Стихотворения и поэмы
![](/files/books/160/oblozhka-knigi-stihotvoreniya-i-poemy-198050.jpg)
Текст книги "Стихотворения и поэмы"
Автор книги: Борис Ручьев
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
С чистокровным полуднем вровень,
через сотни дорожных мет
пусть приходит к вам это слово
заправилой больших бесед.
Не припомните? За два года
путь, исхоженный сотнями ног,
от околицы до завода
между нашею дружбой лег.
И меня без большого риска
вы, наверное, сгоряча
вовсе выкинули из списка
однокашников, посельчан.
Только я, пережив другое
и в других проходя боях,
вспоминаю как дорогое —
ваши лица и ваши края.
Не от зауми, не от скуки,
мысли искренностью задев,
снова память беру на поруки
за ее полнокровье дел.
Все припомните, – до запевок,
проходящих в одном ряду
с неустанной атакой сева
в боевом тридцатом году.
Как, гремя, горячась, волнуясь,
весь район напряжением сжав,
с боем двигали посевную,
каждым гектаром дорожа.
Не расскажешь всего, что было
(каждый шаг борьбой напоен),
мы под корень старье рубили,
строя заново район.
Этот бой не забыт, и снова
в заводских корпусах всегда
к каждой точке, к победе новой
я иду по его следам.
Даже песни густеют потом...
Вы прислушайтесь: раскаляясь
вашим пульсом большой работы,
бьется, грохает вся земля.
Если вы, каждый год крепчая,
темп берете в кругу посевном,
мы вам тотчас же отвечаем
коксом, сталью и чугуном.
Так в делах мастеров завзятых
будни выкованы, стройны,
мы растем и растем, ребята,
на стропилах своей страны.
Как-нибудь, может, в пору такую,
может, в отпуск очередной
вместе встретимся, потолкуем
о пережитом, о родном.
Может, в вечер синий, как море,
за беседою, тишь рубя,
расскажу про Магнитогорье,
вы расскажете про себя.
Подытожим, дела разведав,
чтобы завтра, все сохранив,
наши кимовские победы
вырывались за синь границ.
Это главное в мысли четкой,
что я вызнал в строке сухой
посевной и газетной сводки,
нынче двинувшей слово в поход.
Стихи первому другу – Михаилу Люгарину1932
Дружба – вместе,
а табачок – врозь.
Дедова пословица
Ты о первой родине
песню начинаешь,
и зовут той песней —
крепче во сто крат —
пашни да покосы,
да вся даль родная,
да озер язевых
зорняя икра,
да девчата в шалях,
снежком припорошенных,
озими колхозной
ядреные ростки...
И не бьется в сердце
ни одна горошина
давней, доморощенной,
избяной тоски.
...Ты о нашем городе
песню запеваешь,
и зовется в песне
родиной второй,
нас с тобой на подвиг
срочно вызывая,
до последней гайки
наш Магнитострой.
Может, послабее,
может, чуть покрепче,
я пою о том же...
И – навеселе,
как родня – в обнимку,
на одном наречье
ходят наши песни
по своей земле.
Эта дружба затевалась
не на случай, не на срок,
шла по снегу и по пыли
всех исхоженных дорог.
Вместе бросили деревню
и отправились в отход,
начинали вместе строить,
строим, выстроим завод.
На одной подушке спали,
вместе пили «Зверобой»,
на работу выступали
с красным флагом – будто в бой.
Хлеб делили, соль делили,
жизнь делили, как табак,
и по графику носили
разъединственный пиджак.
Каждый праздник, как награду,
получали от страны,
то – рубахи из сатина,
то – суконные штаны.
Только вспомни, как, бывало,
первый вечер, первый год
мы певали под гармошку
без подсказок и без нот:
«Ты, гармошка, – сине море,
я – игрок на берегу...
Лет семнадцати девчоночку
себе поберегу...»
А теперь, вздохнув глубоко,
папиросу прикурив,
я скажу тебе такое,
что и прежде говорил:
«Если ты ее полюбишь,
либо дорог станешь ей, —
отойду я от девчонки,
первой радости моей.
Смех забуду, всех забуду,
тыщу раз вздохну на дню,
на замок закрою сердце, —
друга в сердце сохраню...»
Только надо так договориться,
в жар любой, в любую гололедь,
дружба не снежинка и не птица,
что по ветру может улететь.
Всё проверь, за правду не серчая,
и запомни: в жизненном строю
за твою походку отвечаю,
как и ты ответишь за мою.
Я тебя ценю не за улыбку,
что как солнце в середине дня,
даже шаг, похожий на ошибку,
отдается в сердце у меня.
Зори меркнут, тучи ходят рядом,
как свинец, становится вода...
Может, я ругаюсь злей, чем надо,
слишком хмурю брови иногда.
Кривду всю покуда не порушив,
вечной правде верная сполна,
бьется насмерть и за наши души,
слава наша – Родина-страна.
Может, не додружим, не достроим,
может, завтра, может, через час
выйдем мы с ровесниками строем,
унося винтовки на плечах.
В бой, так в бой, на битву, а не в драку,
жизнью став на самом берегу,
как шагнем мы в первую атаку,
в первый раз ударим по врагу?..
Если же отступишь перед тучей,
по руке ударишь в черный срок
и уйдешь, ничейный и колючий,
перепутьями чужих дорог,-
на минуту камнем станет нежность,
ты иди, не думай обо мне...
Встречу я тебя, товарищ, тем же,
чем врага встречают на войне.
И тогда-то – сердцем, а не речью
всей России в мировом бою
за твою походку я отвечу
так же, как отвечу за свою.
А покамест друг у друга
ты в долгу и я в долгу.
Если в жизни станет туго,
чем захочешь – помогу.
Если я скажу сурово,
вдруг обижу невзначай,
ты найди суровей слово,
той же дружбой отвечай.
А сегодня утром ясным
по уставу, в свой черед,
выступаем с флагом красным
на великий фронт работ.
Сердце просится наружу,
не толчок дает – скачок.
Вместе – служба, вместе – дружба
и матерый табачок.
Дополнение к анкете1932
...и заявлению
о вступлении в ряды ВЛКСМ
Когда зачитают анкету до края,
я встану спокойно у всех на виду,
ничем не хвалясь, ничего не скрывая,
по-честному речь о себе поведу.
Моя биография вписана просто —
в листочек анкеты, в четыре угла,
но я расскажу про такие вопросы,
которых анкета учесть не могла.
О годе рожденья вопрос чуть заметен,
а он поднимает из сердца слова...
Какое рожденье отметить в анкете,
когда на веку их случается два...
Это было еще в тридцатом.
Поутру, покинув вокзал,
парнем серым и простоватым
я впервые в артель попал.
Взял старшой меня, не торгуясь
(сам-то кругленький, будто еж),
и в работу запряг такую,
что не охнешь и не вздохнешь.
Знал я мало, умел немного.
Если ж спросишь о чем таком,
он тебе отвечает строго,
будто по уху – матюком.
Так трудился – неделю, месяц,
может, с толком, а может, в брак,
позабыл, как поются песни,
научился курить табак.
Но за месяц кассир угрюмый
мне «два ста» рублей отсчитал...
Понимаете, эта сумма
для моих земляков – мечта!
...Только раз, после вьюжной смены,
я на митинг вхожу в тепляк,
вижу – наш-то старшой со сцены,
как оратор, толкует так:
мол, расценки, сказать по правде,
обирают рабочий люд,
дескать, здесь нам бумажки платят,
а в Кузнецке и спирт дают.
Мы, мол, тоже не прочь погреться
да податься в Сибирь отсель,
дескать, я говорю от сердца,
за свою говорю артель...
Тут и кончились разом прятки, —
при народе светлейшим днем,
целых пять земляков из Вятки
мироеда признали в нем.
В шуме, криках, вскипевших штормом,
взявших оборотня в оборот,
ярость бешено сжала горло
и рванула меня вперед.
...Видел я только эту харю,
оболгавшую всю артель.
Может, я по ней не ударил,
только помню, что бил, как в цель...
Об этом я вспомнил совсем не напрасно,
я знаю, как ярость за сердце берет.
А это ж – та самая ненависть класса,
с которым дышу я и строю завод.
Я знаю завод с котлована, с палатки,
с чуть видимой дымки над каждой трубой,
здесь каждый участок рабочей площадки
сроднился с моей невеликой судьбой.
За мною немало тореных дорожек,
я волей не беден и силой богат,
а в душу как гляну суровей и строже —
не чую покоя и славе не рад.
Живу как живется, пою без разбора,
дружу с кем попало и бью невпопад
и даже к победам, горя от задора,
иду, останавливаясь, наугад.
Завод в котлованах – под бурями начат,
в работе растет он железным, в борьбе...
И это, пожалуй, всё то же и значит,
что я говорю вам сейчас – о себе.
Я верности вечной не выучен клясться,
не скажешь словами, как сердце поет.
Я вижу – вы юность железного класса,
с которой отныне пойду я вперед.
Стихи о первой родине1932
1
Целый брод обычнейшей волынки.
Отпускная... Станция... И вновь
будет все готово без .запинки,
до прощальных и обычных слов.
Предпоследней отправной заботой
путь к вокзалу и далек, и сух.
Все ребята будут на работе,
попрощаться не с кем, недосуг.
Поезд быстр, гремуч и непокорен,
и когда заря хранит запал,
город отступает за предгорья,
чтобы через месяц выступать.
Двое суток под вагонной крышей...
И выплывет вовремя, наконец,
теплое курганское затишье,
трактовой запевки бубенец.
Степь лежит ровна, как на тетрадке,
по низовьям рыбная вода.
И хорошим окончаньем тракта
сосны закачаются тогда.
Девки, погремите
канителью песен,
старые знакомки,
молодой ровняк,
чтобы здесь звенело,
грохало за лесом!
Или позабыли
прежнего меня?
Парни приветствие
за руку отметят,
протолкуют бережно
до вечерних рос,
может, молча требуя
долгом беседы
самых первосортных
белых папирос.
Росница вечерняя,
прозрачная пороша
свежестью сливается
в улицы, и вот
наши запевки
неводом хорошим
вечер и деревню
взяли в обход.
2
Зарей самобытен и вечен,
хозяин бесед и огней —
плывет замечательный вечер
по родине первой моей.
На лицах отсвет его розов.
В дому, где живет родня,
проходит собранье колхоза
со срочной повесткою дня.
Раздумье пока колосится,
осматриваюсь вокруг:
родные и прежние лица
знакомых, друзей и подруг.
В «речугах», словах «по вопросу»
заботой, незримо тугой,
встает напряженье покоса
подсчетом копен и стогов.
– Дела, – говорит председатель, —
приходится круто решать,
сенов еще много не взято,
а тут поднапер урожай.
Судили, рядили, решали,
какой оборот приискать,
и дума одна и большая
у каждого билась в висках.
Сижу здесь не без почета,
все кажется ново, свежо,
но чувствую: в заводь заботы
я тоже со всеми вошел.
Пока этот узел здоровый
никто не сумел развязать,
я тихо беру себе слово,
чтоб многое рассказать.
Я свое словечко сказанул не просто —
так, мол, и этак, и начистоту
рассказал историю заводского роста,
знавшую немало суховеев, стуж.
Как родятся первые корпуса завода,
железобетонные от самой земли,
как в работе брали мы высшие рекорды,
крепкие атаки отчаянно вели.
Так вот до полуночи
все и просидели,
порешив назавтра
штурмом бригад
во что бы то ни стало
до конца недели
скошенное сено
заметать в стога.
3
Не до смеха, не до запевок,
бродит горечью суховей.
Сено справа и сено слева,
под рубашкой, на голове.
Запеклись сухолистьем губы,
пот соленый чернит загар,
только копны идут на убыль,
только песней растут стога.
Только мускулы жмет работа,
копны режем под корешок,
только после любого взмета
выдох падает – хо-ро-шо!
Будто вновь напряженье стройки,
небывалый атак напор,
и бригада таких же стойких
парней, крепких, как на подбор.
И до сутеми горизонта
кошениною, лугом, сплошь
наступаем хорошим фронтом
мы – разночубая молодежь.
Сходит вечер высшего сорта.
В песнях, в сердце – крутой огонь,
он и в сводке горит рекордом,
записавшим тридцать стогов...
...Так работою загораясь,
по рекордам равняя бег,
ходят будни родного края
по первопуткам больших побед.
4
Осень заплывает рваною погодою,
отпуск незаметно прошел. Пора!
Только покидаю первую родину
легче да лучше, чем в первый раз.
Самое же главное, что начало пройдено.
Расскажу товарищам лучшими из слов:
по второй равняется первая родина
на крутой дороге сегодняшних боев.
А пока, ни капли в песне не тоскуя,
выйдите, ребята, немного проводить.
Все равно когда-нибудь снова потолкуем
о делах прекрасных в нашем впереди.
1933
ДЕВУШКИ-ПОДРУЖКИ
цикл стихотворений
12
Нету брода в синем море,
на груди не переплыть,
нету горя горше горя —
гармониста любить.
Я ходила, я устала
на работе заводской,
сердце биться перестало,
сердце требует покой.
До рассвета за стеной
льется дождик проливной.
Выйдешь в двери – схватит дрожь,
полквартала не пройдешь.
А в тринадцатом квартале,
через пять больших ворот,
в громком доме, в светлом зале
ходит белый хоровод.
В белом круге без печали
гармонист один сидит,
он гармонику качает
на крутой своей груди.
Я надела платье белое,
напудрила лицо,
шубу зимнюю надела,
тихо вышла на крыльцо.
Я иду – куда, не вижу,
задыхаюсь, а иду,
я гармошку ненавижу,
насылаю ей беду:
– Частый дождик, выбей стекла
у любимого в дому,
чтоб гармоника размокла —
по веленью моему,
чтобы лак сошел навеки
и рассыпались лады...
По проулкам льются реки,
стынут ноги от воды.
А вошла я в зал едва,
закружилась голова.
Как зазвякали звоночки,
как ударили басы,
по минутке, по часочку,
позабыла про часы,
про заботу, про усталость,
про размытые пути...
Я до трех часов плясала,
целовалась до пяти.
Ветер будит город свистом,
не видать из туч зарю,
на прощанье гармонисту
откровенно говорю:
– Драгоценный мой орленок,
песня – крылья всех орлов,
пуще карточек дареных
и серебряных часов,
пуще денег, пуще дома,
пуще писем дорогих,
пуще сердца молодого
ты гармошку береги!..
3
Два крыла у белой птицы,
птицей быть хотела я —
хорошо тебе любиться,
лебедиха белая!
За горами белый лебедь —
через горные хребты
полетите в чистом небе
либо лебедь, либо ты.
Только жалко, я не птица,
а не птице нелегко —
одинокой не сидится,
и любимый далеко.
До него дойдешь не скоро —
каждый путь по три версты,
через весь широкий город,
через реки и мосты.
Я одна сижу в печали
и гадаю день-деньской:
кабы стала я начальник
самый главный городской,
я пришла бы в горсовет —
никаких задержек нет:
– Дайте стекол, дайте лесу,
кирпича в бордовый цвет!..
Перед дверью, под окошком,
я построила бы дом
с белокаменной дорожкой,
с палисадником кругом.
Я поставила бы в спальне
сторублевую кровать,
я прибила б к окнам ставни,
чтобы на ночь закрывать.
На часочек отложила
неотложные дела,
на серебряной машине
дорогого привезла.
Я вошла бы с важной речью,
чтобы слушал он один:
– Я дарю Вам дом навечно,
драгоценный гражданин.
Запрещаю потаенно
в этих комнатах глухих
целовать глаза девчонок,
кроме ясных глаз моих.
Получайте и живите,
хоть до ста дремучих лет,
в день два раза заходите
в мой домашний кабинет,
чтобы справиться в начале
и в конце большого дня,
нет ли горя и печали
в тихом сердце у меня.
4
Над окном сова летала,
загорались светляки...
Я гнала слезу усталым
взмахом трепетной руки.
Как заснуть от горькой муки,
остудить глаза свои
от полуночной разлуки,
от неслыханной любви?
Я судила, я гадала,
под окном своим страдала
по родному, дорогому —
незаметно, невзначай
подошла к чужому дому,
с горя в двери застучав.
Вышел ласковый в тревоге,
вышел в радости – родной,
тот, что нынче при дороге
называл меня женой.
Говорю: – Воды искала,
обыскала весь свой дом...
Дай с водою два бокала
и один бокал со льдом...
Молча воду он несет,
вся минута – словно год.
И велело сразу сердце,
через робость, через стыд,
от воды – губам согреться,
от слезы – глазам остыть.
Говорю: – Сама не знаю,
отчего стою с тобой,
вся – озябшая, больная,
обними меня, укрой.
Подведи меня к постели,
дай мне хину, если есть.
Чтобы стекла не блестели,
окна темным занавесь...
Я заснула сном усталым,
золотым, залетным сном
на груди его. Светало.
И во сне сова летала
над моим родным окном...
5
Спят сады, а мне не спится.
Мне до света не уснуть.
Тяжелей травы – ресницы,
тяжелее камня – грудь.
Выйду в сад-палисад,
тополя во сне стоят.
Выйду, сяду, позорю
на березовой скамье,
позорюю, погорюю,
что не ходишь ты ко мне.
Ходишь дальний мимо окон,
по дорожке из лучей,
синеглазый и высокий,
и не мой, и ничей.
Я окно в дому открою,
всё гляжу и не дышу,
познакомиться со мною
тихим шепотом прошу.
Про тебя везде гадаю,
по садам брожу одна,
против воли забываю
у подружек имена.
До чего же ты довел,
незнакомый новосел!..
Это кто же, мне на горе,
в город наш тебя привез:
самолет ли через горы,
через реки ль паровоз?
Лучше жил бы ты подале,
лучше к нам бы никогда
самолеты не летали,
не ходили поезда.
Лучше я бы в мире целом
не слыхала про тебя.
Всё бы пела, всё бы пела,
не страдая, не скорбя.
Дорогим своим знакомым
говорила б наяву:
– В этот вечер беспокойный
я спокойная живу.
Не сижу у светлых окон,
до утра ночами сплю,
синеглазых и высоких
отчего-то не люблю...
Золотой, неповторимый,
словно тополь, весь прямой,
и желанный, и любимый,
без конца и края мой,
ясным летом поутру,
встал на каменном яру...
Птица чайка, привечая,
легкий голос подает,
волны светлые качают
отражение твое.
Над моим ты встанешь сердцем,
ивы кланяются мне,
ты в моем глубоком сердце
словно в утренней волне.
Я тогда тебя забуду,
покоренная, когда
сквозь железную запруду
хлынет синяя вода.
Когда станут облаками
все березы над тобой,
когда вырастет на камне
колокольчик голубой.
Когда в месяце июне
остановит речку лед,
когда ночью в полнолунье
солнце на небе взойдет.
И польется из колодца
меду желтого струя.
Когда сердце не забьется
и остынет грудь моя.
От неслыханной разлуки
припадут к земле цветы,
понесут меня подруги
бездыханной, – когда ты
как в бреду пойдешь за ними,
с горя слова не сказав...
Сестры шапку с тебя снимут,
ветер высушит глаза.
1936
КРАСНОЕ СОЛНЫШКО
цикл стихотворений
* Всю неоглядную Россию ** Когда бы мы, старея год от году, *
Всю неоглядную Россию
наследуем, как отчий дом,
мы – люди русские, простые,
своим вскормленные трудом.
В тайге, снегами занесенной,
в горах – с глубинною рудой,
мы называли хлеб казенный
своею собственной едой.
У края родины, в безвестье,
живя по-воински – в строю,
мы признавали делом чести
работу черную свою.
И, огрубев без женской ласки,
приладив кайла к поясам,
за жизнь не чувствуя опаски,
шли по горам и по лесам,
насквозь прокуренные дымом,
костры бросая в полумгле,
по этой страшной, нелюдимой,
своей по паспорту земле.
Шли – в скалах тропы пробивали,
шли, молча падая в снегу,
на каждом горном перевале,
на всем полярном берегу.
В мороз работая до пота,
с озноба мучась, как в огне,
мы здесь узнали, что работа
равна отвагою войне.
Мы здесь горбом узнали ныне,
как тяжела святая честь
впервые в северной пустыне
костры походные развесть;
за всю нужду, за все печали,
за крепость стуж и вечный снег
пусть раз проклясть ее вначале,
чтоб полюбить на целый век;
и по привычке, как героям,
когда понадобится впредь,
за всё, что мы на ней построим,
в смертельной битве умереть.
...А ты – вдали, за синим морем,
грустя впервые на веку,
не посчитай жестоким горем
святую женскую тоску.
Мои пути, костры, палатки
издалека – увидя вблизь,
учись терпению солдатки —
как наши матери звались, —
тоску достойно пересилив,
разлуки гордо пережив,
когда годами по России
отцы держали рубежи.
* По ходячей поговорке, *
Когда бы мы, старея год от году,
всю жизнь бок о бок прожили вдвоем,
я, верно, мог бы лгать тебе в угоду
о женском обаянии твоем.
Тебя я знал бы в платьицах из ситца,
в домашних туфлях, будничной, такой,
что не тревожит, не зовет, не снится,
привыкнув жить у сердца, под рукой.
Я, верно, посчитал бы невозможным,
что здесь, в краю глухих, полярных зим,
в распадках горных, в сумраке таежном,
ты станешь красным солнышком моим.
До боли обмораживая руки,
порой до слез тоскуя по огню,
в сухих глазах, поблекших от разлуки,
одну тебя годами я храню.
И ты, совсем живая, близко-близко,
все ласковей, все ярче, все живей,
идешь ко мне с тревогой материнской
в изломе тонких девичьих бровей.
Еще пурга во мгле заносит крышу
и, как вчера, на небе зорьки нет,
а я уже спросонок будто слышу:
«Хороший мой. Проснись. Уже рассвет...»
Ты шла со мной по горным перевалам,
по льдинкам рек, с привала на привал.
Вела меня, когда я шел усталым,
и грела грудь, когда я замерзал.
А по ночам, жалея за усталость,
склонясь над изголовьем, как сестра,
одним дыханьем губ моих касалась
и сторожила сон мой до утра.
Чтоб знала ты: в полярный холод лютый,
в душе сбирая горсть последних сил,
я без тебя – не прожил ни минуты,
и без тебя – ни шагу не ступил.
Пусть старый твой портрет в снегах потерян,
пусть не входить мне в комнатку твою,
пусть ты другого любишь, – я не верю,
я никому тебя не отдаю.
И пусть их, как назло, бушуют зимы, —
мне кажется, я всё переживу,
покуда ты в глазах неугасима
и так близка мне в снах и наяву.
* На рассвете, проходя к забою, *
По ходячей поговорке,
в нашей жизни всё не так:
есть бумага – нет махорки,
нет бумаги – есть табак.
И однажды мне, бедняге,
через дальние моря
довелося без бумаги
плыть на север, не куря.
Путь далекий, сердцу тошно,
на табак гляжу с тоской...
И случились, как нарочно,
ваши письма под рукой.
Ваша память, ваше слово,
ваша радость, ваша грусть —
всё, что я читал бы снова
и запомнил наизусть...
Вот курю я дни и ночи,
перед сном и после сна,
докурившись, между прочим,
до последнего письма.
И взяла меня досада,
будто к горю моему
вы пришли и сели рядом,
чуть заметная в дыму.
Что бы смог я вам ответить,
как в глаза бы глянуть смог?
Так что спрятал я в кисете
то, последнее письмо.
Я хранил его годами,
нес за пазухой вперед
через ветер, через пламя,
через речки в ледоход.
На работу брал с собою,
от дождя его берег,
клал под камушек в забое,
клал под спички в коробок.
Каждой ночью незаметно
от воров его скрывал,
будто кровный и заветный,
свой последний капитал.
Будто чудом в самом деле
не рассыпалось оно,
в нем и строчки побледнели,
точки выцвели давно.
Всю далекую дорогу
шел я в сумраке лесном,
сам старея понемногу,
с вашим маленьким письмом.
И минуткой, вновь тоскуя,
вновь глядел спокойно я,
как написано: «Целую»
и подписано: «Твоя...»
На рассвете, проходя к забою,
выше гор гляжу я напролет
в ту сторонку с дымкой голубою,
где одна желанная живет.
И, возможно, сам я не замечу,
как всегда в минуту забытья,
я скажу ей, словно бы навстречу:
– С добрым утром, зоренька моя!
А когда промчится та минута,
взгляд остудит вроде ветерка,
легче мне бывает почему-то
лом пудовый, острая кирка.
На ветру спокойно сняв рубаху
и с лица не утирая пот,
целый день я молча бью с размаху
вечный камень северных широт.
Бью да так, чтоб кровь кипела в теле,
чтобы дни без памяти летели,
чтобы ночи я как пьяный спал,
чтобы всю разлуку, срок за сроком,
на одном дыхании высоком
так и скоротать мне под запал.
Так, чтобы за дымкой голубою
по забоям шел я без дорог,
чтобы всех забоев, взятых с бою,
ни за что я сосчитать не мог.
Чтобы люди взяли да спросили,
подивясь терпенью моему:
– Как же так, всегда тебе по силе
всё, что непосильно одному?
Как же ты такие годы прожил,
столько гор и речек пересек,
на героев вовсе не похожий,
очень невеликий человек?..
И тогда я в первый раз не скрою,
не ученый тяжкому труду,
думал я, что где-нибудь в забое
от разрыва сердца упаду.
Видно, помогла мне в добром деле
та сторонка с дымкой голубой
тем, что наделила с колыбели
крепкой костью, крепкой головой.
Да еще, спасибо,– с гор Урала
помогла мне женщина одна,
та, что никогда сама не знала,
до чего же сильная она.