комкора-работягу!
К чему это вспомнил? А вот к чему. Из Тайшета меня перевезли в Красноярскую пересыльную тюрьму. Оттуда, когда уже срок освобождения вступил в законную силу, снарядили два грузовика таких же, как и я, ссыльных и доставили на третьи сутки в Енисейскую тайгу, на строительство городка для инвалидов. Здесь, перед лицом строительной комиссии, произошла такая же сцена, как тогда в Тайшете с лейтенантом, с той лишь разницей, что, оставшись в одиночестве не у дел, я получил должность, о которой не мечтал и в самых сладких снах за последние долгие годы: стал секретарем-машинисткой с испытательным сроком в две недели.
В Енисейской тайге какая ни на есть, а была воля. Не позволялось только переступать границы района. А сейчас наше стройуправление в самом Енисейске, в трехстах километрах от Красноярска. Строим гараж и гостиницу. Тут мне совсем хорошо. Хотя в городе я уже не мог быть машинисткой по причинам госбезопасности (а вдруг буду печатать прокламации?) и меня заменила совсем непорочная женщина, однако я остался в конторе низовым работником бухгалтерии, как обладающий четким почерком, для переписки отчетов. Главное же здесь для меня – богатейшая старинная библиотека и краеведческий музей со старыми книгами. Местные люди сочувственно относятся ко мне, всячески рады утолить мою духовную жажду.
Огромная у меня радость: нашлась дочь Лада! Она в Москве, вышла замуж. По ее настоянию я возбудил ходатайство о реабилитации, но в феврале этого года получил обычный стандартный отказ. Так уж бывает, что за радостью приходит печаль.
Приуныл ли я? Нет! Нынче въехал в гущу жизни. Нахожусь среди обыкновенных людей, думающих иногда об „как бы выпить хоть стопку водки“. Прости за такую философию, но неплохо быть и алчущим, когда не сыплется тебе в рот сама манна, а ее надо заработать. И лучше всего быть в вожделении, а не в пресыщении. Идешь вот по Енисейску и смотришь на здешних красивых, сильных женщин, сам моложе становишься, на чайную-закусочную, на витрину магазина – проглотишь слюну и шагаешь дальше. Ничего, товарищ! Мы еще поживем, повоюем!.. Привет всем плавающим, путешествующим, недугующим, страждущим, плененным и мя помнящим! Никто, как бог, а Магомет пророк его!
Твой Тодорский».
Птицы в небе
Сняли ограничение переписки. Письма, телеграммы, денежные переводы – все можно!
Даже фотограф из Братска приехал:
– Снимайтесь! Рубль карточка.
Снимались в сорочках с галстуками. Впрочем, у всех один и тот же галстук: черный, в белую горошинку. Давал напрокат Алимбарашвили – сохранившийся в зоне джентльмен!
Карточки полетели во все концы страны. Отослал и я Вере. Обрадуется или опечалится?.. Физиономия отекшая, волосы на голове только «всходят», седые. Старичок!.. Ну ничего, глаза вышли веселые. Надписал: «Не грусти и не печаль бровей…»
Меня назначили редактором лагерного «Крокодила» и производственных листовок-«молний». Вернули, так сказать, к профессии.
Письма от Веры приходили каждый день. В прокуратуре говорят с ней участливо. Я попросил добиться приема у Генерального прокурора Руденко. Поручил купить для самодеятельности усов, бородок и три палочки гумозы. «Только поскорее, – писал я, – ставим чеховского „Дипломата“, я играю Аристарха Иваныча».
Быстро пришла посылка с гримом и… ответ. Да какой! Руденко сказал, что дело пересмотрено! Решение будет утверждать высшая инстанция. Значит, положительное решение! Если бы «без последствий», зачем утверждать?! А какой-то товарищ в прокуратуре, соприкасавшийся с моим делом, сказал Вере: «Ваш муж скоро сам приедет. В августе будете вместе!»
«Ведь это уже почти реабилитация! Иначе не сказал бы такого!»
Я обегал с письмом всех своих лагерных друзей. Показал майору. Жгучее нетерпение скорее выбраться из неволи нарастало с неодолимой силой. Все окружающее: вышки, забор, бараки, люди – стало еще больше давить меня. Как никогда раньше, я ощутил прутья клетки…
Заключенные взволнованно поздравляли. Словно моя радость – их радость.
Мальцев принес листок из тетрадки. У него собралось шесть растрепанных книжечек со стихами, которые он написал в лагере. Называл их так: «Шеститомное собрание сочинений Леонида Мальцева – поэта заключенного и пока что в современную поэзию не включенного».
– Твое состояние мне очень понятно, – сказал он. – Вот стихи. Не будь строг. Твоей жене посвящаю.
Приснилось мне, что город мой
Ко мне придвинулся так близко.
Что хоть пиши и шли домой
С попутным первую записку.
Казалось – вот через порог
Шагну, в объятьях тебя скомкав,
И, развязав узлы дорог,
Заброшу пыльную котомку.
Душа бездомна, голодна
И, поседев от жажды, вправе
Ворваться,
Выпить все до дна,
Что я недопитым оставил.
Прочитав, добавил:
– А мы с тобой, старина, еще сценарий вместе напишем.[41]41
Л. М. Мальцев – в Москве. Он поэт-переводчик и драматург.
[Закрыть]
Я сейчас же послал письмо Вере с этими строками и под ними написал:
«Да, я верю, что наше счастье вернется к нам… Пройдена большая академия жизни, осмыслено и оценено глубоко все, что позади, и все, что впереди. В какие человеческие души пришлось заглянуть! И я не вправе молчать, я знаю и верю, что напишу книгу, воспитывающую молодежь в духе великой преданности Родине, в духе героического служения коммунизму. Это будет мой посильный дар партии – родной матери. Мне ничего не нужно придумывать. Все, что пережил, что видел, знал и делал как рядовой человек, за что и с кем боролся, против чего восставал как журналист и литератор – обо всем этом должно быть рассказано… Я буду работать вместе с тобой. Это будет наше дитя, которое мы оставим на свете, уходя из него…»
Сделал табель-календарь. Минувшее число каждый день жирно затушевывал карандашом. Июнь, июнь, все июнь!.. Наконец июль! Как медленно идешь ты навстречу, август! Еще тридцать дней, тридцать высоких плотин!..
И прибежал ко мне август на двадцать дней раньше календаря! Было 11 июля, суббота.
В дверях каптерки появился дневальный конторы:
– К майору! Срочно!
У меня екнуло сердце.
В кабинете у Гербика стоял старший санитар третьего корпуса Зайцев – полный, лицо серое, с отеками. Посмотрел на меня и улыбнулся.
А Гербик опустил глаза и – сурово:
– Ревизию у вас в каптерке сделали ночью. Не заметили?.. Обнаружили недостачу. Освобождаю вас от обязанностей. Передавайте дела Зайцеву. По акту, все, как положено.
«Э, майор! Плохой вы артист!»
Я шагнул к столу. Впервые назвал начальника по имени и отчеству:
– Олег Иванович!.. Я давно ждал этой минуты!
Он раскатисто засмеялся:
– Догадались?
– Сердце догадалось!
Гербик грузно поднялся.
– Пришел вызов на освобождение. От души поздравляю!.. Завтра отправим.
В широкую ладонь майора ткнулась моя рука…[42]42
О. И. Гербик живет в Пятигорске, работает в городском коммунальном хозяйстве.
[Закрыть]
А Зайцев, прислонясь к стене, плакал от чужой радости.
Примчался в каптерку Алимбарашвили. Сгреб меня в объятия.
– Где твой черный костюм?
– В мешке.
– Еще не сгнил?
– Вроде нет.
– Вынимай! Перелицовку сделаем!
Появился сосед по вагонке. Худосочный, болезненный, всегда, даже летом, жмется, будто мерзнет. Принес деревянный чемоданище. Соорудил в столярке. Размалевал под шагреневую кожу.
– На. От работяг на память. – Он зябко повел плечами. – Не с мешком же в Москву ехать!
Начальник конвоя Боборыкин все в каптерке проверил, подсчитал, сдал по акту Зайцеву.
– Звонили из отделения, – уходя, сообщил Боборыкин. – Спрашивали про твое здоровье. Не нужен ли сопровождающий фельдшер? Я сказал: «Да он бегом побежит!»
Ночь провел с открытыми глазами. Мыслями был уже в Москве, дома. Барак спал. В коридоре слепо светилась лампочка. Капала вода из бака в шайку – методично, звонко. «Мои секунды отсчитывает!..»
Подъем!.. Я даже не задремал.
День! Быстрее беги, день!.. Роздал вещи: Рихтеру – джемпер и сорочки, Коле Павлову – носки, соседу по вагонке, столяру – пару белья. Кому что… Из портняжной принесли костюм – прямо-таки из московского ателье! Я приоделся и пошел по баракам и корпусам прощаться. У скольких мое счастье вызывало слезы!..
Штейнфельд, прощаясь, сказал:
– Сегодня во сне я принимал больных в московской поликлинике… Ну… до свидания![43]43
Л. Г. Штейнфельд – в Москве, врач-консультант.
[Закрыть]
Купцов задумчиво произнес, выбивая пепел из трубки:
– Никогда в жизни никому не завидовал. Тебе – первому.[44]44
М. Г. Купцов – в Москве, персональной пенсионер союзного значения.
[Закрыть]
Спиридович улыбался:
– Присылай скорее домашний адрес, в гости приеду![45]45
Г. Г. Спиридович – в Красноярске, главный бухгалтер пединститута.
[Закрыть]
Когда завечерело и полнеба запылало огнем зари, на пороге барака выросла неказистая фигура Рябченко:
– Дьяков! На вахту! С вещами!
Ты же бесценный мужик, Рябченко!.. Тысячу пятьсот дней и ночей ждал я этого зова!..
У крыльца вахты толпились друзья по лагерю. Все чего-то желали, советовали, наказывали… я ничего не слышал!
Калитка захлопнулась. Сзади солдат «со свечкой». Я понял: она уже потухшая, для виду!
На станции Вихоревка подошел ко мне каланча Боборыкин. Козырнул, протянул руку.
– До свидания, Борис Александрович!
– Не-е, Владимир Петрович… прощай!
– До хорошего свидания, – поправился Боборыкин. – Извини, если чем обидел.
– Ничем! Наоборот, спасибо, что не застрелил.
– Но, но, но! – нахмурился он. – Думаешь, как начальник конвоя, так непременно зверь?.. Я коммунистом был и на этой трудной, жестокой работе все равно им остался![46]46
Ст. лейтенант В. П. Боборыкин продолжает работать в системе Министерства охраны общественного порядка РСФСР.
[Закрыть]
Со станции Тайшет до «таежного вокзала» везли в «черном вороне».
У ворот пересылки человек тридцать. Знакомая анкета:
– Статья?.. Срок?.. Конец срока?..
У всех конец срока. А я – громко:
– Десятое ноября пятьдесят девятого года!
Офицер непонимающе оглядел меня, затем стал рыться в документах. И – к конвоиру:
– В домик свободы!
Удивительно: лагерь – и… домик свободы! В пятидесятом его здесь не было, этого бревенчатого светлого сооружения с крылечком и окнами без решеток. Стоит, диковинный, у самого колючего забора!
В спецчасти за конторской перегородкой сидел человек в такой же кожаной черной куртке и кожаной черной кепке, как и тот, в Бутырской тюрьме, что объявлял мне приговор особого совещания… Униформа, что ли, такая?..
Этот сотрудник спецчасти не показался мне кожаным.
– Вы полностью реабилитированы, – сказал он, поднимаясь со стула. – Поздравляю, товарищ. – Четырнадцатого июня сего года… в порядке статьи двести четвертой…
«Четырнадцатого июня! Да ведь это же день моего рождения!.. Необычайное совпадение!.. Родился второй раз!»
Сотрудник спецчасти подал мне справку:
«…следует к месту жительства, гор. Москва…»
– Счастливо! Завтра уедете!
Вот и завтра. Я – за вахтой. Нашлись сопутники: парень в матроске и девушка в жакетке и темно-красных модельных туфельках. Оба освободившиеся… Мы положили вещи на телегу, а сами – пешком: до станции всего пять километров. «Впервые за пять лет – без „свечки“ за спиной!»
Познакомились: Анатолий, моряк из Керчи, и московская студентка, дочь старого большевика, Лариса – исхудавшая, бледная.
– А вас что привело в тайгу, Лариса?
Она улыбнулась:
– Преклонение перед иностранными модами…
Лариса шла, прихрамывая. Модельные туфли, которые ей недавно прислали из Москвы, сильно жали. Она остановилась, сняла их, спрятала в сумку и – босиком. В ее волосах, путавшихся от легкого ветра, в открытом взгляде больших карих глаз, в босых ногах, легко ступавших по дорожным кочкам, во всей узкой, полудетской фигуре было много чистого и светлого… Она продолжала:
– Мы пили вечерний чай, когда они пришли… Мама потом писала, что отец недели две ходил, как помешанный, по Москве. «Лора! Где моя Лора?» – бормотал он. Увидит похожую девушку, остановит, заглянет в лицо, извинится, идет дальше… Потом слег в постель… Его вылечили… Отец, мама, мой брат – все, все ждут не дождутся меня!.. Пошли скорее!
Лариса ускорила шаг. Анатолий и я не отставали.
– Мое «дело» вел полковник Герасимов. Изверг! – вспомнила она. – Сажал меня в карцер, требовал, чтобы «призналась»… Я стояла перед ним в разорванном платье, голодная, дрожала, как на морозе… Он осыпал меня площадной бранью, ел какие-то ягоды и выплевывал косточки мне в лицо…
Она остановилась.
– Ах, зачем я вспоминаю?!. Сегодня так хорошо нам, правда? Скоро сядем в поезд, скоро Москва… А я такие вещи вам рассказываю!.. Вам первому… Годами лежало на душе… Никому никогда ни слова об этом не говорила, боялась! А теперь не страшно, ни чуточки не страшно!.. Если бы я встретила Герасимова, честное слово, собственными руками… правда, у меня пальцы очень слабые… но все равно бы – задушила!
Мы шли по широкому хлебному полю. Синее небо, птицы, яркое солнце…
– Вы знаете, я в лагере не обращала внимания на птиц, – вдруг оживленно заговорила Лариса. А сейчас… сейчас мне кажется, что я тысячу лет их не видела!
– Да мы сами теперь вроде птиц, – сказал Анатолий. – Полетим через Сибирь, Урал, к себе – в теплые места…
– Смотрите! – воскликнула Лариса.
Она вся засияла. Бросилась рвать цветы.
– Цветы! Цветы!.. – восторженно повторяла она.
Анатолий расправил грудь и во весь голос закричал:
– Полу-ундра-а!
Пришли, прибежали в Тайшет. Скорее на телеграф.
Я подал в окошко телеграмму:
«Полностью реабилитирован нет предела благодарности тебе дорогая подруга жизни сегодня выезжаю поезд 49 вагон 11 буду телеграфировать дороги крепко целую Борис».
Телеграфистка прочитала, подняла на меня глаза – и в слезы.
– Девушка! Потом поплачете!.. Получайте! А то поезд…
Пришел поезд. Скорее, скорее, где наш вагон?
Вот он!.. Сели на свои места. И вдруг чей-то надтреснутый голос называет мою фамилию. Я оглянулся. Оперуполномоченный Калашников! Ну и встреча, черт побери! Он подошел. Лицо улыбчатое, масленое.
– Поздравляю!
– Спасибо.
– Полностью?
– Полностью.
– Домой?
– Домой.
– А я – в санаторий.
– Ну, а я – к верующей жене.
– Злишься на меня?
– Злюсь.
– О! Люблю откровенность!.. Давай-ка по махонькой – за мир и новое знакомство?
Он вынул из сумки бутылку водки.
– Нет, благодарю. Компанию вам составить не смогу. И вообще, покуда не встречусь с женой, ни капли хмельного!
Ночь. Вагон в полумраке. Все заснули. Прикорнул и моряк. Забылась Лариса. А я припал к окну. Из темноты набегали на меня деревья, домики, огни стрелок. Высекались, как клинки, узкие полоски рек. И снова – деревья, деревья, тайга сибирская! Из окна вагона она совсем другая – свободная, своя…
Не мог оторваться от окна. Прислонился лбом к стеклу, так и задремал…
Порозовело небо. Сон как рукой смахнуло.
Уже и Лариса возле окна. И Анатолий.
– Рыбу ловят! – увидел он.
– Ой, мальчики, как, интересно! – радовалась она.
Это я – мальчик! Славная девушка… Как хорошо, что не убили в тебе молодости!
– А вон комбайны!.. Мост!.. Деревня!.. – весело перечисляла Лариса. – Вон завод! Вдали, вдали! Видите?
Вижу. Все вижу!.. Большая, живая жизнь! Мы верили, что она никогда не остановится!.. Казалось, поезд мчался, расправив незримые широкие крылья, как птица-сказка. А вместе с нами устремлялась вперед, вся в золотистом солнечном свете, звонкоголосая, сверкающая наша страна.
Красноярск… Полетела телеграмма Вере: «Еду!»
Омск… Опять телеграмма: «Еду!»
На исходе пятые сутки. Мы бросались к окнам, выбегали в тамбур, тормошили проводницу: когда же, когда Москва?! Часы на всех станциях словно испортились: еле-еле передвигались стрелки.
Наконец-то она, Москва, платформа Ярославского вокзала!
В наш вагон на ходу ворвался офицер в погонах капитана артиллерии.
– Ло-о-ра! Сестренка!
Он поднял ее и понес на руках.
На перроне – крики, слезы радости. Я выскакиваю из вагона.
– Вера!.. Родная!.. Друг мой!..
Мы долго стояли обнявшись. Щека к щеке. Молчали. Какие тут могли быть слова!..
– Борька!.. У тебя чемодан?.. Ты что привез?..
– Все твои письма, дорогая! Тысяча сто восемьдесят четыре письма и… накомарник!