355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Дьяков » Повесть о пережитом » Текст книги (страница 10)
Повесть о пережитом
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 17:15

Текст книги "Повесть о пережитом"


Автор книги: Борис Дьяков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)

– Иди исполнять!

– Исполня-ять?.. Сначала надо написать, – как бы не поняв, заметил старик.

– Исполнять мой приказ! – сурово пояснил Лихошерстов.

Через час «Шекспир» и его «антрепренер» все же были посажены в карцер «за выпад против офицера»…

…Медников с таким актерским мастерством, в лицах, нарисовал эту картину, что удержаться от смеха было невозможно. Мы все трое откровенно, во весь голос, хохотали. Проходивший мимо Лихошерстов покривился.

– Дисциплина! – резко сказал он. – В зале слышно.

Мы притихли…

Второе отделение началось сценкой из прежней постановки «Весны на Одере». Как всегда, с блеском играл Медников.[20]20
  А. X. Медников – журналист, живет в Иванове.


[Закрыть]
В прошлом году, после премьеры, его поощрили за великолепное исполнение роли советского генерала дополнительным питанием на три дня. Но мне казалось, что сегодня Анатолий с трудом вел сцену: его разбирал смех…

Саша Кравцов – бывший хорист Большого академического театра СССР – щуплый, с ястребиным лицом, спел «Я помню чудное мгновенье» и на бис – «Где ж ты, мой сад»… Кравцова сменил фельдшер восьмого корпуса Аксенов, в прошлом солист Иркутского театра оперетты, с выпученными голубоватыми глазами и сохранившейся актерской внешностью.

За кулисами, пока пел Аксенов, ко мне подъехал с разными лясами Эмир. А потом вдруг сказал:

– Следующим номером объявляй фельетон.

– Какой фельетон? В программе его нет.

– Подготовили. Объявляй!

– А кого прорабатывают?

– Тебя!

– Меня?! За что?

– За «мертвеца».

– Это же подло!

– Лихошерстов приказал…

– Не буду объявлять! – категорически отказался я.

– Тогда придется мне…

Эмир вышел к рампе. Со сцены он всегда почему-то шепелявил:

– Шченический фельетон! В роли медштатиштика наш «Карандаш». Ожившего мертвеца исполняет Олег Баранов!

Ложь была инсценирована…

Не дождавшись окончания концерта, я смыл румяна и ушел в барак, в тишину.

Ночью у меня поднялся сильный жар. Голова и лицо покрылось сыпью. Пришел Бачинский. Осмотрел.

– Нуте-с?.. Нуте-с?.. Перенервничали, молодой человек!

Поместили меня в четвертый корпус, в палату, где лежали агроном с Украины (умирал после инсульта), гитлеровский староста с «пляской святого Витта» и харбинец-радиодиктор, с которым я встретился на Новосибирской пересылке, сын русского белоэмигранта. От стен пахло плесенью.

Днем дважды появлялся в корпусе Баринов. Подходил ко мне, интересовался температурой.

Бачинский позвал меня в процедурную.

– Учтите, главный врач целый месяц не был у нас, а сегодня уже вторично. Это он к вам. Имеете солидную защиту!

– Преувеличиваете, Ярослав Владимирович. Баринов не защитник для нашего брата. Разве не знаете его знаменитую фразу: «Прежде всего я чекист, а потом уже врач»?

Бачинский задумался.

– Где-то я читал замечательную мысль: «Все победы начинаются с побед над самим собой»!

Однажды я вышел на корпусное крылечко. День был ветреный. Мошка притихла.

Неподалеку проходила Череватюк.

– Здравствуйте, гражданин начальник!

Она подняла голову.

– Здравствуйте.

Остановилась. Посмотрела в мою сторону. Скрылась в дверях канцелярии.

У меня внезапно созрело решение. Вернулся в палату… Карандаш стремительно забегал по бумаге: «Что я делаю?! Это невозможно! Я же заключенный!..» Но какая-то сила толкала меня.

Немного погодя я вошел в кабинетик Нины Устиновны.

– Была уверена, что придете, – сказала она, дымя папиросой. – Садитесь.

– Меня оклеветал Лихошерстов.

– Знаю.

Я положил на стол тетрадный листок. На нем:

«Секретарю партбюро лагпункта 02… От члена ВКП (б), заключенного № АА-775…»

Череватюк прочитала. Вскинула на меня глаза.

– У вас температура. Идите в корпус…

Томительно тянулись дни.

Вскоре я один остался в палате. Радиодиктор выздоровел. Старосту перевели в хирургический.

Баринов по-прежнему заходил в корпус, как бы мимоходом навещал меня, щупал мою голову.

– Сыпи меньше, меньше! – утверждал он.

Забежал как-то Ульмишек:

– Конокотину плохо.

Вслед за ним – Эмир:

– Тебе посылка с пенициллином. Завтра Лихошерстов привезет…

Появился Дорофеев.

– Прощай, Дьяков! Ухожу на этап. На авторемонтный!

Новость была неожиданной. «Проштрафился, что ли?»

– Со мной вместе уезжают и Котик, и Мишка из спецчасти… Так сказать, по «внутренним соображениям»… Начальники «регулируют»… Ну, и хрен с ними! Всюду есть человеки…

Дорофеев нервно протирал стекла очков, жмурился, покашливал – першило в горле. Подсел ко мне и тихо сказал:

– Очень может быть, Борис, больше не свидимся. Знай: я здесь потому, что меня… убили.

– Что значит – убили? Оклеветали, ты хочешь сказать?

– Именно – убили! Клевета, друг мой, бывает разная. Но есть такая, что бьет прямо в сердце, намертво!

Мы расцеловались, и Дорофеев ушел.

Простился со мной и Яков Ефремович Котик.

– Меня еще никогда не подводила интуиция, – сказал он, пожимая мне руку. – Мы с вами встретимся в метро![21]21
  Е. Я. Котик живет в Москве, старший инженер Министерства морского флота СССР.


[Закрыть]

В один из дней заглянула ко мне Череватюк.

– Здравствуйте! – Протянула открытую ладонь.

Мои руки сделались тяжелыми, чужими.

– Что же вы? Здравствуйте!

Я сдавил ее тонкие, длинные пальцы.

Она осторожно присела на табуретку.

– Мы обсудили ваше заявление. Клевета отвергнута… Подробности?.. Пожалуй, не стоит о них!

Нервы мои сдали. Я отвернулся. Даже «спасибо» не мог выговорить.

– Ну вот… – Череватюк развела руками. – Думала, обрадую… Вам дают бром?

И в эту минуту в коридоре не своим голосом закричал дневальный:

– Внима-а-ание-е!

Нина Устиновна быстро встала.

По корпусу разбрелись солдаты в темных халатах: обыск.

Ко мне в палату шагнул высокий надзиратель с ушами-варениками и наклонил голову, чтобы не стукнуться о притолоку. Как-то раз, глядя на него, я в шутку шепнул Тодорскому: «Вот бы отвернуть ему уши, а там творог!» Теперь же эти загнутые ушные раковины произвели на меня совершенно иное, пугающее впечатление: будто в дверях вырос кто-то, готовый ж прыжку.

Надзиратель козырнул:

– Извините, товарищ лейтенант!

Обшарил все углы в палате, тумбочку, отвернул матрац. Под подушкой нашел тетрадку. Раскрыл. Беззвучно рассмеялся.

– Стишки… Не положено!

Сунул ее в карман.

– Сейчас же верните! – приказала Череватюк. – Я читала.

– Слушаюсь, товарищ лейтенант!

Сержант положил тетрадь на тумбочку и ретировался.

– Что за тетрадь? – спросила Нина Устиновна.

– С оказией получил… От писателя Четверикова… Ленинградец.

– Из Ленинграда получили?

– Нет, с пересылки… Его куда-то гнали. Попросил сохранить.

Нина Установка подняла брови.

– Значит, он… тоже?

– Тоже…

– Стихи?..

– Поэма о революции, о Ленине.

Она встряхнула головой. Пышные волосы ее шелохнулись. Тяжело вздохнула.

– Как все это сложно. Сложно и непонятно… Я не могу здесь больше… – проговорила Череватюк и пошла к дверям.

Вскоре Баринов получил отпуск, уехал на два месяца в Ленинград. Нину Устиновну вызвали на совещание в Тайшет. Меня тут же сняли с истории болезни, хотя свищ еще не зажил и на голове оставалась сыпь.

Когда я пришел в канцелярию, Юрка огорченно сказал:

– Дьяков, собирай сидор… Отправляют тебя на ноль сорок третью, на штрафную!

– Так я же больной!.. И почему на штрафную?

– Ты заключенный, а затем уже больной. Крючок говорит… конечно, с чужого голоса, ты понимаешь:

«Пусть там соревнование организует!..» Никогда, брат, не лезь в драку с начальством.

Уложив мешок, я направился к Перепелкиной. Она сделала мне перевязку, отдала коробку с пенициллином.

– В таком состоянии вас не имели права назначать в этап, – угрюмо проговорила она. – Но я… я ничего… я бессильна… До свидания!

– До свидания, Клавдия Александровна!

Из перевязочной я зашел к Конокотину. Он лежал на койке в дальнем углу палаты. Встревожился, узнав, что меня отправляют в этап, да еще на лагпункт 043, который все на трассе зовут «штрафной колонной».

– Разлучают… – скорбно проговорил он. – Присядьте.

– Еще со многими надо проститься…

– Все равно, перед отъездом полагается присесть… Увидимся ли?..

Я сел у изголовья Конокотина. Он молча держал меня за руку. И вдруг взглянул глазами, наполненными ужасом.

– Скажите… а если… все это… все мы здесь… с ведома и указания его?! – спросил он сдавленным голосом, порывисто откинул одеяло и приподнялся. – Я, кажется, с ума схожу!

В дверях появился Крючок.

– В акурат тут! Мать твою вдребезг!.. По всей зоне ищу! Выдь!.. Мигом на вахту!

На пороге палаты я задержался. Поднял руку. Конокотин тоже.[22]22
  О. Н. Конокотин в 1956 году, после реабилитации и восстановления в рядах КПСС, скончался в Москве, в окружении родных. На Ваганьковском кладбище на его могиле сын Эдуард поставил памятник с надписью: «Отцу, другу, коммунисту-ленинцу».


[Закрыть]
И, подняв, он заслонил свое лицо.

У ворот вахты выстроились этапники. Я оказался крайним, рядом с Николаем Павловым – «таежным поваром». Было нас двадцать восемь. На спинах – мешки, в руках – котомки, на головах – марлевые сетки. А на ногах – у кого кирзовые ботинки, у кого боты «ЧТЗ». Я держал под мышкой коробку с пенициллином. «Только бы не уронить, не разбить!»

В рядах однотонное гудение, похожее на гул отзвонившего колокола.

Быстро вечерело. Пряталось темно-малиновое солнце…

Надзиратели проверили, у всех ли в порядке номера на спинах. Ощупали каждого. Приказали: «Сидоры – на землю!» Ощупали и сидоры. У двух-трех что-то заподозрили, высыпали вещи на землю, в пыль. Ничего не нашли…

На крыльцо выплыл Нельга с формулярами в руке. Начал выкрикивать:

– Фамилия? Имя, отчество? Год рождения? Статья?..

Ко мне подошли Тодорский и Ульмишек. Потом Флоренский, Толоконников, Толкачев, Ром.[23]23
  Я. М. Ром в 1957 году после реабилитации умер в Москве.


[Закрыть]
Федя Кравченко не смог прийти к вахте: лежал с высокой температурой…[24]24
  Ф. А. Кравченко вернулся реабилитированным в Донбасс, жил в Никитовке Донецкой области. Умер в 1964 году.


[Закрыть]
Говорили обо всем и ни о чем. Только не об этапе. Но говорили так, словно скоро все должны встретиться.

Послышался шум поезда.

– Пригото-овься-я! – заорал Нельга.

Я обнялся с друзьями.

– Александр Иванович! До свидания! Обязательно увижу тебя в погонах советского генерала!

Тодорский улыбнулся.

– Ты безнадежный оптимист!

Ворота раскрылись. В них – офицер конвоя.

– Внимание! Идти прямо. Шаг вправо, шаг влево считается побегом. Оружие будет применено без предупреждения!.. Взяться за руки!.. Шагай!

Согнувшись под тяжестью мешков, мы двинулись. Из ворот выползло как бы единое разноликое и многоногое живое существо…

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

В глубине тайги

Поезд остановился на полустанке. Вытряхнулись из вагонов в какие-нибудь две минуты. Было светлое утро. Ночью прошел дождь, земля лоснилась, сверкали лужи. Первое сообщение приятное: вещи нести не надо, их повезет полуторатонка. Второе – менее приятное: до лагерного пункта семь километров.

Выстроили нас в шесть рядов, подвели собак, взяли на изготовку автоматы.

– Шагом марш!

Ноги разъезжались по липкой грязи. Слава богу, конвоиры не подгоняли. А мы шли медленно. Одно сознание, что впереди штрафная колонна, не вселяло бодрости.

Николай Павлов и здесь оказался рядом со мной. «Успокаивал»:

– Что там, что тут – один черт подыхать!

С жадностью набрасывалась мошка. После дождя она особенно свирепая. Мы были в сетках, но руки оставались незащищенными, их надо было держать за спиной, по-тюремному. Мириады черных точек кружились над нами, впивались в пальцы, лезли в рукава.

Павлов толкнул меня локтем:

– Гляди! Бабы…

Справа от дороги рыли землю заключенные женщины. Они были одеты очень пестро: кожанки, пальто, ватники, спортивные куртки. Лица укрыты накомарниками.

Увидели нас и застыли на месте. Ругань конвоиров на них не действовала. Мы стали двигаться еще медленнее.

Вдруг оттуда крики:

– Товарищи! Мы ваши жены!.. Мужайтесь, товарищи!..

Кверху поднялись десятки лопат, облепленных землей.

Мы замялись, остановились.

Лица конвоиров ощетинились.

– Впере-ед!.. Впере-ед!

Никто не шелохнулся.

– Ложи-ись!.. Стреля-ять будем!

Заметались, загавкали овчарки.

Один… два… три выстрела в воздух.

Мы упали лицом вниз. Я угодил ладонями в дождевую лужу.

В рядах женщин взвился звонкий девичий голос. К нам летела какая-то протяжная песня…

– Вста-ать!

Поднялись.

– Бего-ом!

Мы, не торопясь, зашагали дальше по таежной дороге.

Угоняли и женщин. Они оборачивались, срывали с голов сетки, махали ими. А песня все летела и летела к нам…

Перед воротами штрафного пункта – команда:

– Садись!

Сели в грязь.

Приказ:

– Снять накомарники!

Сняли.

Мне все было безразлично. В ушах звучало: «Мы ваши жены… Мы ваши жены…»

Толчок в спину.

– Эй, ты! Уснул, что ли?.. Твой сидор?.. Чего в коробке?

– Лекарство… Пенициллин.

– Не положено.

Семикилометровый путь, падение, бег отразились на моей ране. Она сильно кровоточила.

В бане принимал этап врач, поляк Бережницкий, до ареста живший в Западной Украине, – высокий, узкоплечий, лицо продолговатое, на месте левого глаза протез. Под белым халатом – стоптанные хромовые сапоги.

– Больного – и на рабочую колонну? А-ай!.. Матка боска, матка боска!..

Меня отвели в санчасть, уложили на койку.

Во время марша мечталось, как о чуде: дойти, вытянуться на нарах, хоть на полчаса уснуть!.. А тут – отдельное ложе, одеяло, а сон пропал… «Товарищи! Мы ваши жены!.. Мужайтесь, товарищи!..»

Мысли сначала обратились к Вере. «Спасибо, судьба сжалилась над ней!»… Потом – к Клаве, жене моего учителя в журналистике редактора Швера…

Дружба с Клавой, талантливой, требовательной журналисткой, завязалась еще в тридцатом году. Сколько было общих радостей, сколько вместе придумывалось полосных шапок, статейных заголовков, сколько наших очерков, передовых разбиралось по косточкам!.. Ее арестовали в тридцать восьмом, в Хабаровске…

Мне живо представилось, как Вера и я встречали освобожденную из лагеря Клаву на Казанском вокзале Москвы. Она робко спускалась со ступенек вагона – длинная, худая, глаза затуманенные горем. В руках – деревянный ящик-чемодан. Наверно, думала: «А не боятся ли они этой встречи? Не досадуют ли, что пришли на вокзал?..» Крепкие объятия, букет цветов рассеяли ее страх. Она улыбнулась и, словно извинительно, спросила:

– А ничего, что я с таким чемоданом?..

– Как тебе не стыдно! – упрекнул я и добавил: – Конечно, лучше бы кожаный баул, с которым ты обычно уезжала в редакционные командировки!

– Борис, ты все такой же! – говорила она, когда мы ехали с вокзала к нам на квартиру. Неловко держала цветы, с детским любопытством рассматривала шумные улицы столицы.

– И ты такая же! – ответил я, хотя отлично видел и понимал: нет, уже не такая, не такая!..

Она рассказывала о пережитом угрюмым голосом. Курила и курила… Я слушал суровую, жестокую правду не хотел верить… Все представлялось чуждым, органически противным нашей жизни.

…Саша прилетел из Комсомольска по срочному вызову крайкома партии. Сидел дома и читал обзор печати… о себе, о «пособнике троцкистов». Был белый, как шелк его рубашки…

Потом ушел в крайком, на бюро. А я – на телеграф, отправлять телеграмму Сталину: «Произошла чудовищная несправедливость. Я верный солдат партии с шестнадцатого года. Прошу лично вмешаться, разобраться, помочь»…

Прощался он со мной и крошкой-сыном как обреченный. Сказал: «Береги маленького… Мне хочется увидеть Сашку большим. Мы так долго его ждали…»

Разве могут человека, думала я, делавшего революцию своими руками, человека, в которого из-за угла стреляли белогвардейцы, разве могут его ни за что ни про что объявить врагом?..

Объявили!.. Ночью пришли с обыском. С меня отобрали подписку о невыезде… Я сидела в разгромленной квартире одна, на руках с ребенком. Он спал, я плакала… «За что?»…

Через пять дней арестовали жену Варейкиса, Любовь Григорьевну… и престарелую мать Варейкиса, и даже няньку маленького Иосика… Меня выселили из квартиры в подвальную комнату, уволили из краевого радиовещания «за невозможностью использовать как редактора…»

Каждый месяц я передавала Александру Владимировичу пятьдесят рублей в конверте, с запиской: «Мужайся, люблю…» В ответ только: «Получил. А. Швер». Как дороги мне были эти родные буквы!..

А в мае тридцать восьмого, спустя семь месяцев после Саши, взяли и меня. Отняли Сашеньку… Он умер в детприемнике НКВД…

В тюремной камере нас было сорок или пятьдесят – все жены, все ЧСИРы – «Члены Семей Изменников Родины»… Стиснув зубы, переносили мы глумления, издевательства… Верили в благополучный исход, ждали его. Но прошло три месяца, и нас повезли. Куда, зачем – никто не знал… Везли две недели в «телячьих» вагонах… Длинный-длинный эшелон, набитый одними женщинами…

Однажды поезд остановился в поле. В вагон влез офицер, открыл планшет, стал вынимать пакет за пакетом, называл фамилии и сроки… «За что?»– этот вопрос засел мне в голову, в душу… «Восемь лет!.. Восемь!.. Восемь!.. Пять!.. Восемь!.. Восемь!.. Пять!..»

Я услыхала свою фамилию:

– Каледина-Швер – восемь лет!

Кто-то спросил:

– А почему одним восемь, другим пять? «Вина» у всех одинаковая: мы – жены своих мужей, коммунистов! И многие сами коммунистки!..

Офицер помедлил с ответом, потом улыбнулся и сказал:

– Любимым женам дали восемь, а нелюбимым – пять лет!

Он еще шутил, этот глашатай произвола!..

Привезли нас в Акмолинск. Оттуда – за тридцать километров, в «26-ю точку», за колючую проволоку, в бараки на триста-четыреста человек… В лагере скопилось до восьми тысяч жен. Мы прозвали его «Алжир» – «Акмолинский Лагерь Жен Изменников Родины»… Одели нас в бахилы, казенные платья, телогрейки, шапки… Стали называть «зеками»…

Кого я только там не встретила!.. Клара Беккер – жена секретаря Владивостокского крайкома партии, родственница Варейкиса… Муся Тухачевская – сестра маршала… Жена и 14-летняя дочь директора Гознака Енукидзе… Евгения Весник – когда-то награжденная орденом Ленина как инициатор женского движения в тяжелой промышленности… Кира Андронникова – жена писателя Бориса Пильняка… Тамара Зелинская – сестра критика Корнелия Зелинского… Да разве всех назовешь?

За зону выгоняли с рассветом, возвращались затемно… Я стригла овец, копала арыки, копнила сено, была кучером-водовозом… В жестокие морозы стеганые бахилы на веревочной подошве промокали и примерзали к ногам… Работали с остервенением… Хотелось забыться… Но это было невозможно! Что бы я ни делала – передо мной, как живые, стояли Саша и Сашенька. Я тянулась к ним и в полутьме барака, и среди заснеженного или залитого солнцем поля, и каждую ночь во сне!..

Однажды пришло сообщение: Саша Швер погиб… В тот день друзья водили меня под руки – онемевшую, полуслепую… Я не могла ни сидеть, ни стоять. Только двигаться, только двигаться!.. Водили, водили… И тоже молчали… Потом я привалилась к какому-то стогу и от изнеможения уснула… Очнулась от голоса Саши, от плача Сашеньки…

Про наш «Алжир» в округе говорили: «Там жены троцкистов, потому и охраняют их с собаками»… А чего нас было охранять?.. Пошли как-то в поле, припозднились, конвоир заснул. Мы растолкали его: «Пора домой, домой!» В темноте заблудились. Ни одна заключенная не ушла в сторону… Ни одного отказа от работы не было, ни одного побега за все восемь лет… Иначе мы оскорбили бы память своих мужей… Я ни разу не слышала, чтобы кто-нибудь усомнился в своем муже, подумал, что он действительно изменник…

Вы спросите, как хватило на все это сил?.. Не знаю. Просто очень хотелось жить!..

Клава была в Москве от поезда до поезда. Дольше – запретили. Куда деваться?.. Решила ехать к тетке, в Баку. Я купил ей билет. Вера дала ей свое платье.

Прощаясь, Клава спросила меня:

– Ты, наверно, думаешь, я преувеличила? Нет, я преуменьшила… Нет сил все рассказать. Да и к чему? Поделиться опытом? – Она болезненно улыбнулась: – Какое счастье, что ты не испил и капли из этой страшной чаши! Гроза прошла мимо тебя…

Следователь Чумаков припомнил и цветы, и билет на самолет, и платье…

– Вы укрепляли связь с врагом! – кричал он на меня. – Какой же вы коммунист?

– Она не враг! – протестовал я. – Ей возвращена свобода, право жить и работать в советском обществе. Мой долг был помочь Клавдии Ивановне в самом необходимом.

– Вот за этот самый «долг» вы дорого заплатите! – пообещал Чумаков.

Клаву не прописали в Баку. Из Азербайджана она поехала куда глаза глядят…[25]25
  К. И. Каледина-Швер живет в г. Златоусте, работает в редакции газеты «Златоустовский рабочий».


[Закрыть]

…С мыслями о друге моих журналистских лет я неподвижно лежал на койке. За окном посерело. Небо насупилось. Гудели громовые раскаты.

Пришел врач Бережницкий.

– Дзень добрый, пане.

Я сразу с вопросом:

– Доктор! Чем объясняется способность нашего мозга воспроизводить с удивительной яркостью и точностью целые картины прошлого, разговоры, рассказы?..

– Я не психиатр, – ответил Бережницкий, – но тут, по-моему, играют роль нервы, всякого рода ассоциации… Обычно память щедро возвращает то, что связано с тяжелыми воспоминаниями… А почему вы спросили? Я вижу, вам хочется трепать свои нервы?

– Нет, доктор… Просто… очень хочется жить.

– Тогда давайте лечиться, а не заниматься экскурсами в прошлое. Проше пана!

Бережницкий осмотрел рану. Досадливо почесал в затылке:

– Эх, пенициллин нужен…

– Был пенициллин. Офицер сказал – не положено.

– Отобрал?.. Пся крэв! – выругался он. – Вы имеете полное право пользоваться присланным лекарством!

– Неужто у меня еще осталось на что-то какое-то право? – с горечью заметил я.

Бережницкий быстро вышел из комнаты. Вскоре вернулся с моей коробкой.

– Половину отдал… Лагерный крук!..[26]26
  Крук – ворон (укр.).


[Закрыть]
У начальника режима дочка заболела ангиной. Понятно? Вот так-то…

Он тут же начал вводить мне пенициллин.

Наступила осень. Вторую неделю, почти не прекращаясь, шел мелкий дождь. Однажды прогудел ливень, а потом опять заморосило. В бараках – вспотевшие окна, на полу – грязные следы подошв. В сушилке не успевали высыхать ни бушлаты, ни обувь. В зоне – топкая грязь. Чуть переставал дождь – налетала мошка. Она ухитрялась залезать не только под накомарники, но и в туго стянутые веревками кирзовые ботинки. По утрам тучами скапливалась возле рукомойников во дворе. Умываться надо было мгновенно: мошка жалила лицо. Даже в столовой в мисках попадались черные точки…

Ходили на работы под лай овчарок, под дулами автоматов. Строили дорогу, конюшни, склады, валили лес, валились сами.

Да, вот она – штрафная колонна 043! Про нее говорили: «Кто на сорок третьей не был – тот будет, а кто был – тот не забудет!»

В бараке, куда меня поместили, стоял у окна длинный, вроде кухонного, стол. Вдоль стен громоздились старые, почерневшие вагонки. Они скрипели, шатались. Первое время я не интересовался теми, кто меня окружал. Все казались одинаковыми серыми тенями. Затем постепенно начал различать…

Над всеми в бараке главенствовал инженер-москвич Кузьма Владимирович Филиппов – коренастый, мрачный человек. С тоской вспоминал Москву, родных, часто повторял, словно заучивал наизусть, номер своего домашнего телефона… Здесь Филиппов был прорабом. Ходил на самый трудный участок – прокладку дороги в тайге. Возвращался изнеможенным. Отдыхать сразу не ложился, долго сидел с нарядчиком, планируя работы на завтра.

– Надо, чтобы всегда хотелось работать, – говорил он. – Тогда, выживем… Коль руки двигаются, то и зубы жуют!

На одной вагонке со мной помещался белорус Гриша Спиридович. Носил он брезентовые цвета хаки сапоги, ватник с короткими рукавами, ходил быстро, почти стремительно, слегка кренился набок. Привезли его с другой штрафной – 08, реорганизованной в лагерный пункт для женщин. Там он прокладывал бетонную трубу, рыл канаву в болоте. Здесь пришлось одному вести все материально-финансовое хозяйство лагпункта. Еле выпросил в помощь украинского паренька Илью Осадчего. А тот – язвенник: день работал, два – на вагонке в бараке валялся, стонал.

Иногда подсаживался ко мне перемолвиться словом Михаил Григорьевич Купцов, в прошлом заместитель начальника Главхлопка СССР: бородка клинышком, в мелких колечках, во рту трубка. Мускулы словно сталью налиты. Здороваться с ним за руку надо осторожно: может пальцы раздавить! Удивлялись: как сумел он сохранить богатырскую силу? Ведь с тридцать седьмого прошел, как и многие другие, все круги тюремного ада, на Колыме в каторжном труде изводился, голод и мороз грызли его, а вот поди ж ты: атлет и только! С детства, говорит, закалялся, горячий уголь держал на ладони, купался в проруби. Внешне Купцов поразительно спокойный, уравновешенный. Следователи называли его «человеком без нервов». А в лагере у него все-таки душа сдвинулась с места: выдавали глаза.

– Ты же старый большевик, – однажды сказал я. – Не веришь?

– Верю! Но не дождусь. Мотор пошаливает, братец мой…

Купцов выработал в себе холодное равнодушие ко всему происходящему вокруг: не обращал внимания на придирки надзирателей и начальника режима, ни от какой работы не отказывался, никогда никого ни о чем не просил. Только, пожалуй, не мог спокойно смотреть, как, впрочем, и многие из нас, на трапезы Дрыги – жирного дылды в тельняшке. Дрыга на правах заведующего столовой приносил в барак миску с жареной картошкой. Как бы дразня нас, с чавканьем уплетал этот «деликатес», сдабривая чесноком. Картошку (ее вкус все позабыли) умудрялся добывать за зоной, а чеснок выпрашивал у заключенных из посылок. Попробуй не дать!

Делил с Дрыгой яства мадьяр Шарсеги, его прислужник, – «шестерка», личность во всех отношениях темная: умел ладить с надзирателями и во всеуслышание нес всяческую антисоветскую ахинею.

Часто вспоминали в бараке кинодраматурга Михаила Берестинского. На пересылке он разругался с офицером и попал на штрафную. Начальник лагпункта Петров, не успели Берестинского ввести в зону, вызвал к себе.

Петров избегал появляться среди заключенных. Но когда вынуждали обстоятельства, шел по зоне широкими, тяжелыми шагами – высоченный, длиннорукий, с опущенной головой. Под накомарником, спускавшимся белой занавеской с фуражки до половины груди, можно было разглядеть суровое, настороженное лицо. Разговаривал Петров с заключенными обычно презрительным тоном, с подковырками.

И Берестинского, когда тот вошел в кабинет, Петров измерил с ног до головы уничижающим взглядом. На приветствие не ответил. Уставился колкими глазами в формуляр.

– Так, так… Берестинский? Из Москвы? Высшее образование? Писатель? И Михаил Исаакович? Так, так… Кого прислали! Живой инженер человеческих душ! Интересно… Ты что же это, инженер, все из головы сочинял?

– Из головы.

– Ну хорошо-с… Какую же тебе работенку подбросить, а? Чтобы ты не очень загружал свою умную голову, Исаакович?.. Значит, таким манером: завтра с утра начнешь сортиры чистить! Золотую должность даю тебе, а?..

– Думаете сломить? – Берестинский гневно посмотрел на Петрова. – Я был, есть и останусь советским до самой смерти. Мои фильмы ставили и будут ставить. А ваше издевательство презираю!

До зимы Берестинский работал ассенизатором. Потом начальник смилостивился: назначил кострожогом на общих работах. Берестинский с помощью вольных служащих отсылал письмо за письмом в Москву. Его сажали за это в карцер. Он все равно продолжал писать. В июне, за несколько дней до того как меня привезли на штрафную, Берестинского отправили в Тайшет.

Там спешно сформировали этап из пятнадцати, вызванных на дополнительное следствие в МГБ. Впопыхах даже забыли снять с заключенных номера. Так и доставили на вокзал. Был жаркий полдень. Конвоиры отошли в тень, заключенные остались на солнцепеке. Сидел среди них и человек № МА-227 – Берестинский.[27]27
  М. И. Берестинский был реабилитирован в 1956 году. Живет в Москве. Активно работает в кино, выступает в печати.


[Закрыть]

Гулявшие по платформе вытаращили глаза: занумерованные люди! Подошел скорый «Хабаровск – Москва». Вагон-ресторан остановился как раз против этапников. Обедавшие прильнули к окнам. Любопытство сменилось оторопью, оторопь – стыдом. Задернули занавески…

На перроне у киосков толпились люди. Не успели конвоиры ахнуть, как на нумерованных посыпался град булок, баранок, папирос, конфет. Полетели и деньги, завернутые в бумажки. Заключенные начали собирать дань человеческих сердец. Конвоиры растерялись: подбежали к заключенным и давай вместе подбирать. Какой-то старик совал рублевки.

– Отойди! – Конвоир попытался оттеснить старика.

Но тот не отошел.

– Не толкайся!.. У меня четыре сына было! Два на войне погибли, а двух среди этих ищу…

О случае на станции узнала вся трасса. Конвоиры рассказали вольным сотрудникам, а те со всеми подробностями – нам.

С грохотом и топотом, вломился в барак моложавый надзиратель с лисьим лицом и тонкими губами. Его прозвали Гнусом. Когда Гнус дежурил, ждали любого произвола. Вот и сейчас он устроил подъем на час раньше. На дворе еще серая мгла, а он кричит:

– Скидавай одеяла… в господа-бога душу!

Вскочили. Тех, кто замешкался, Гнус стаскивал за ноги.

– Дрыхалы! Парашу вам на голову… в бабушку, прабабушку, христа-спасителя!..

Крючок казался ангелом в сравнении с этим типом!

Пришли в столовую. На завтрак по режиму отводились немногие минуты. Получай пайку хлеба, полмиски баланды, кусок ржавой селедки, глотай и выкатывайся.

Около раздатки торопил Дрыга:

– А ну, хватай весело эмвэдэвское месиво!

Шарсеги за столом подвинчивал:

– В ответ на «пищу святого Иосифа» повысим производительность труда, господа ударники!

В дверях – нарядчик Дудкин, тощий, малоречивый.

– Закрывай ресторан! На вахту!

Развод по местам работы задерживался. Опаздывал конвой. Мы толпились у ворот. Свистел ветер, стегал косой дождь. Под навес не пускали.

Пришагал Спиридович. Потянул меня за рукав.

– От ворот поворот! Договорился с Дудкиным и с Кузьмой: будешь сегодня помогать в бухгалтерии. Илюшка опять свалился, а у меня – квартальный отчет.

Только было я занялся вещевой ведомостью, ворвался Гнус.

– Вона игде! Под зонтик залез? В кандей желаешь?

Никакие доводы Спиридовича, ссылки на прораба, нарядчика не помогли.

– Растуды твою… в богородицу-деву радуйся!.. В секунд отседа!

После такой «антирелигиозной пропаганды» ничего другого не оставалось, как браться за топор и пилу.

В полдень дождь прекратился. Ветер разметал тучи. Небо кое-где даже просинило. В рабочей зоне, куда сопроводил меня Гнус, пилили длинные сырые бревна. В паре со мной оказался эстонец неопределенных лет, ни слова не говоривший по-русски. Он качал головой, вздыхал, бурчал под нос. Пилу заедало. Тем не менее, сбросив бушлаты, мы пилили и пилили – досыта! С нормой справились за четверть часа до съема.

– Капут! – выкрикнул эстонец, отбросил пилу, сорвал с головы сетку (черт с ней, с мошкой!), присел на корточки, упираясь подбородком в колени. По лицу стекали капли пота.

У меня дрожали руки, ныла спина. Я тоже примостился на корточках, но подломились ноги. Шлепнулся в жидкую грязь. Вставать не хотелось. Положил локти на бревно… И мне представилось, что это вовсе не лагерный двор и я не заключенный, а затерявшийся в тайге, от кого-то и почему-то отставший. Натолкнулся на стоянку полуодичавших людей.

Голос Дудкина:

– Подымайсь к теще на блины!

Нет, все же это лагерь!.. Встал на ноги. Сырость пробралась и сквозь ватные брюки. По телу бегали мурашки… А тут еще разболелся свищ. Пройти полный курс лечения мне не удалось…

Поплелся к воротам жилой зоны, в барак.

У контрольной калитки – Гнус. Обшаривал каждого переступающего порог: не припрятал ли кто нож, гвозди?.. Прищурился на меня.

– Скидавай сетку!

Помял ее в руке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю