355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Дьяков » Повесть о пережитом » Текст книги (страница 12)
Повесть о пережитом
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 17:15

Текст книги "Повесть о пережитом"


Автор книги: Борис Дьяков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)

…К вечеру мне стало легче. Я вернулся в рабочий барак. Всю ночь одолевали кошмары…

Утром пришел узнать о моем состоянии фельдшер Решетник – молодой, стройный, с крупными черными глазами, в которых всегда горели лукавые огоньки. Дал каких-то капель, сказал, что мне разрешено сегодня не выходить на работу.

– А меня, должно быть, Этлин скоро ушлет в лес, – безнадежно произнес Решетник. – У нас с ним старые счеты. Ну и хай с ним, не испугаюсь. От такого, как он, под землю залезешь!.. У меня двадцать пять лет. Легкоуязвимый… Бедного моего батьку еще в тридцать седьмом посадили. Умер он в лагере, в Комсомольске… Семья наша во время войны очутилась на оккупированной территории. После освобождения взяли и меня, сына «врага народа», произвели в изменники… Что ж? Как-нибудь переживу. Еще пользу людям принесу.[29]29
  В. И. Решетник живет в г. Дымер Киевской области. Помощник эпидемиолога санитарной станции.


[Закрыть]

Из КВЧ принесли пачку писем от Веры, бандероли с газетами и журналами. У нее новый адрес. Выселили в Марьину Рощу, четвертый проезд. Живет в шестиметровом закутке с фанерной стенкой, отопления нет. Обогревается рефлектором. Но и здесь навела уют. Прислала фотокарточку: сидит за трехногим круглым столиком и держит на руках пушистую кошку. «Мурка – моя подруга, – пишет она. – Вместе коротаем вечера. Разговариваю с ней… Она человеческими глазами смотрит на меня, будто понимает. Ты не подумай, что твоя женушка тронулась. Мне легче, когда я вслух высказываю свои мысли…»

У меня собралось уже двенадцать Вериных фотографий. Ежедневно встречаюсь с нею на этих черно-белых карточках. На каждой из них она или улыбается или старается быть спокойной. Я тоже в ответ улыбаюсь…

Март в средней полосе России уже месяц весенний, хотя, как в народе говорят, и он иногда на нос садится. Здесь же март – свирепый. А в пятьдесят третьем был с первых дней еще и метельным, на шее у нас сидел! В больницу везли и везли обмороженных.

Очередной этап прибыл ночью. Я проснулся от толчков в плечо. Около вагонки стоял Рябченко в полушубке с поднятым воротником. Пахло снегом и махоркой.

– Иди в баню! Этап.

Быстро – валенки. Быстро – бушлат, шапку. Я пробежал сквозь ночь и вихрь к бане, к людям, которые ждали, как великого счастья, больничной койки.

Старый знакомый ларинголог Ермаков уже был там и распределял больных по корпусам. Ермакова перевели сюда из центральной больницы. Он заведовал тут амбулаторией. Похудел, постарел доктор… Он сонно обследовал прибывших и бурчал, что этап пригнали ночью да еще в такую непогодь.

Надзиратели разбросали на полу вещи заключенных, прощупали, ушли.

Заполнив вещевую ведомость, я начал собирать мешки и сумки с тряпьем, чтобы отвезти в каптерку. Ко мне приблизился седой человек. Голова у него тряслась. Лицо было вытянутое, обросшее щетиной.

– Сталин… помер… – едва выговорил он.

Я опустил мешок.

– Ты с ума сошел!..

Он истово перекрестился.

– Крест святой, помер… Радиво на станциях шумит…

В его глазах был слепой страх.

Не помню, как дотащил я санки до каптерки. Снег порошил лицо, забивал уши. Лампочка в каптерке перегорела. Сгрузил мешки на пол. Стоял в холодной темноте. Во мне нарастала острая боль: «Он не должен был умереть, пока мы здесь… Пока не узнал всю правду… Пока не исправил…»

Заперев каптерку, я пошел напрямик, по сугробам, к бараку. Бледные лучи прожекторов шарили по зоне и никак не могли просверлить снежную мглу.

На полпути столкнулся с Ермаковым. Широкой грудью он штурмовал налетавшую белую силу.

– Слыхал, отец родной приказал долго жить? – кричал в метель Ермаков. – Надзиратель сказал… Аминь!

Я остановился.

– Петр Владимирович! Ты… радуешься?

Он ничего не ответил. Продолжал шагать по сугробам и потом исчез в вихревом кольце.

В бараке спали. Лишь Дидык бодрствовал, сидел в белье на вагонке.

– Скилькы этапу?

Я подсел к Дидыку. Начал нерешительно:

– Харитон…

Он пытливо взглянул на меня.

– Що там?

– Говорят, Сталин умер.

– Тю на тебе! Хто бреше?

– Один сказал… из этапа. А Ермакову – надзиратель.

– Хай инши кажуть, а ты… твое дило – мовчи! – строго проговорил Дидык. – А то ще сроку прибавлють, ей-бо!

Он вышел в коридор курить. Я лег под одеяло.

«Кому же теперь писать?.. Как пойдет вообще вся жизнь?.. Что будет с нами, заключенными?.. Не всколыхнутся ли враги, не затеют ли войну?..»

Вернулся Дидык.

– От люды! Нагавкають таких «параш», шо мозга на мозгу лизе! – бурчал он, укладываясь. Вытянулся во весь свой исполинский рост, натянул одеяло на голову, поверх – бушлат, и примолк.

Я ворочался на вагонке. В тревожной полудремоте мне вдруг ясно представился Сталин в гробу: рябоватое лицо, полуоткрытый рот, увядшие седые усы и… открытые глаза! Смотрит, будто живой!.. Смотрит, но не может произнести ни одного слова… Чей-то голос: «В свою последнюю, предсмертную минуту он увидел всех оклеветанных, всех расстрелянных, и ужас сковал его!»

Я поднялся с подушки. «Кто это сказал?..» Кругом сонное царство. Слышался приглушенный храп Дидыка. Кто-то плакал во сне, кто-то стонал.

Снова упал я на подушку…

…В барак входит Сталин – в кителе, сапогах и черной кожаной фуражке. Садится на табуретку возле моей вагонки, раскуривает трубку. Один глаз полуприкрыт, над другим вздернулась бровь.

– Я еще не умер… – говорит он и дымит трубкой.

Дым густой, едкий, все кругом окутывает. Я вижу только прищуренный глаз Сталина. Хочу вскочить, и нет сил: вместо одеяла на мне – чугунная плита. Лежа, придавленный, о чем-то прошу, что-то горячо доказываю. Сталин не слышит и только повторяет:

– Я еще не умер… Не умер!

– Па-а-адъем! – раздался оглушающий голос Рябченко. – На поверку!

Все завозились, задвигались, загалдели. В непогоду нас обычно не выгоняли во двор, подсчитывали на местах, но тут всех без исключения, даже ползающих и падающих инвалидов, заставили выстроиться на линейке.

На помощь Рябченко пришел молодой надзиратель Вагин – белесый, с фарфоровыми глазами. Считали нервно, торопливо.

Днем меня вызвал оперуполномоченный Калашников. У него полное, безбровое лицо, низкий лоб, бегающий взгляд. Сидел за столом и перебирал письма.

– Фамилия? – хрипло спросил Калашников, хотя отлично ее знал.

Стал откладывать в сторону конверт за конвертом.

– Почему жена часто пишет?

– Любит.

Он отвалился на спинку стула.

– Что за ответ?

– По существу вопроса, гражданин начальник.

– Развязно держишь себя!

– Не понимаю…

– Тон, тон какой? У тебя номер на спине, а я офицер. Понимаешь разницу?

– Разницу между нами?.. Понимаю.

– То-то же!.. Шестнадцать писем, три бандероли! Черт ее бери!.. Загружает почту, цензуру… Вот не отдам, а? – Он осклабился. – Не отдам, и точка!

– Вы все можете, гражданин оперуполномоченный. Даже можете отнять у несправедливо заключенного единственную радость.

– «Несправедливо»!.. Страдалец! Может, коммунистом себя еще считаешь?

– Считаю.

– Ишь, какой!.. А жену воспитать не сумел. Коммунист, ха! Она же у тебя верующая!

– Откуда вы заключили?

– Откуда?.. Из писем. Что ни письмо, то «слава богу», «слава богу»!.. Чего улыбаешься?..

Ребром руки он сдвинул на край стола пачку писем, бандероли. Одна из них свалилась на пол.

– Забирай!

Я схватил почту. «Вера, милая, ты и не подозреваешь, какую силу шлешь сюда!»

– Разрешите идти?

– Обожди.

Он вышел из-за стола, поскрипывая сапогами. Сунул руки в карманы брюк. Остановился против меня.

– Ты не имеешь права называть себя коммунистом. Это вызов органам! Понял? – повелительно спросил он.

– Не понял!

– Называть себя коммунистом, находясь в лагере, ты не и-ме-ешь пра-ва!

– У меня вообще нет никаких прав, гражданин начальник, кроме права мыслить.

– Иди! – Лицо его и шея стали пунцовыми. – За мысли срок даем!

Нервничал оперуполномоченный…

Нервничал и Этлин. Он приказал доставить к нему лежавшего на койке престарелого генерала, профессора Гельвиха.

…Недели две назад я познакомился с Петром Августовичем Гельвихом. На его имя поступил денежный перевод от родных. Рано утром я вошел к нему в четвертый барак. Худой старик с трясущимися руками в одном белье стоял у койки, держался руками за спинку, приседал до полу и сиплым голосом считал:

– Раз, два… три, четыре…

– Что это вы, генерал?!

– Гимнастика…

Он остановился. Перевел дыхание. Подтянул сползавшие кальсоны.

– Вы ко мне? Присаживайтесь, прошу.

Решительным жестом указал на табуретку. Сам опустился на край койки.

– Чем могу быть полезен?

– Зачем, генерал, вы утруждаете себя такими движениями?

– Не утруждаю, а укрепляю. Хочу сохраниться… Мне нельзя умирать. В голове одно открытие… Должен передать правительству…

Узнав о присланных деньгах, сморщился:

– Зачем они? Карандаш и бумага нужны!

– Что же раньше не сказали? Достану вам и бумагу и карандаш.

– Неужто? – обрадовался старик. – Вот спасибо, голубчик!.. Формулы, понимаете, формулы замучили, спать не могу, а записывать некуда и нечем… Цифирь знаете, какая штука?.. Удерет из башки – и баста! Лови потом… Мне же, голубчик, во-семь-де-сят!.. И трудиться я начал с тысяча восемьсот… постойте, постойте!.. – Он потер желтый лоб. – Да, совершенно верно: с восемьдесят шестого. Уже в тринадцать лет давал мальчишкам домашние уроки, ре-пе-ти-тор-ствовал. Надо было на хлеб… Отец – учитель, чего он там… Так когда же, голубчик, соблаговолите бумагу и карандаш?

– Сегодня!

– Покорно благодарю. Весьма рад знакомству, весьма… А вы, а вас за что?..

Я недоуменно повел плечами.

– Та-ак-с! Понятно… Скажите, а вы обо мне на воле слыхали?.. Нет?.. Гм!.. В таком разе честь имею отрекомендоваться: лауреат Сталинской премии!.. Нет, я не иронически, нет. Вполне серьезно. Не верите? Честное слово!.. Первая степень.

Кряхтя, он полез в тумбочку, достал старый, потрепанный номер «Известий». Разгладил.

– Прошу… Из дома прислали. Надзор вето не наложил, да-с. Только при мне. Не выпускаю из рук. Это моя радость, мой паспорт, это… – у него слегка задрожал голос. – …может быть, моя лебединая песня!

«Известия» от 14 марта сорок первого года… Публикуется первое постановление о присуждении первых Сталинских премий выдающимся деятелям науки и техники, литературы и искусства. Петр Августович Гельвих удостаивается премии первой степени за работу «О рассеивании, вероятности попадания и математическом ожидании числа попадания», опубликованную в тридцать четвертом году; за второй труд – «Теоретические основания выработки правил стрельбы», напечатанный в тридцать шестом; и, наконец, за третью научную работу – «Стрельба по быстродвижущимся целям», оконченную в сороковом году.

Внизу полосы – портрет Гельвиха: цветущий старик, пышные седые усы, полукруг белых волос над открытым широким лбом, на груди орден Ленина…

Я перевел взгляд на заключенного Гельвиха: высохший человек, голый череп, редкие усики-колючки. Но в серых глазах, глубоко-глубоко, искорки живого ума…

– Неужели?..

– Да, это я… Бывший я… – глухо произнес он. – Шесть лет тюрьмы, голубчик. Что вы хотите?.. – Он сморщился. – Был лев, а нынче драный кот!.. Холодно что-то…

Генерал натянул на плечи грязновато-желтое одеяло.

С койки поднялся пожилой человек с буро-синим лицом, подошел и, не веря, заглянул в газету.

– Э-хе-хе, генерал, генерал!

Из статьи, напечатанной в этом же номере, я узнал, что труды Гельвиха имеют огромную практическую ценность. В них обоснованы современные способы ведения артиллерийского огня. Они занимают видное место в мировой артиллерийской науке… Использованы при разработке стабильных учебников для военных академий и училищ. Исследование об эллиптических ошибках позволило правильно решить сложнейшую проблему – поражение ненаблюдаемой цели.

– В чем же вас обвинили? – с отчаянием спросил я.

– Во вредительстве… Все мои работы объявили вредительскими… Дайте кружку.

Он отпил немного воды.

– Тут еще не обо всем… В начале века ваш покорный слуга изобрел противоцеппелинную пушку. Не слыхали о такой? – Гельвих оживился. – Сам рассчитал, сам образец сделал, да-с!.. Пушку установили на воздушном дредноуте. Назывался он, к вашему сведению, «Илья Муромец». А в небо не подняли. Смелости не хватило…

Вошел со шприцем в руке молодой фельдшер, прямой, тонкий.

Гельвих засуетился. Приподнявшись на койке, протянул мне руку.

– Не смею более задерживать.

В этот же день я принес Гельвиху карандаш и тетрадку.

Днем и ночью испещрял он ее цифрами, в которых билась неуемная мысль ученого. Но при обыске надзиратели тетрадь отобрали и сожгли.

…И вот сейчас два санитара тащили этого человека под руки через двор. На генерале неуклюже висел бушлат, из-под него торчали полы линючего халата. На голове сидела шапочка, напоминавшая клоунскую: прикрывала лишь затылок. Ноги в чоботах заплетались. Каждые два-три шага санитары подтягивали старика. Проходившие по двору останавливались, молча глядели на дикую картину.

Не прошло и часа, как всей зоне стали известны подробности приема майором Этлиным генерала Гельвиха.

Санитары доставили Петра Августовича в кабинет начальника. Гельвих, задыхаясь, тут же, у порога, опустился на стул.

– Кто ты такой есть? – по-петушиному встряхнувшись, спросил Этлин.

– Генерал-майор артиллерии… Доктор технических наук… Профессор Артиллерийской академии Дзержинского… Лауреат…

– Дерьмо! Вражина! – закричал Этлин. – Вот кто ты такой! Отвечай на вопросы! Говорил в бараке, что сидишь без суда?

– Так точно, говорил.

– Особое совещание при МГБ – это тебе что, не суд?

– Никак нет. Расправа.

– Ах ты… Вста-ать!

Гельвих еле поднялся.

– Ты что там в бараке на стенке царапаешь, а? Шифр?

– Никак нет. Формулы.

– Какие еще там формулы?

– Ма-те-ма-ти-ческие…

– А в карцер не хочешь? Не посмотрю, что тебе восемьдесят лет, старый хрен!

– У меня тетрадь отняли… А я должен записывать… думать…

– В карцере и будешь думать, как дошел до жизни такой. Порадок у меня должен быть!..

– А вы что, собственно, орете на меня? – вдруг ожесточился Гельвих. – Я на вас жалобу подам!

Этлин взревел.

– Жалобу?.. На меня?.. Брось эти штучки! И запомни раз навсегда: в лагере закон – тайга, черпак – норма, прокурор – медведь. Здесь телеграфные провода кончились!

– Проведут!.. Проведут!.. Вас надо судить, а не меня!

Этлин подскочил к Гельвиху, сжал кулаки, захлебнулся от злости.

– Отведите… в барак! – крикнул он санитарам.

Я тотчас же поспешил к Гельвиху. Генерал лежал под одеялом и тоскливо смотрел в заснеженное окно. Заключенный с буро-синим лицом счищал со стены осколком стекла формулы Гельвиха. Стекло скрежетало, сыпалась стружка.

– Петр Августович! Вот еще тетрадь.

Я подсел к нему.

Едва шевеля губами, Гельвих рассказал об Этлине и устало заключил:

– Лучше бы меня расстреляли…

«Неужели таким, как Этлин, все простится? – в страшном волнении думал я. – Неужели они будут спокойно жить на нашей земле и над ними никогда не грянет суд?»

Гельвих приподнялся на локте.

– Почему меня… Допустили бы… к Сталину… Хочу лично просить…

– Он умер, – сказал я.

– Буду говорить с ним по праву человека, который всю жизнь… Как – умер?! – вдруг дошло до сознания Петра Августовича. – Сталин умер?..

– Официально еще не сказано, но, кажется, да.

– Та-ак-с… – Гельвих запрокинул голову на подушку. Внутренняя боль перекосила лицо.

Вошел врач-ординатор Григорьев – коренастый брюнет с круглыми темными глазами, с низким ежиком черных волос, с приглушенным голосом.

Гельвих бросил на Григорьева вопросительный взгляд. Ему-то он всегда и во всем верил.

– Слыхали… Сергей Федорович?

– Да.

Григорьев постоял, что-то припоминая. Потом сказал:

– В Древнем Риме, когда возникали трудные для государства моменты, говорили, кажется, так: «Кавэант консулес».[30]30
  Пусть консулы будут бдительны (лат.).


[Закрыть]

Сергей Федорович проверил пульс у Гельвиха.

– Лежите спокойно, генерал. Анализы у вас хорошие. Ждите полного выздоровления.

В зоне я встретился с Купцовым.

– Знаешь, Михаил Григорьевич, что вытворил наш начальничек с Гельвихом?

Он махнул рукой:

– Да, знаю!.. Тебе, слава богу, не пришлось быть на Колыме. Тут цветики, а ягодки – вон там. Покушал я их в конце тридцатых годов!.. А что касается карлика Этлина, я его «ндрав» впервые познал на Тайшетской пересылке. Он там начальствовал в звании капитана. Теперь, видишь, выслужился… Затем имел удовольствие быть с ним в Братской больнице. Меня привезли туда к протезисту… я все зубы на Колыме потерял!.. и оставили работать в аптеке. Этлин, хорохорясь, сжимая и без того узкие щелочки глаз, предупредил меня: «Здесь я в два раза строже, чем на пересылке. Хочешь жить – придержи свой длинный язык, а то совсем дара речи лишишься!» Я ответил, что меня всего лишили, но правду в лицо все равно говорить буду. Честность, мол, не отняли. Он зло выкрикнул: «А мы отнимем!»…

Купцов пососал трубку и, прищурясь, сказал мне:

– Между прочим, карлики, желающие, корысти ради, прослыть великанами, идут на любую гадость, даже на преступления!

Вскоре грянул гром и над терапевтом Штейнфельдом.

Надзиратель Вагин запоздал снять утром замок с дверей барака, в котором спал дежурный врач. Штейнфельд пришел в пищеблок после того, как там уже все были на местах. Вагин, ругаясь, прогнал доктора. Потом заглянул к нему в корпус и, облизывая губы (подкрепился на кухне!), виновато спросил:

– Обиделся?.. На волю выйдешь, приду к тебе лечиться, так в очередь, должно, поставишь?

– Я вас и в очереди не приму! – отрезал Штейнфельд.

Вагина передернуло. Он ушел на вахту и сразу же настрочил рапорт, будто Штейнфельд проспал и сорвал завтрак.

Перед разъяренным майором стоял ни в чем не повинный доктор.

– Врете! – кричал Этлин, выкатывая мутно-серые глаза и не желая слушать объяснений.

– Я, гражданин начальник, никогда не лгу, – спокойно заметил Штейнфельд. – Не выношу, когда и другие лгут, кто бы они ни были… Позавтракать успели все. Работяги вовремя вышли на развод. А Вагин просто непорядочный тип.

– «Тип», «тип»!.. Все у вас типы!.. Да!.. Мне доложили, что вы читаете «Капитал» Маркса?

– Читаю.

– Откуда у вас эта книга? Кто разрешил?

– Бандероль получил от дочери… А разрешил оперуполномоченный.

– Гм!.. Критику на марксизм наводите? Бросьте эти штучки!

Штейнфельд улыбнулся.

– Интересуюсь процессом обращения капитала, гражданин майор.

– Знаем вас!.. Маскируетесь!

– Я никогда не скрывал своего лица коммуниста.

– Он – коммунист, а? Как только язык поворачивается!.. Я научу вас порядку!.. В карцер!..

Доктора посадили на пять суток строгого режима: холод, без теплой одежды, полмиски баланды в день.

Под вечер пришел в бухгалтерию лейтенант Клиник, начальник снабжения. Всегда вежливый, он на этот раз даже не ответил на приветствие. Сел на табурет возле Дидыка, опустил голову, молчал. Так молчат люди, когда на них сваливается большая беда.

Дидык и я переглянулись.

– Нэ пытав вас, гражданин лейтенант, знаемо, що стряслося, – сказал Харитон Иванович.

Клиник не поднял головы.

– Товарищ Сталин…

Я выскочил во двор. Очевидность случившегося была теперь бесспорной. Сталин умер! И это, уже неотвратимое, с новой силой ударило в сердце. Я ходил по зоне, не понимая толком, куда, зачем иду. Слезы душили меня. Инстинктивно поворачивал, когда близко обозначалась запретка – протянутая от забора в глубь территории колючая проволока. Сталин!.. Слишком многое связано в нашем сознании с именем этого человека. И слишком многого, видно, мы еще не знаем… Мне тогда казалось, что умерла всякая надежда на освобождение…

…Утром Дидык и я сложили в одну миску свой завтрак – ячневую кашу, два куска селедки, сверху – плавленный сырок из посылки. Как бы передать это в карцер Штейнфельду?.. Хорошо бы еще и телогрейку…

Забежал в бухгалтерию, как всегда, на минутку Федя Косой. Последнее время он заметно изменился, стал тщательно бриться, ходить в галстуке. Уж не жениться ли собрался? Хотя кто за него пойдет? Ни двора ни кола… Да еще бывший заключенный!

Мы поделились с ним своей затеей насчет Штейнфельда. Не смог бы он посодействовать?

– Меня в это дело не впутывайте. Табачок ему – пожалуйста, нате!

Он вынул из кармана пачку махорки.

Позже в каптерку зашел Рябченко. Попросил спичек. Задумчиво сказал:

– Сумлеваюсь: кто вы такие по правде?.. Одни плачут, другие в ладоши хлопают, что помер… А ты чего тут мерзнешь? Иди в барак. Кому надо – кликнет.

«Попросить его? – подумал я. – Кажется, в нем колыхнулось что-то человеческое…»

– Гражданин надзиратель, устройте одно доброе дело.

– Доброе – не худое. Чего надо?

– Штейнфельда в карцер упрятали…

– Нехай с майором в пререкания не пущается.

– Да ладно, это их дело, разберутся. А вот холодина там и есть не дают. Загубят старика… Он знаете какой доктор? Первоклассный сердечник! Скольких от смерти спас!..

– Ну чего, чего, говори?

– Нельзя ли… ватник и мисочку? Это моя и Дидыка просьба к вам, гражданин начальник… как к человеку. Тоже и у вас сердце может заболеть…

Рябченко сдвинул треух, кривыми пальцами погладил затылок.

– Э, давай!.. На хорошего человека и я хороший, а на сукинова сына – сам сволочь!

Штейнфельда освободили из карцера досрочно. Настояла Анна Васильевна Гербик – вольнонаемный врач. Она никого тут не боялась.

Леонид Григорьевич пришел в бухгалтерию и, ни слова не говоря, обнял меня и Дидыка…

В Москве хоронили Сталина.

С утра в лагерной зоне – ни единой начальственной души. Только надзиратель Вагин прошелся по баракам. Пошумел на тех, у кого на спинах выцвели лагерные номера, и вдруг, ни с того ни с сего, выгнал во двор врачей Григорьева, Штейнфельда, Ермакова и трех фельдшеров. Выдал им лопаты. Заставил перекладывать снег с места на место. Продержал медиков на морозе больше часа.

У нас – семь вечера, темно. В Москве – полдень. Я и рентгенотехник Николай Федорович Кунин, беседуя, ходили взад и вперед от рабочего барака до ворот вахты. На столбе горела лампочка, бросая нам под ноги молочную полосу света.

Вдруг позади раздался надтреснутый голос оперуполномоченного Калашникова:

– Обсуждаете?..

– Обсуждаем… прогноз погоды, – ответил я.

– Ха! Тоже мне «синоптики»!.. – сквозь зубы проговорил Калашников. – И какая же на завтра, по-вашему, погода?

– Туман! – резко бросил Кунин.

Калашников хмыкнул. Ушел за зону.

Мы продолжали ходить по тропинке. Кунин на вид здоровый, плотный мужчина средних лет, с широким, чуть оплывшим лицом, а легкие проедены туберкулезом. Судьба этого человека – типичная для многих заключенных: фронт – плен – лагерь…

– С детства я славил его имя, – приглушенно говорил Кунин. – В бой шел «За Родину, за Сталина»… Он должен был пресечь массовые репрессии. Вы согласны со мной?.. Он не мог о них не знать!.. Когда река выходит из берегов и заливает жилища, то людей спасают, а не топят!..

Кунин тяжело дышал, кашлял.

– Я понимаю, – глухо ронял он слова, – вам не очень-то приятно такое слышать… Мой отец тоже коммунист, крупный хозяйственник в Полтаве… А я так думаю: кончина Сталина – начало второй нашей жизни, восходящей!.. А может, нет?.. Что мы знаем?.. Живем желаемым!..

Издали наплыли звуки траурного марша.

– Хоронят! – Я остановился, напрягая слух.

– Динамик включили на станции, – пояснил Кунин.

Мы поднялись на крылечко корпуса, в котором размещались рентгенокабинет и аптека. Отсюда слышней. К нам присоединился совсем согнувшийся в скобку медстатистик Рихтер. Вышел на крылечко и Мальцев. Он поднял узкий воротник бушлата, надвинул поглубже кепку.

Светилась пузатая лампочка над дверями вахтенного домика. Серебрились снежинки на колючей проволоке забора. Ветер гнал в нашу сторону радиозвуки. Холодную тишину, висевшую над лагерем, разрывали голоса траурного митинга на Красной площади.

– Со святыми упокой! – тоненьким голосом проскрипел Рихтер.

Донеслась музыка… Забухали орудия…

Мальцев позвал меня в аптеку.

В аптеке горела настольная лампа. В шкафах тускло поблескивали стеклянные банки. Леонид Михайлович, сбросив бушлат и куда-то метнув кепку, зазвенел ключами, задвигал ящиками. Вынул листок бумаги.

– Вот написал… Почитайте вслух.

Я тяжело сел за стол. Свет лампы упал на столбцы строк.

 
Кто лгал, что в этой стороне
Мы все отверженными будем?
Сегодня верится вдвойне,
Что мы и правда нужны людям,
Кто лгал, что в этой тишине
Текут неправедные мысли?..
Сегодня в помыслах вдвойне
Я к судьбам Родины причислен.
Кто лгал, что по моей вине
Я жил без Родины и друга?..
Сегодня ценим мы вдвойне
Свое доверие друг к другу…
 

Прервав стихотворение, я взглянул на Мальцева. Он стоял в глубине полутемной аптеки, крест-накрест обхватив руками плечи, и смотрел на меня. Стоял, как тень…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю