Текст книги "Ислам и Запад"
Автор книги: Бернард Луис
Жанры:
Религия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)
Первое поколение западных ученых, работавших с жизнеописанием, составленным Ибн Исхаком, заняло по отношению к нему в общем доброжелательную позицию. Скептически относясь к явно легендарным пассажам, они были готовы принять остальное как точное описание жизни и деятельности Мухаммада, которые действительно казались, если вспомнить слова Ренана, столь же хорошо документированными, сколь и биографии реформаторов XVI века. С тех пор, однако, мы все меньше и меньше знаем о жизни Мухаммада, поскольку развитие научных исследований ставит под сомнение то одни, то другие данные мусульманской традиции. Иезуит Анри Ламменс и позитивист Леоне Каэтани, каждый со своих позиций, подвергли традицию тщательному историческому и психологическому анализу, а дотошный Тур Андрэ сумел показать мотивы и влияния, побудившие ранних мусульман придать новый вид и новые краски образу последнего и величайшего из пророков. Ламменс зашел так далеко, что отверг все жизнеописание как гадательную и тенденциозную экзегезу нескольких биографических пассажей из Корана, задуманную и осуществленную более поздними поколениями верующих [91]91
Еще позднее, в основном в Советском Союзе, ставилась под сомнение историчность Корана и даже самого Мухаммада. См.: H.A. Смирнов Очерки изучения ислама в СССР(Москва, 1954). Сокращенный английский перевод этой работы вышел в 1956 году в Лондоне под названием Islam and Russia.
[Закрыть]. Другие западные ученые восстали против этой крайней формулировки и, соглашаясь, что в жизнеописании есть много сугубо легендарного, особенно там, где речь идет о ранних годах жизни Пророка, были готовы признать бульшую часть остального повествования в основном соответствующей действительности. Гиббон, не имевший понятия ни о прошлых мусульманских, ни о будущих западных сомнениях относительно достоверности Сиры, на основе собственных критических суждений сумел создать свою версию, которая по крайней мере отражала взгляды ранних мусульман.
В XVIII веке исламоведение в Европе по-прежнему испытывало массу трудностей. Прежде всего плохо обстояло дело с доступом к арабским источникам и со средствами обучения арабскому языку. Даже сейчас в распоряжении арабистов нет ни исторического словаря, ни исторической грамматики арабского языка; перед арабистом XVII или XVIII века, читающим рукописные источники без каких бы то ни было научных пособий, стояла воистину грандиозная задача. Не было недостатка и в других проблемах: остатки теологической предубежденности все еще окрашивали взгляды даже тех, кто лично был от них свободен, а высказывать более объективное мнение было в некоторых случаях физически небезопасно; от невежественного прошлого были унаследованы всякого рода басни и нелепицы; наконец, – новая черта, характерная именно для этого времени, – неоднократно предпринимались попытки говорить о Мухаммаде и исламе языком тогдашних противоречий внутри христианского мира, трений между католиками и протестантами, протестантами различных толков или между христианами и деистами или вольнодумцами.
Тем не менее наука сделала большой шаг вперед. Даже самые фанатичные и нетерпимые авторы отказались от наиболее нелепых россказней о Мухаммаде, вроде дрессированного голубя, говорившего ему что-то на ухо, повисшего в воздухе гроба и т. п. Стали доступны изданные на арабском и в латинских переводах новые источники, а изучение ислама обрело статус солидной дисциплины, заслуживающей внимания и уважения. Мусульман воспринимали уже не сугубо этнически, как враждебные племена, но как носителей определенной религии и цивилизации; их Пророк виделся уже не как нелепый обманщик или христианский еретик, но как основатель независимой и исторически значимой религиозной общности.
«Критический инстинкт» Гиббона не подвел его при работе с арабскими источниками о жизни Пророка. В самом деле, кроме них, руководствоваться было почти нечем. Римскую историю он мог строить на работах Тильмона и множества менее значительных историков, а основным его путеводителем по исламу была «История сарацин» Саймона Окли, которая начиналась со смерти Пророка. Гиббон распознал поздний и легендарный характер значительной части арабского материала, доступного ему в латинских переводах, и попытался критически проанализировать его содержание. Однако недостаток собственных познаний и несовершенство европейской науки того времени мешали его работе и время от времени притупляли скептицизм, с которым он обычно приступал к источникам и сюжетам своих исторических исследований. В главе о Мухаммаде и о первых шагах ислама ощущается сильное воздействие укоренившихся мифов, и в ней Гиббон в большей степени, чем в главах о Риме и Византии, проявляет тенденциозность и дает волю собственным предубеждениям, а также предубеждениям тех кругов, в которых он вращался.
В образе Пророка, нарисованном доступной Гиббону литературой, было несколько слоев мифов и неверных представлений. Средневековые христианские нападки на конкурирующее предприятие не оказали на него большого воздействия. Западная наука уже избавлялась от вопиющих ошибок, и на Гиббона они могли повлиять меньше, чем на кого бы то ни было из историков. Труднее ему пришлось с мусульманскими религиозными мифами, бережно сохраненными традиционной житийной литературой, на которой в конечном итоге основывались все его источники; здесь встречаются ошибки в восприятии и анализе, извинительные для историка его времени. Иногда ему изменяла обычная проницательность. Так, с его описанием арабской доисламской религии («свобода выбора <…> каждый араб <…> мог выбирать или сочинять для себя особую религию» [92]92
Gibbon, Decline and Fall of the Roman Empire, vol. V, p. 354 [русский перевод: Часть V, с. 295].
[Закрыть]) трудно было бы согласиться даже в свете имевшихся в XVIII веке данных, настолько оно очевидно абсурдно. Как справедливо охарактеризовал Гиббон свой подход, «я не знаком и не желаю знакомиться… с нелепой мифологией варваров» [93]93
Ibid., р. 349 [Русское издание – Т. V, с. 292]. Несмотря на это, Гиббон уделил значительное внимание аравийскому фону деятельности Мухаммада, использовав, в дополнение к античным и арабским источникам, сведения современных ему путешественников, особенно Карстена Нибура, о географии Аравии и образе жизни арабов. Трактовка этого сюжета явственно окрашена его общими взглядами относительно варварской добродетели, и ее полезно было бы сравнить с его же описанием дохристианских германцев и доисламских тюрок.
[Закрыть].
Гиббон, разумеется, мог без труда различить пропаганду и контрпропаганду католиков, протестантов, христиан и деистов и время от времени забавно их комментировал. В чем он сам оказался подвержен сходным пропагандистским идеям, так это в том, что касается мифологии Просвещения, а именно видения ислама, начало которому положило жизнеописание Мухаммада, составленное Буленвилье. Это видение широко распространилось среди деятелей Просвещения в различных европейских странах. Европе, как видно, всегда был нужен некий миф для сравнения и осуждения: в Средние века – пресвитер Иоанн, в XIX веке – Соединенные Штаты, в начале XX – Советский Союз. Век Просвещения избрал себе два идеальных прототипа: благородного дикаря и мудрого и утонченного жителя Востока. На последнюю роль имелось несколько претендентов. Сначала ее в западном интеллектуальном театре теней великолепно исполняли китайцы, которых иезуиты считали образцом добродетели и морали, а философы – образцом терпимости. Затем наступило разочарование, усугубленное рассказами возвращавшихся путешественников, чье представление о Китае формировали не иезуиты и не философы, а собственный опыт. К тому времени, как Гиббон начал писать, место восточного мифа было вакантно, и ислам был во многих отношениях подходящим кандидатом. Китай постепенно переставал впечатлять, а ислам больше не ужасал, да к тому же обладал еще одним важным преимуществом: он был заклятым врагом церкви. Мифопоэтический процесс начался с попытки историков скорректировать негативные стереотипы Средневековья и признать вклад исламской цивилизации в общемировую, а превратился в изображение Мухаммада как мудрого и терпимого законодателя, основателя рациональных, недогматических, свободных от священнослужителей религии и общества.
Честь и достоинство ислама и его основателя не охранялись в Европе ни социальным давлением, ни юридическими санкциями, и таким образом являлись идеальным средством антирелигиозной и антихристианской полемики. Гиббон время от времени прибегал к этому приему, нападая на ислам, но метя в христианство, а чаще восхваляя ислам в порядке косвенной критики христианских обычаев, верований и порядков. Значительная часть его похвал в мусульманской стране была бы неприемлема.
Гиббон пытается извлечь из жития Пророка и последующей истории ислама ряд уроков. Первый из них состоит в том, что ислам – религия, основанная самым что ни на есть человеком, о чем говорил и Буленвилье. Это, разумеется, аргумент против христианского учения о божественности Христа как Сына Божьего и всего с этим связанного. Здесь Гиббон и его предшественники по Просвещению ссылались на нечто в самом деле исламское и продемонстрировали определенную проницательность, выйдя за пределы поздних легендарных наслоений в исламских жизнеописаниях Пророка к реальной исторической фигуре Мухаммада и к древнейшей исламской традиции, которая утверждает, что Мухаммад, Пророк и Посланник Бога, был тем не менее просто человеком, смертным, как и все прочие люди.
Другой тезис, который Гиббон всячески старается донести до читателя, – устойчивость и постоянство исламской веры в той форме, в какой ее основал Пророк; тем самым он дает понять, что ислам свободен от поздних и локальных наслоений, наложившихся на проповедь Христа, и сохраняет свое первозданное содержание и природу. На этот счет Гиббон сильно заблуждался, в чем мог бы убедиться, удели он некоторое внимание современному ему исламу в разных областях исламского мира.
С последним тезисом связана и настойчивость, с какой Гиббон утверждает, что ислам есть вера с малым количеством догматов, без духовенства и церкви, и потому он (что не говорится прямо, но явно подразумевается) куда свободнее и лучше христианства, сильно обремененного всем перечисленным. Это утверждение немногим лучше полуправды. В исламе действительно нет духовенства в священническом смысле – нет посвящения в сан, службы или мысленной молитвы, но есть духовенство в социологическом смысле, слой профессиональных служителей религии, и его роль в истории ислама чрезвычайно важна, хотя и в корне отлична от роли христианских церквей. Довод о том, что ислама не коснулись раскол и раздоры, – преувеличение. Да, сектантские разногласия в исламе никогда не достигали яростного накала, ставшего обычным в христианстве, но различия существовали, и люди готовы были за них убивать и умирать, страдать и подвергать гонениям. «Метафизические вопросы об атрибутах Бога и свободе человека, – пишет Гиббон, – обсуждались в мусульманских школах так же горячо, как и в христианских, но среди мусульман они никогда не овладевали чувствами народа и не угрожали спокойствию государства. Причину этого важного различия следует искать в разделении или объединении царского и священнического достоинств» [94]94
Ibid., р. 420 [русский перевод – с. 339].
[Закрыть].
Ошибочность этого суждения столь очевидна, что ставит автора на одну доску с авторами персидских писем и турецкими шпионами, раскрывавшими Западу глаза на его недостатки, а не с серьезными историками Востока.
Гиббон мало что мог сказать о религиозном учении ислама, ибо религия его интересовала только в общественном и социальном аспектах. Исламский символ веры, гласящий, что нет бога кроме Бога и Мухаммад Пророк его, он описывает как «сочетающий в себе вечную истину и необходимый вымысел» – узнаваемый отголосок замечания Буленвилье « mais ü falloit etre prophete, ou passer pour tel a quelque prix que cepüt etre [95]95
…«но нужно было быть пророком или любой ценой сойти за такового» (фр.). – Прим. пер.
[Закрыть]» [96]96
Boulainvilliers, Vie de Mahomed, p. 343.
[Закрыть].Прочие комментарии и отступления по поводу искренности Пророка опять-таки дают понять, что вымысел необходим и его не стоит судить слишком строго:
«Магомет с ранней молодости любил предаваться религиозному размышлению; во время месяца рамадан он ежегодно удалялся от мира и из объятий Хадиджи [своей жены]; в гроте Геры, в трех милях от Мекки, он беседовал с духом обмана или религиозного исступления, пребывающим не на небесах, а в душе пророка» [97]97
Gibbon, Decline and Fall of the Roman Empire, vol. 5, p. 360 [Русское издание – Т. V, с. 299].
[Закрыть].
Далее встречается несколько более суровый пассаж:
«Охваченный исступлением или тщеславием, пророк ссылается на достоинства своей книги как на доказательство истины свой миссии; он смело вызывает и людей, и ангелов написать хоть одну страницу, которая могла бы равняться красотой с его произведением, и позволяет себе утверждать, что только Бог мог внушить такие неподражаемые совершенства… Но неверующий европеец будет не в состоянии оценить по переводам гармонию и насыщенность языка; он будет с раздражением пробегать бесконечное бессвязное собрание вымыслов, поучений и разглагольствований, редко способное всколыхнуть чувство или мысль, которое то пресмыкается в пыли, то теряется в облаках…» [98]98
Ibid., p. 365–366 [Русское издание – Т. V, с. 303].
[Закрыть]
С другой стороны, «магометанская религия обходится без духовенства и без жертвоприношений, а независимый дух фанатизма смотрит с презрением на служителей и рабов суеверия» [99]99
Ibid., р. 376 [Русское издание – Т. V, с. 306]. Это различие между суеверием и фанатизмом (приравниваемым иногда к одержимости) почерпнуто у Дэвида Юма (David Hume, Of Superstition and Enthusiasm, Essays;cp. Dialogues Concerning Natural Religion, ed. Norman Kemp Smith, Indianapolis and New York, 1947).
[Закрыть]. Окончательный вариант умеренно строг:
«Возможно, от меня ждут, чтобы я взвесил его недостатки и добродетели, чтобы я решил, должен ли этот необычайный человек по праву именоваться одержимым или обманщиком… От одержимости до шарлатанства всего один гибельный и скользкий шаг; демон Сократа представляет собой памятный пример того, как мудрец может заблуждаться, как достойный человек может вводить в заблуждение других, как сознание может впадать в смешанное состояние, среднее между самовнушением и умышленным обманом. Можно, проявляя благожелательность, верить, что первые побуждения Магомета диктовались истинным человеколюбием, но человек, облеченный миссией, не способен любить упрямых неверных, отвергающих его притязания…» [100]100
Gibbon, Decline and Fall of the Roman Empire, vol. V, pp. 400–401 [русское издание: Часть V, с. 325–326].
[Закрыть]
По поводу веротерпимости Гиббон, видимо, колебался. В начале главы о возникновении ислама он описывает, как «Магомет, с мечом в одной руке и Кораном в другой, утверждал свое владычество на развалинах христианства и Рима» [101]101
Ibid., p. 332 [Русское издание: Часть V, с. 279].
[Закрыть]. «Магомет» здесь, понятно, упомянут метонимически, вместо халифата, но даже с учетом этого приведенное утверждение на редкость неточно. И христианство, и Рим пережили пришествие ислама; Коран стал книгой лишь спустя некоторое время после смерти Мухаммада; только левша мог бы одновременно размахивать и мечом, и Кораном, ибо ни один мусульманин не стал бы держать священную книгу в левой руке, предназначенной для нечистых занятий; и, наконец, что важнее всего, у христиан, не желавших ни гибнуть, ни принимать ислам, была третья возможность – признать мусульманскую власть и платить дань [102]102
Более подробно обо всем этом см.: G.E. von Grunebaum, «Islam: the Problem of Changing Perspective», in The Transformation of the Roman World: Gibbon's Problem After Two Centuries, ed. Lynn White, Jr. (Berkeley and Los Angeles, 1966), pp. 147–178.
[Закрыть].
Влияние Гиббона на западное восприятие Пророка, ислама и их места в истории было огромным. Из материала заумных ученых книг, написанных в большинстве своем по-ла-тыни и слабо известных за пределами узкого круга церковников и ученых, он сумел создать четкую, изящную и, самое главное, убедительную картину жизни Мухаммада и возникновения ислама. Важнее всего было то, что он, в отличие от прежних авторов, в том числе и арабистов, рассматривал зарождение ислама не как нечто отдельное и изолированное, не как прискорбное отклонение от поступательного движения Церкви, но как часть человеческой истории, которую можно понять только на фоне Рима и Персии, в свете иудаизма и христианства, в сложном взаимодействии с Византией, Азией и Европой.
Глава 6
Проблема востоковедения
Представьте себе ситуацию: группа греческих патриотов-радикалов решает, что изучение классической древности есть оскорбление великого наследия Эллады, а занимающиеся этим ученые, известные под названием «антиковеды», суть современные проявления тайного преступного заговора, вынашивавшегося веками, взлелеянного в Западной Европе, оперившегося в Америке, цель которого – очернить достижения греческой цивилизации и подчинить греческие страны и народы. В таком свете вся европейская традиция античных штудий – заложенная в основном французскими романтиками, британскими колониальными правителями (разумеется, Кипра), а также поэтами, профессорами и губернаторами из обеих стран – видится как застарелое покушение на честь и достоинство Эллады и угроза ее будущему. Этот яд распространился из Европы в Соединенные Штаты, где преподавание греческой истории, языка и литературы в университетах взяло под свой контроль злобное племя антиковедов – мужчин и женщин негреческого происхождения, не сочувствующих греческому делу, которые под личиной беспристрастной науки стремятся вечно держать греческий народ в подчинении.
Пришло время спасти греческий народ от классицистов и положить конец гибельной традиции классических исследований. Только греки способны преподавать и изучать греческую культуру с древнейших времен до наших дней; только греки в состоянии квалифицированно возглавлять и направлять программы научных исследований в этой области. Некоторым инородцам может быть позволено принимать участие в этом великом предприятии, если они предоставят убедительные свидетельства своей компетентности: скажем, поучаствуют в кампании в поддержку греков-киприотов, продемонстрируют неприязнь к туркам, воскурят фимиам правящим греческим богам и воспримут любую идеологию, модную в греческих интеллектуальных кругах.
Инородцы, не умеющие и не желающие соответствовать этим требованиям, явно враждебны Греции и потому не способны честно и достойно преподавать соответствующие дисциплины. Нужно сорвать с них личину антиковедения и разоблачить их истинное лицо – пусть все знают, что они туркофилы и эксплуататоры греческого народа, враги греческого дела. Тех, кто уже достиг определенного положения в академических кругах, следует всячески порочить и тем самым обезвреживать; в то же время необходимо принять меры для обеспечения греческого или прогреческого контроля над университетскими центрами и классическими кафедрами и таким образом, путем своего рода академической профилактики, препятствовать появлению новых поколений антиковедов и продолжению традиции антиковедения. Тем временем само слово «античник» необходимо превратить в ругательство.
Применительно к Греции ситуация выглядит абсурдно. Но если слово «античник» мы заменим на «востоковед» или «ориенталист» и внесем прочие сопутствующие изменения, забавная фантазия станет тревожной реальностью. Уже несколько лет против востоковедов из американских и, в меньшей степени, европейских университетов ведется травля, а термин «ориентализм» пытаются лишить прежнего содержания и вложить новое, а именно «неприязненное или враждебное отношение к народам Востока». Ради этого пришлось переосмыслить и термины «неприязненный» и «враждебный», которые стали означать «не поддерживающий модные убеждения или борьбу».
Возьмем B.C. Найпола, автора замечательных путевых заметок о поездке по исламским странам. Г-н Найпол не профессор, а романист, один из самых талантливых писателей нашего времени. Он и по происхождению не европеец, а индиец с Тринидада. Его книга о современном исламе – не научная работа и не претендует на это звание. В ней собрано то, что увидел профессиональный наблюдатель человеческих трудностей. В чем-то она ошибочна, чаще убийственно точна, но прежде всего сострадательна. У г-на Найпола нюх на нелепости, будь то в исламских странах или где бы то ни было еще, но движет им глубокое сочувствие, и он прекрасно понимает гнев и страдания народа, несообразность поведения которого так добросовестно описывает.
Все бы ничего, да только такую сострадательность точильщики политических топоров не то что не одобряют, а просто не замечают. Ведь г-н Найпол не переходит черту и не участвует в прославлении радикальных исламских лидеров и оплевывании их противников. Ах, так – и вот даже сбитые с толку идеологической накачкой университетские студенты, которым сам бог велел быть поумнее, именуют его ориенталистом.
Верхом нелепицы стало письмо в редакцию New York Times,автор которого отрекомендовался «докторантом по истории и проблемам Ближнего Востока» одного из крупных университетов. Возражая против положительного отзыва о лорде Керзоне, автор письма называет его «символом британского ориенталистского мышления» и замечает, что «даже в то время и иранцы, и западные демократы считали [его] основным виновником трагедии иранского народа». Затем автор письма одобрительно отзывается об Э. Брауне, чья работа о персидской революции, вышедшая в 1910 году, была «совершенно иной книгой», в которой «говорилось о достижениях революции» и раскрывалась зловещая роль лорда Керзона.
Не приходится сомневаться в том, что лорд Керзон доблестно отстаивал британские империалистические интересы, а профессор Браун занимал антиимпериалистическую проиранскую позицию. Любопытно, чтобы не сказать больше, другое: лорд Керзон, который в конце долгой и деятельной политической карьеры на службе империи стал вице-королем Индии, а позднее министром иностранных дел, назван «символом ориенталистского мышления», тогда как Э. Браун, профессор арабистики в Кембридже и один из ведущих востоковедов-иранистов своего времени не только в Англии, но и в Европе, удостоен похвалы за свой предполагаемый «антиориентализм». И благородный лорд, и ученый профессор были бы немало удивлены таким лингвистическим аномалиям. Столь вольное обращение с языком позволял себе разве что Шалтай-Болтай, который, помнится, в ответ на упрек в том, что он употребляет слово «слава» в значении «разъяснил, как по полкам разложил», ответил: «Когда яберу слово, оно означает то, что я хочу, не больше и не меньше» [103]103
Льюис Кэрролл, «Сквозь зеркало и что там увидела Алиса, или Алиса в Зазеркалье». Пер. H. М. Демуровой. – Прим. пер.
[Закрыть]. Описанное выше понимание термина «ориентализм» есть, разумеется, насилие над языком. В то же время оно, увы, совершенно адекватно, поскольку отражает широко распространенное в наше время насилие над истиной.
Что же такое ориентализм? Что означало это слово до того, как пало жертвой интеллектуального загрязнения окружающей среды, из-за которого столько когда-то полезных понятий теперь невозможно употребить в разумном контексте? В прошлом оно употреблялось в двух смыслах: как обозначение художественной школы, объединявшей в основном западноевропейских художников, которые ездили на Ближний Восток и в Северную Африку и изображали то, что видели (или воображали, что видят) в довольно романтической и экстравагантной, временами даже порнографической манере; во втором, более обычном значении, не связанном с первым, этим словом называлась отрасль науки (которая по-русски называется востоковедением. – Прим. пер.).Появлением самого термина и обозначаемой им дисциплины мы обязаны грандиозному развитию западно-европейской научной мысли, начавшемуся в эпоху Возрождения. Тогда существовали эллинисты, изучавшие греческий, латинисты, изучавшие латынь, и гебраисты, изучавшие древнееврейский; представителей двух первых сообществ иногда называли классиками, представителей третьей – ориенталистами. С течением времени последние обратили внимание и на другие восточные языки.
Пионеры востоковедения были прежде всего филологами, занятыми поисками, изучением, публикацией и интерпретацией текстов. То было первой и важнейшей задачей, не выполнив которую, нельзя было всерьез приняться за философию, богословие, литературу и историю. В то время слово «ориенталист», или «востоковед», еще не было таким расплывчатым и неточным, каким представляется сейчас. Поскольку богословие считалось неприменимым к нехристианским религиям, востоковедами считали исключительно филологов, причем изучали они на первых порах только один регион, который мы сейчас именуем Ближним Востоком, – единственную часть Востока, с которой европейцы были хоть как-то знакомы.
Со времен первых письменных памятников Европа смотрела на своих восточных соседей иногда со страхом, иногда с жадностью, иногда с любопытством, а иногда с беспокойством. На протяжении веков, и даже тысячелетий, отношения между ними строились по принципу завоевания и реконкисты, наступления и контрнаступления. Великие персидские цари угрожали греческим полисам и вторгались в них, но сами были завоеваны Александром. Арабы оторвали от христианского мира Сирию и Палестину, Египет и Северную Африку, Сицилию, Испанию и Португалию; европейские владения они потеряли во время реконкисты, но все остальные завоевания мусульманское оружие отстояло от контрнаступления крестоносцев. Татары завоевали Русь, а турки-османы отняли у византийцев Константинополь и, прежде чем начать долгий отход, который политики, а позже и историки называли «восточным вопросом», дважды подступали к стенам Вены. Когда же арабы ушли из Юго-Западной, а татары и турки – из Восточной и Юго-Восточной Европы, за ними двинулись по пятам торжествующие бывшие подданные, развернувшие собственное, еще более масштабное наступление на азиатские и африканские прародины бывших завоевателей.
Проблемы, созданные ослаблением и отступлением Османской империи, были названы «восточным вопросом», поскольку для большинства европейцев источником опасностей и нашествий, от первого персидского авангарда до последнего турецкого арьергарда, был регион непосредственно к востоку от Европы. Это и был Восток, не требовавший никаких дополнительных определений, ибо ни о каком другом Востоке в Европе слыхом не слыхивали. Восточный вопрос (la question orientaleпо-французски) ставил перед Европой ее ближайший сосед, Османская империя, будь то своей угрожающей силой или, впоследствии, своей соблазнительной слабостью. Для французов, и вообще европейцев, регион, к которому применимо понятие «Восток», начинается в Восточном Средиземноморье. В американском словоупотреблении термины «Восток» и «восточный» постепенно стали применять почти исключительно к более отдаленным регионам, о которых древняя и средневековая Европа знала очень немного, если вообще догадывалась об их существовании.
Для древних греков Азией был противоположный берег Эгейского моря. Узнав, что за ним простирается более обширная и отдаленная Азия, они назвали соседний край Малой Азией. Точно так же, когда внимание европейцев привлек более протяженный, более чуждый, более богатый и более отдаленный Восток, они с течением времени стали именовать старый, привычный соседний Восток Ближним или Средним, дабы отличить его от дальних стран. Португальцы и голландцы, англичане и французы шли по пятам друг за другом вокруг мыса Доброй Надежды к сказочным землям Индии и Юго-Восточной Азии; некоторые добирались до Китая и Японии. Европейские купцы привозили на родину богатства, изменившие хозяйство и социальные привычки Запада. Ученые и миссионеры привозили с собой тексты, которые филологии анализировали теми же методами, что были выработаны для латинского и греческого, еврейского и арабского.
По мере развития географических познаний и науки термин «ориенталист» становился все неудобнее. Востоковедение уже не ограничивалось одной дисциплиной, но разветвлялось на несколько отраслей. В то же время оказалось, что изучаемый им регион, так называемый Восток, куда обширнее ближневосточных земель, на которых до сих пор было сосредоточено внимание европейцев, и включает могущественные далекие цивилизации, индийскую и китайскую. Востоковеды и соответствующие университетские кафедры стали стремиться к более четким наименованиям. Ученые называли себя филологами, историками и пр., занимающимися восточной тематикой. Желая точнее обозначить эту тематику, они стали именоваться синологами и индологами, иранистами и арабистами.
Между прочим, последнее наименование, «арабист», тоже претерпело определенное переосмысление. В Англии оно когда-то употреблялось так же, как слова «иранист», «испанист» или «германист», то есть в значении «ученый, профессионально занимающийся языком, историей или культурой той или иной страны и народа». В Соединенных Штатах оно стало означать специалиста по ведению дел с арабами, особенно работающего в правительстве или торговле. Некоторые, хотя и не все, полагают также, что арабист – это поборник правого арабского дела. Это еще один наглядный пример загрязнения языковой среды, лишившего нас возможности употреблять необходимый термин. Термин «испанист» не означает ведь защитника центральноамериканских диктаторов или террористов, любителя корриды, человека, постоянно ведущего дела с испанцами или поставщика бананов. Им обозначают хорошо знающего испанский язык ученого, специализирующегося в какой-либо области испанской или латиноамериканской истории или культуры. Так же следовало бы употреблять и термин «арабист», хотя боюсь, что в данном случае дела уже не исправишь и надо подыскивать другое слово. Некоторые предлагали, по аналогии с синологами, индологами и тюркологами, именовать арабистов «арабологами». Этот термин, конечно, дает некоторый выигрыш в точности, но сильно проигрывает в изяществе. Представляющее определенную ценность сообщество ученых, занимающихся поистине великой цивилизацией, заслуживает лучшего прозвания.
Термин «востоковед» к настоящему времени тоже безнадежно скомпрометирован, но это не столь важно, поскольку он уже потерял свое значение и от него отказались даже те, кого раньше так называли. Отказ был формально закреплен на XXIX Международном конгрессе востоковедов, собравшемся в Париже летом 1973 года, в сотую годовщину первого конгресса, проходившего там же. Участники сочли эту дату как нельзя более уместной для того, чтобы пересмотреть природу и функции конгресса. Вскоре стало ясно, что отказаться от слова «востоковед» согласны все. Некоторые даже предлагали пойти дальше и прекратить созыв конгрессов, поскольку соответствующая специальность перестала существовать, а значит, конгрессы изжили себя. Естественное для любых учреждений стремление выжить возобладало, и конгрессы сохранились, но движение за отмену термина «востоковед» увенчалось успехом.
Атака шла с двух сторон. Те, кого традиционно именовали востоковедами, все более разочаровывались в термине, не содержавшем ни указания на дисциплину, ни на регион, которыми они занимались. Их поддерживали ученые из азиатских стран, указывавшие, что нелепо применять слово «востоковед» к индийцу, изучающему Индию. Кроме того, они заявляли, что сам термин оскорбителен по отношению к жителям Востока, поскольку представляет их объектами, а не равноправными участниками исследования.
Наиболее убедительно в защиту старого названия выступила советская делегация, которую возглавлял покойный Бободжан Гафуров, директор Института востоковедения Академии наук СССР в Москве и притом уроженец Востока, советский таджик. Термин «востоковед», отметил Гафуров, верно служил нам более века. Зачем отказываться от весьма удобного обозначения того, чем мы все занимаемся, от имени, которое с гордостью носили наши учителя и множество поколений учителей наших учителей? Гафурова не слишком-то обрадовала реплика британского делегата, который похвалил его за прекрасную формулировку консервативной точки зрения. При голосовании, несмотря на единодушную поддержку восточноевропейских востоковедов, советская делегация осталась в меньшинстве, и термин «востоковед» был официально отменен, а Конгресс востоковедов переименован в «Международный конгресс гуманитарных наук в Азии и Северной Африке».