412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Акунин » Лего » Текст книги (страница 6)
Лего
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 17:55

Текст книги "Лего"


Автор книги: Борис Акунин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)

Тодобржецкий поставил ожерелье в пять рублей и выиграл, но потом дело пошло вяло. Партнеры скаредничали, а фельдшер очень уж пристально следил за руками оборотистого поляка. Дело Агафьи Ивановны было вовлечь в игру какого-нибудь «гусака», то есть человека с деньгами и притом простодушного. Она отлично умела и распознавать характеры, и выступать в роли сладкоманящей Сирены.

Сидя в одиночестве за столом, Агафья Ивановна оглядывала помещение, не обнаруживая никого пригодного, как вдруг со двора вошел молодой человек с оживленным, раскрасневшимся лицом в небольшой пушистой бородке, и первое, что отметил взгляд наблюдательницы, был изрядный пук денег, который вошедший засовывал в карман дорожного сюртука, несколько потертого, но несомненно сшитого превосходным портным – в подобных вещах Агафья Ивановна, любившая хорошо одеваться, разбиралась.

Проезжающий сел за соседний стол, потребовал чаю и закуски, да зачем-то сообщил половому звонким голосом, что ни вина, ни водки он не пьет.

Из-под опущенных ресниц она стала подсматривать за ним, зная, что случится дальше. Агафья Ивановна обладала даром читать лица, а это было как раскрытая книга. В ясных глазах, в высоком без морщинок лбе, в рисунке губ, видневшихся из-под молодых усов, угадывались доброта, жизненная неопытность и еще качество, которого сама Агафья Ивановна была начисто лишена, которое сразу чуяла и по которому иногда тосковала. У нее для этого качества и слово было придумано: ровнодушие – нечто совсем иное, чем равнодушие. Равнодушен тот, кого ничто происходящее с другими не тревожит; ровнодушен же человек, обладающий душой, которая никогда не сбивается с ровного курса, и курс этот неизменно направлен к чему-то простому и доброму. Ровнодушный человек может быть нескладен или глуп (и это даже часто так), может ошибаться в поступках, но всякий раз сверяется душой по своему безошибочному компасу и снова выправляется, его не собьешь. Такая жизнь казалась Агафье Ивановне скучной, обыкновенной, ибо в ней самой обыкновенность навовсе отсутствовала, а всё же ее отчего-то интриговал столь непостижимый образ существования.

Этот будет легкой добычей, сказала себе Агафья Ивановна, отогнав шевельнувшийся в сердце сантимент. И, конечно, не ошиблась.

Минуту-другую спустя сосед ее заметил и уже не сводил глаз, пренаивно, по-детски, прикрыв их ладонью.

– Что украдничаешь? – рассмеялась Агафья Ивановна. – Хороша я тебе кажусь?

Он залился краской, но не оробел, а тихо ответил:

– Очень хороша.

Попался, внутренне усмехнулась она и спросила:

– Не возьмешь в толк, кто я?

Странно ведь, чтобы прилично одетая дама сидела в трактире одна.

И тут он сказал странное:

– Не могу понять, какая вы. То мне кажется, что очень плохая, а то, наоборот, что очень хорошая.

Это вот и было то самое, что Агафья Ивановна называла «ровнодушием» и к чему относилась с несколько пугливым любопытством. Насмешничать ей расхотелось.

А молодой человек тут же еще и сказал такое, отчего ей сделалось не по себе.

– Я вижу, что вы в беде. – Волнуясь, запнулся. – Почему вы одна? Что с вами? Я помогу вам, я защищу вас, только скажите как.

Сердце у Агафьи Ивановны несколько стиснулось, за что она на себя осердилась и предприняла попытку перевести беседу в смешную сторону.

– Он меня защитит, вы только послушайте! А сам телятя телятей, – со злым смехом молвила она непрошеному защитнику, и он жалобно сморгнул, в самом деле сделавшись похож на теленка.

Однако сердце всё никак не разжималось, с ним творилось нечто Агафье Ивановне непонятное, и еще очень хотелось оказаться к молодому человеку поближе. Противиться своим порывам Агафья Ивановна не привыкла, но вести дальше бередящий разговор было опасно – чем именно опасно, она не знала, но остро это чувствовала.

– Хочешь, чтоб я к тебе пересела? – спросила Агафья Ивановна. – Только уговор. Ни о чем не говори, и я не буду.

Он так обрадовался, что вскочил и бросился пододвигать стул, спросил ее имя, хотел назваться, но уж этого ей определенно было не нужно.

Она сказала свое имя.

– А себя не называй, мне ни к чему. И всё, молчи.

Он послушно сел и умолк.

Расположившись напротив, Агафья Ивановна рассматривала своего визави недолго. Открытая книга вблизи рассказывала о себе то же самое, что на расстоянии. Но взор видел не лицо другого, незнакомого человека, а другую, незнакомую жизнь, внезапно открывшуюся перед Агафьей Ивановной. Она увидела – очень зримо, хотя это несомненно был сон наяву – какую-то залитую солнцем веранду, луч блеснул на медном боку самовара, послышалось мирное звяканье ложечки о чашку, и ощутила состояние, какого в настоящей жизни никогда не испытывала: покой, умиротворение, тихую нежность. «Неужто это и есть обыкновенность, – промелькнуло в оцепенелом уме Агафьи Ивановны. – Отчего же я всегда так ее боялась?».

И кто-то сидел там, на призрачной веранде противу Агафьи Ивановны, кто-то едва различимый в радужном переливе воздуха, кто-то, на кого и устремлялась нежность.

Почему-то привидевшийся сон, вполне безобидный, ужасно испугал ее. Усилием всего существа Агафья Ивановна отогнала наважденье и разозлилась на человека, который невольно породил этот фантом.

– А ну тебя! Тебя и нет вовсе! Ты мне примерещился!

Виновник ее гнева растерянно заморгал, отчего лицо его сделалось глупым.

– Постойте! – залепетал он. – Я чувствую, я знаю, что вы в беде! Неужто я ничем не могу вам помочь? Клянусь, я…

И опять зрение Агафьи Ивановны будто затуманилось радужной дымкой, а сердце сжалось. Был однако верный способ избавиться от навязчивого дурмана. К этому средству она и прибегла.

Сказала, что, коли он хочет ей помочь, то пусть отыграет дорогое ее сердцу серебряное монисто. И показала на стол, за которым шла игра, на свое ожерелье, лежавшее под локтем у Тодобржецкого. Да еще, чтоб принизить и обезоружить трепет в сердце, пообещала, что в благодарность полюбит своего спасителя – пусть считает ее продажной. Всё это она проговорила будто в бреду, скаля зубы в глумливом смехе, а потом сразу встала и пошла прочь. На пороге обернулась, увидела, что испугавший ее молодой человек, так и оставшийся безымянным, уже стоит перед Тодобржецким, и поднялась в нумер. Ее дело было исполнено.


* * *

Полчаса спустя, когда Тодобржецкий вернулся с шампанским, чтобы отпраздновать выигрыш, Агафье Ивановне сделалось тошно – и при виде довольной физиономии ее сообщника, и еще более от самой себя.

Подобно убийце, стремящемуся поскорей покинуть место кровавого преступления, она ощутила неудержимое желание уехать, и такое омерзение, что не захотела даже пригубить шампанского, хотя была до него большая охотница.

– Да что за стих на тебя нашел? – изумился Тодобржецкий. – Куда мы в такую пору? Нам к ночи не доехать до следующей станции.

– Так будем ехать до рассвета. Собирайся!

По тону Агафьи Ивановны было ясно, что от своего сумасбродного решения она не отступится, Тодобржецкий хорошо знал свою подругу.

– Как хочешь, а вино я выпью, – объявил он. – Видишь, его нельзя не выпить.

Он хлопнул пробкой, вскипела пена, и теперь уж точно шампанское стало нельзя не выпить.

– Хочешь, чтоб мы быстрей уехали – помогай, – сказал лукавый лже-поляк, выпив, и тут же наполнив вином бокалы. У него был свой расчет. Начав пить вино, Агафья Ивановна обычно не могла остановиться; за одной бутылкой последует другая, а там отправление само собою отложится до утра.

– Черт с тобой. Допьем и едем.

Она залпом осушила бокал и очень вдруг опьянела, чего с нею никогда не бывало. Щеки ее запылали, губы разгорелись, сверкавшие глаза посоловели.

– Он спасти меня хотел, а я его обворовала, – пробормотала Агафья Ивановна. – Себя обворовала. Я воровка у самой себя. Это, я чай, хуже самоубийцы… – И встрепенулась. – Лей еще, что ждешь?

Она выпила и в другой раз, и в третий, однако вопреки надеждам Тодобржецкого, не вошла во всегдашнее оживление, а сделалась еще беспокойней.

– Едем же, едем… – повторяла Агафья Ивановна, зябко ежась. – Иль я одна уеду, ты меня знаешь.

Пока на конюшне запрягали, пока приторочивали к седлам чемоданы, она нетерпеливо ждала подле ворот, глядя на освещенные поздним солнцем невысокие горы, к которым вела дорога.

Мимо прогрохотала арба. Рыжий горец в косматой папахе, гортанно покрикивая, погонял лошадь. Видно хотел дотемна вернуться в свою деревню. Агафья Ивановна на него едва взглянула, ее мысли были далеко, губы шептали невнятное.

– Кабы я не любил тебя больше жизни, право, не стал бы терпеть твоих вскидок, – ворчал Тодобржецкий, помогая спутнице подняться в седло. Он много и краснó говорил о любви, знал, что с женщинами так должно, но имел самое смутное представление об этом душевном состоянии. Впрочем Агафья Ивановна своего кавалера не слушала.

Усевшись по-амазонски, она дернула поводья, прикрикнула, и лошадь взяла легкой рысью. Ездить верхом Агафью Ивановну когда-то обучил ее покровитель Молошников, он был лошадник. Хорош в седле был и «пан Тадеуш», некогда служивший в драгунах и выгнанный из полка за нечистую игру.

Лошади были славные, Тодобржецкий выиграл их у одного барышника в Азове.

Ехали быстро и вскоре достигли неширокой, но бурливой и, видно, глубокой речки. Здесь, на мосту, всадница остановилась и долго глядела – неотрывно, пристально – вниз, на крутящиеся водовороты, словно увидела в них нечто притягательное.

Прискучив ожиданием, Тодобржецкий наконец решительно взял ее лошадь за повод и потянул за собой.

– Поторопимся, вечер скоро. В пятнадцати верстах, на полдороге к Темрюку, деревня. Будешь спать на соломе, коль ты такая полоумная. Ночью через горы я не поеду.

Через полчаса к дороге с обеих сторон подступились холмы, постепенно делаясь выше. Тракт петлял между ними, низкое солнце теснину не освещало, стало сумеречно. Встречных не было. Об эту пору все проезжающие уже добрались туда, куда следовали.

– Поедем резвей. Нам еще ночлег искать, – сказал Тодобржецкий, хмурясь на вечерние тени. – Всё твои капризы! Зачем только я отдал тебе свое сердце!

– То сулился жизнь за меня положить, а то разнюнился из-за пустяков, – неласково отвечала Агафья Ивановна. – Не нравлюсь – разъедемся хоть нынче же. Пожалуй, ошиблась я. Лучше сгинуть одной, чем с таким, как ты.

– Как ты можешь! – воскликнул он, обеспокоенный таким поворотом. – Говорил и сызнова повторю: только мигни – на смерть ради тебя пойду! Ты единственное сокровище всей моей жизни, кохана! Однако ж поспешим.

Он толкнул конские бока каблуками и поскакал вперед, к узкому ущелью.

Поморщившись на «кохану» – словечко, которое Тодобржецкий ввернул, увлекшись ролью пылкого поляка и которым испортил весь эффект, Агафья Ивановна тоже поторопила свою буланую.

Впереди раздался конский храп, послышался крик «Пся крев!».

Въехав в расщелину, всадница увидела картину, от которой ахнула и натянула поводья.

Двое людей в бараньих шапках с обеих сторон держали лошадь Тодобржецкого под уздцы. Люди эти показались Агафье Ивановне как-то неестественно широки и квадратны, потому что одеты они были в бурки с прямыми плечами. Тот, что был справа, освещенный косым лучом, скалил желтые зубы; один глаз его, вытекший или выбитый, слипся щелью, другой горел свирепым блеском. Еще страшней был второй, скрытый в тени и оттого плохо видимый, лишь посверкивала сталь занесенного кверху огромного кинжала.

Тодобржецкий всплескивал руками, будто отмахивался. Одноглазый, должно быть очень сильный, взял его за локоть и без видимого усилия выдернул всадника из седла, так что Тодобржецкий ухнул наземь, простонал, хотел было подняться, но крепкая рука ухватила его за шиворот, не дала встать с колен. Второй разбойник – а это вне сомнения были разбойники – удерживал отпрянувшую лошадь.

Пораженная зрелищем Агафья Ивановна не сразу разглядела третьего. Он подступился к ней сбоку и положил ладонь на морду буланой. Та дернула ушами и задрожала.

Есть люди, каждым своим движением источающие властность, которую безошибочно чувствуют животные. Таков был и этот человек, глядевший на Агафью Ивановну снизу вверх. Увидев его, она больше на остальных не смотрела.

Лицо показалось ей знакомым. В следующий миг, по рыжей бороде и папахе, она узнала горца, что давеча обогнал их на арбе. «Вот и смерть моя» – такова была мысль, мелькнувшая у Агафьи Ивановны, когда она посмотрела в пристальные, какие-то мертвенно спокойные глаза рыжего, и ощутила не ужас, а странную покорность, будто происходило то, что и должно было случиться, будто она всегда внутренне знала, что ее жизнь оборвется вот так, на узкой дороге, меж тесно сдвинувшихся скал.

Горец сказал что-то короткое, квохтущее – не Агафье Ивановне, а лошади, и буланая застыла, как вкопанная. После, не глядя более на всадницу, главарь подошел к коленопреклоненному Тодобржецкому, положил руки на узкий ремень, с которого свисал небольшой кинжал в нарядных ножнах, и проговорил одно-единственное слово: «Деньги», произнеся все звуки очень твердо – «дэнги».

– Вот, извольте, – быстро ответил Тодобржецкий, вынимая из кармана и протягивая бумажник, в котором, знала Агафья Ивановна, была только мелочь, выигранная у фельдшера и помещика.

Заглянув в бумажник, рыжий отшвырнул его в сторону, кивнул одноглазому, и тот, обхлопав Тодобржецкого, вынул пук кредиток. Предводитель сунул пачку за пазуху.

– Офыцэр? – спросил он, ткнув пальцем на гусарскую куртку пленника. Слово прозвучало будто бранное.

– Нет-нет, я статский! – срывающимся голосом воскликнул Тодобржецкий. – Я никогда не уча… не участ… (он никак не мог выговорить заплетающимся языком) не участвовал в войне с вами!

Главарь сказал что-то короткое одноглазому. Тот пошарил в карманах Тодобржецкого, достал подорожную.

– Тодо… – начал читать рыжий, а дальше трудную фамилию одолеть не мог.

Подняв глаза от бумаги, спросил:

– Тодо, она твоя жена? – Ткнул пальцем через плечо на Агафью Ивановну, не оборачиваясь. – Защыщат будэш?

– Она мне никто! Делайте с нею что хотите! – быстро ответил Тодобржецкий. – Только не убивайте!

– Маладэц, Тодо, – хрипло рассмеялся рыжий, стал снова читать. – Ротмыстр? Офицэр.

Дальше читать он не стал.

Бросил подорожную, подступил к пленнику, мгновение помедлил, словно примериваясь, а потом вдруг обхватил его рукой, так что голова Тодобржецкого оказалась у него под мышкой, выдернул из ножен кинжал и ловким скользящим движением провел из стороны в сторону. Кровь хлынула, как из опрокинутого стакана. Раздалось бульканье, захлебнувшийся крик, и горец отступил на шаг, а зарезанный повалился ничком, забил ногами.

Убийца воткнул испачканный кинжал по рукоять в землю, потом наклонился, перевернул умирающего навзничь. Глаза Тодобржецкого были вытаращены, как будто хотели выпрыгнуть, а лоб и всё лицо были сморщены и искажены судорогой, из рассеченного горла вырывался свист. Рыжий подставил пальцы хлещущей крови. Затем поднял обагренные ладони кверху, словно показывая их небу.

И обернулся к Агафье Ивановне.

Очнувшись от оцепенения, она дернула поводья, но лошадь не шелохнулась. Тогда Агафья Ивановна спрыгнула, не желая, чтобы и ее сволокли с седла.

– Убивай, черт с тобой, – сказала она приблизившемуся горцу.

– Жэнщыны не убываю, – ответил тот, протягивая красную руку к ее груди.

Она крикнула:

– Ну, этого не будет!

Увернулась, побежала, но не прочь, зная, что догонят, а вперед, туда, где уже не шевелился убитый. Выдернула из земли кинжал, приставила себе к сердцу.

– Убью себя, а не дамся!

Рыжий глядел на нее с гадливостью.

– Ты что подумала? Русскы жэнщына не жэнщына, а тьфу! Хочэш резать сэбя – рэж.

Из Агафьи Ивановны вдруг разом вышла сила. Пальцы разжались, кинжал выпал.

Горец опять подошел, опять протянул к ней окровавленную руку, взялся за серебряное монисто, порвал цепочку.

– Бери серьги, всё бери! – взмолилась Агафья Ивановна, сдергивая перстни и вынимая жемчужные сережки. – Только монисто оставь! Какая ему цена? Это память о матери!

Он не слушал. Сорвал целые монеты. Той, что была обломана, и почерневшей цепочкой побрезговал – отшвырнул.

Подобрал кинжал, вытер об платье Агафьи Ивановны, словно она была предмет, а не живой человек. Махнул своим и пошел прочь, не оглядываясь.

Двое остальных взяли под уздцы лошадей, повели.

Минуту спустя Агафья Ивановна осталась на дороге одна. Посмотрела на мертвое тело, затрепетала и, поддавшись неудержимому порыву оказаться как можно дальше от этого места, побежала в сторону противоположную той, куда удалились разбойники.

Так она бежала, спотыкаясь, но ни разу не упав, довольно долго и всё бормотала «жива, жива, жива». Существо ее переполнялось сильным ощущением, которое верней всего выражалось этим простым словом.

А потом внезапно остановилась.

– Жива? – растерянно повторила она, и сердце ее сжалось, охваченное внезапной тоской.

Часть третья

ЧЕГО

ЗАПОЗДАЛОЕ

1

– ЧЕ-ГО? – раздельно, повысив задребезжавший раздражением голос, переспросил Климентьев. – Опять полоскать горло этой дрянью? Ну уж нет. Избавь меня, пожалуйста, от этого счастья.

Какая неприятная у него привычка, когда он не в духе, произносить слова по-писаному, подумала Антонина Аркадьевна. Не «чево», а «чеГО», не «пожалста», а «пожалУЙста», не «щастье», а «СЧастье».

– Но Архип Семенович велел каждые два часа…

– Нету больше Архипа Семеновича! Приказал мне долго жить, однако же долго жить будет он, а не я. – Муж оскалил зубы в злой улыбке, но смеяться поостерегся – это могло вызвать приступ кашля. – Отлично его понимаю. Не хочет прослыть врачом, у которого мрут пациенты.

– Зачем ты так? Архипу Семеновичу просто понадобилось уехать, у него в Харькове дочь выходит замуж. Он передал тебя коллеге. Все говорят, этот Картузов превосходный доктор.

– Стало быть, le roi est mort, vive le roi. Посмотрим, что он мне пропишет. Врачи вечно отменяют рецепты своих предшественников. Это потому что каждый получает свою долю от собственного аптекаря. А теперь, Антонина, ради бога, оставь меня. Ты же видишь, я пытаюсь работать.

Климентьев повернулся на крутящемся табурете, и немедленно – Антонина Аркадьевна знала – забыл о ее существовании. Так происходило всякий раз, когда он погружался в музыку.

Было одиннадцать часов утра – время, когда медлительное раннеоктябрьское солнце после прохладной уже ночи прогрело золотистый воздух и можно было распахнуть окна без опасения простудить больного. Этим Антонина Аркадьевна и занялась, стараясь производить как можно меньше скрипа, чтобы не отвлекать мужа.

Аккуратно и даже нарядно одетая, с подколотыми кверху пепельными, как было написано в одной лестной рецензии, «дымчатыми» волосами, считавшая обязательным всегда, даже здесь, выглядеть безупречно, она с усилием, долго поворачивала своими тонкими, слабыми пальцами тугие шпингалеты, и окна все-таки скрипели, отчего она всякий раз замирала.

Рояль рокотал и звенел, срывался, опять приступал, как будто мелодия силилась взбежать по лестнице, скатывалась со ступенек и начинала подъем сызнова.

У Климентьева, знаменитого композитора, была последняя стадия чахотки. Сюда, на кавказское побережье, они переехали месяц назад из Ялты, где у них была дача, но Константином Львовичем овладела обычная для чахоточных непоседливость и мистическая вера, что где-то в ином месте будет дышаться легче. «В Ялте пахнет трупом, – говорил больной, – а я пока еще не труп». Они стали собираться в Швейцарию, но знакомый рассказал, что недалеко, под Таманью, есть курорт, где осенью совершенно женевский климат, и Климентьевы перебрались из просторного и удобного, с налаженным бытом, собственного дома на съемную квартиру в захолустном Ак-Соле, где Антонине Аркадьевне приходилось мыть ее чудесные волосы водой из колодца и ездить за чаем и шоколадом в город. Муж уверял, что здесь ему лучше дышится и пишется, но первое было неправдой, а второе Антонину Аркадьевну только пугало. Климентьев писал сонату, которая обещалась стать великой и которую он называл «Лебединой песней», говоря: дай Бог закончить, и тогда я сам скажу «ныне отпущаеши». Антонина Аркадьевна с ужасом следила за тем, как листы покрываются нотами; однажды ей вспомнилось вычитанное где-то название «Книга Жизни», и нотная тетрадь казалась ей этой роковой книгой, в которой вот-вот закончатся страницы.

Рояль доставили из Ялты – пароходом, а потом на гужевой телеге. Он выглядел в деревенской горнице инородным предметом, как сверкающий лаком гроб в жилой комнате.

Впустив в дом свежий воздух, Антонина Аркадьевна тихонько налила себе кофе из подогреваемого спиртовкой кофейника, села в углу и стала слушать, как пальцы больного то нервно, то нежно, то сердито извлекают из рояля звуки, заставлявшие волноваться ее сердце.

Больше всего в жизни Антонина Аркадьевна любила музыку. Она была певицей, обладавшей небольшим, но красивым, так называемым «камерным» голосом, и имела в Москве немногочисленных, но преданных поклонников, устраивавших ей овации и даривших цветы. По-настоящему счастлива она бывала, только когда пела на сцене, чувствуя, как ее несет волна музыки и как из зала изливается обожание публики. В Ялте, подле медленно умирающего мужа, и особенно здесь, в полубезлюдном Ак-Соле, она очень тосковала по Москве.

Музыка оборвалась в ту секунду, когда Антонина Аркадьевна отпила из чашки. В тишине раздался звук глотка, совсем негромкий, но Климентьев с его чутким слухом обернулся. Его до голубизны белое лицо исказилось раздраженной гримасой.

– Совершенно необязательно пить кофе с таким значительным видом! – воскликнул он сердито. – И потом, я чувствую спиной твой взгляд, он мне мешает!

Оскорбленная словами про «значительный вид», Антонина Аркадьевна вспыхнула, но в следующий миг сказала себе: он плохо себя чувствует и просто срывает это на мне.

– Хорошо, милый, я уйду.

Испытывая удовлетворение от собственной кроткой терпеливости, она встала, чтобы выйти, но подумалось горькое: он меня не любит и не ценит, он живет только своим несчастьем и музыкой, для меня в его душе места не остается. Следующая мысль была еще неприятней. «Но ведь и я его не люблю, – вдруг сказала себе Антонина Аркадьевна с безжалостной трезвостью. – Я люблю его как композитора, творящего великую музыку, но как человек он мне не близок, а как мужчина даже стал неприятен».

Сама испугавшись мысли, показавшейся ей предательством, она виновато обернулась от дверей и увидела, что муж смотрит на нее с жалкой улыбкой, совсем ему не свойственной.

– Прости меня, Цапа. Я сегодня не первой свежести…

У нее дрогнуло сердце. Он называл ее этим прозвищем в минуты нежности. Цапой звали кошку в московском доме, где они познакомились, и Климентьев потом шутил, что Антонина Аркадьевна закогтила его своими цепкими лапками. Давно он не обращался к ней так.

– Тебе не нужно извиняться. Хочешь бранить меня – брани, хочешь гнать – гони. Я всегда буду недалеко, чтобы быть рядом, если понадоблюсь, – быстро сказала она и сама почувствовала, что это прозвучало высокопарно, а Климентьев не выносил того, что он называл «драмой».

Он и в самом деле поморщился, его лицо стало обычным, насмешливым.

– На случай, если я тебе нагрублю и придется каяться, я заранее приготовил искупительный дар. Ты знаешь мою предусмотрительность. Вчера купил на базаре, за полтинник.

Делать обыкновенные, скучные подарки Климентьев считал пошлостью и если преподносил ей что-то (такое случалось нечасто), то непременно какую-нибудь смешную или странную чепуху. Однажды подарил старинную дамскую блохоловку – «ловить игривые мысли».

Довольная, что муж больше не сердится, заранее улыбаясь, Антонина Аркадьевна вернулась к роялю.

Климентьев достал из кармана бархатной домашней куртки что-то маленькое, тихонько звякнувшее. Это была цепочка, на которой висела половинка стертой серебряной монеты.

– Преклони главу, о супруга, – торжественно сказал Климентьев. – Носи сей знак до скончания дней и помни о второй своей половине.

Антонина Аркадьевна поняла: он хочет довести «драму» до абсурда, чтобы выставить ее эмоциональность в смешном свете, и изобразила улыбку.

Он процитировал из Пушкина:

– Развеселились мы. Недолго нас покойники тревожат.

Увидев, что ее это покоробило, засмеялся. Смех перешел в кашель, долго его не отпускавший. Не ранее чем через минуту, обессиленный, Климентьев украдкой посмотрел на салфетку, которой прикрывал рот, и быстро спрятал ее в карман.

– Поменьше страха во взоре, Антонина! – зло сказал он. – Я же знаю, чего ты больше всего боишься. Что я умру у тебя на руках. Не бойся. Когда я почую, что скоро третий звонок, я уеду, как уходит от стаи подыхающий зверь. Душераздирающих прощаний не будет, я просто исчезну и всё.

– Это несправедливо, нечестно! – вскричала она со слезами на глазах и, чувствуя, что сейчас вовсе разрыдается, выбежала во двор.

Там, сморкаясь в платок, она в сотый раз сказала себе: он мучает меня, потому что мучается сам, надо делить с ним муку и не роптать.

Снаружи было совсем не так, как в доме. Светило деликатное осеннее солнце, из палисадника доносился запах гелиотропов, вдали посверкивало море, словно находившееся выше берега, и слезы высохли. Антонина Аркадьевна стояла, зажмурившись, впитывая тепло и свет, ей хотелось ни о чем не думать, а просто ощущать жизнь.

Послышался скрип колес, звяканье сбруи. По улице ехала городская коляска. В ней, обмахиваясь соломенной шляпой, сидел широкоплечий человек в холщовой блузе и вертел головой.

– Стой! – громко сказал он извозчику, глядя на высокие подсолнухи, торчащие над плетнем. – Подсолнухи. Должно быть, здесь.

Он спрыгнул на землю. По саквояжу в руке Антонина Аркадьевна догадалась, что приехал новый доктор.

2

Картузов, как коротко представился врач, лишь после вопроса об имени-отчестве назвавшийся Егором Фомичом, очень не понравился Антонине Аркадьевне своей невоспитанностью. Моя в тазике крепкие, хищно быстрые руки, он тихо насвистывал, будто был в комнате один. Спрошенный, не утомился ли он дорогой, лишь дернул подбородком, как если бы отгонял муху. Вместо ответа сказал: «Мой загородный визит стоит семь рублей плюс извозчик. Вас предупредили?».

Весь он был какой-то налитой, будто накаченная до предела велосипедная шина, загорелый и обветренный до картофельного оттенка, и пахло от него не так, как пахнет от докторов, не лекарствами, а ветром и полынью.

Перед осмотром Картузов нацепил на нос стальные очки и только теперь сделался хоть немного похож на врача. Больного он щупал, простукивал, прослушивал бесцеремонно, словно имел дело с неживым предметом. Отрывисто давал приказания: «Спиной… Дышать… Не дышать… Левую руку вверх… Покашлять…».

Видя, что муж еле сдерживается, Антонина Аркадьевна нервничала.

В конце концов Климентьев, даже голым по пояс сохранявший надменность, язвительно спросил:

– А позвольте узнать, вы называете себя не «Георгием», а «Егором» из принципиальных соображений? Обозначаете близость к народу?

– Как в детстве звали, так и зовусь, – рассеянно ответил Картузов, зачем-то разглядывая синеватые ногти больного. – Мой батя был лавочник, до двадцати лет состоял в крепостном звании… Горловые кровотечения уже начались?

– Нет-нет, упаси боже, – быстро сказала Антонина Аркадьевна, чтобы муж не отпустил еще какую-нибудь колкость. – Есть кровохарканье, но Архип Семенович говорил, что оно должно прекратиться.

– Какое там прекратиться. – Неприятный человек хмыкнул. – Вы вот что, милостивый государь. Если хлынет кровь, перво-наперво, не паникуйте. У некоторых мнительных больных от испуга случается сердечный припадок, а этого нам с вами не надобно. Делать нужно вот что…

Он обернулся к Антонине Аркадьевне, но Климентьев напряженным, тонким голосом воскликнул:

– Как вы смеете, черт бы вас побрал! Я вам что, гимназистка? Забирайте свой саквояж и немедленно, вы слышите, немедленно…

Дальше произошло страшное. Слово «немедленно» перешло в бульканье, у Климентьева выпучились глаза, а потом и губы, меж которых ручьем хлынула темная кровь и полилась по подбородку.

Антонина Аркадьевна пронзительно вскрикнула.

– А вот и оно. Очень кстати, что я здесь, – спокойно произнес Картузов, снимая и пряча очки. – Перестаньте кричать. А вы, сударыня, делайте что говорю.

С этими словами он крепко взял за локоть больного, который тщетно закрывал рот ладонью – меж пальцами всё текла кровь, и потащил к дивану.

– Сесть. Полуоткинуться на спинку. Сесть, я сказал! Не ложиться! Эй, вы! – Полуобернулся к Антонине Аркадьевне. – Рукомойный тазик. Растворите в кувшине с водой две столовые ложки соли и принесите.

Она заметалась по комнате, не зная, какое указание выполнить раньше, и Картузов показал пальцем на тазик.

Минуту спустя Климентьев то глотал из кувшина, то выплевывал воду. Сначала почти красная, постепенно она становилась светлее. Антонина Аркадьевна трясущимися руками разогревала самовар – ей было велено приготовить грелку.

– Приступы кровотечения будут случаться всякий раз, когда туберкулезный процесс разрушает более или менее крупный кровеносный сосуд, – говорил доктор деловито и буднично, от чего Антонине Аркадьевне стало немного спокойней. – Это на данной стадии нормально. Держите наготове кувшин с подсоленной водой – на подоконнике, где нагревает солнце. Самовар всегда должен быть на парах, грелка рядом. После того как извергнутая кровь выйдет, можно лечь. И попить микстуру, которую я выпишу.

– Сколько? – спросил Климентьев едва слышным голосом, боясь, что снова хлынет кровь. – Сколько времени мне осталось?

– А это в значительной степени будет зависеть от вашего поведения и настроения. Не валяйте дурака – не утомляйте себя физическими нагрузками и самозапугиванием, тогда еще поживете. Так. Теперь на спину. Подушек сюда, побольше! Грелку – в ноги, – приказал он Антонине Аркадьевне. – Сейчас я накапаю лауданума, пусть час-другой поспит.

– Умоляю, не уезжайте, побудьте еще, – прошептала Антонина Аркадьевна, когда муж, выпив лекарство, почти сразу заснул, скорбно смежив веки и сделавшись похож на мертвеца, отчего ей стало страшно.

– В сущности ничего интересного уже произойти не должно, – пожал плечами Картузов, но посмотрел на ее жалко моргающие глаза и вздохнул. – Ладно. Однако извозчик столько ждать не будет, придется его отпустить. Как я потом вернусь в город?

– Я найду, я договорюсь, – обрадовалась она. – И вам заплачу за ваше время. Вдвое!

Картузов сдвинул густые брови, и на лбу образовалась складка.

– Я вам не прислуга. У меня тариф. Заплатите, сколько было сказано: семь рублей плюс рубль извозчику, который меня привез. Если хотите, можете дополнительно сделать пожертвование в кассу помощи ссыльным.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю