355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бенедикт Сарнов » Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко. » Текст книги (страница 9)
Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко.
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 12:24

Текст книги "Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко."


Автор книги: Бенедикт Сарнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 42 страниц)

А вслушаешься чуть внимательнее в эти их истерические клятвы – отчетливо услышишь пробивающиеся сквозь толщу официального пафоса совсем иные ноты:

 
Дай, Пушкин, мне свою певучесть,
свою раскованную речь,
свою пленительную участь —
как бы шаля, глаголом жечь.
 
(Евгений Евтушенко)

Будучи выразителем официального взгляда, автор этих строк вынужден делать вид, что Пушкин дорог ему главным образом и прежде всего своим заветом «глаголом жечь сердца людей». Однако, будучи в то же время все-таки поэтом, он вносит в этот официальный взгляд и свой, сугубо личный элемент. Попросту говоря, он проговаривается. И тут выясняется, что на самом-то деле Пушкин мил ему как раз теми свойствами, которые так талантливо расписал и разобъяснил нам в своей книге Абрам Терц. Опять все то же: певучесть, раскованная речь, способность жить, творить и даже глаголом жечь сердца не как-нибудь там топорно и грубо, а легко, игриво, весело, «как бы шаля».

Разумеется, и в той, старой России было великое множество людей, которым Пушкин был до лампочки. Но тогда это воспринималось как некое национальное бедствие, которое предстоит преодолеть:

 
...Придет ли времечко
(Приди, приди, желанное!),
Когда народ не Блюхера
И не милорда глупого —
Белинского и Гоголя
С базара понесет...
 
(Николай Некрасов)

Старый русский поэт тосковал о том времени, когда все его соотечественники смогут наконец расположиться в огромном здании великой русской культуры, построенном Пушкиным, Белинским, Гоголем, Толстым, Достоевским. Но тосковал он и сокрушался именно потому, что сам-то в этом здании жил, оно было его родным домом. И если жилось ему в нем не вполне уютно, так именно от сознания, что миллионам его единокровных братьев в эти высокие каменные палаты нету хода.

Нынешний русский поэт лишь делает вид, что живет в этом старом здании. (Терц по крайней мере не притворяется, а прямо говорит, что здание это – не для жизни, что жить в нем нельзя.) Немудрено, что он не испытывает при этом никакой тоски, гостеприимно приглашая всех желающих тоже делать вид, что они в нем живут:

 
Ваши – Россия с ее маетой
всеискупленья.
Ваши – Рублев, Достоевский, Толстой,
Ленин.
 
(Евгений Евтушенко)

Тут стоит еще раз вспомнить слова Зощенко о том, что он только временно замещает «того воображаемого, но подлинного пролетарского писателя, который существовал бы в теперешних условиях жизни и в теперешней среде».

Конечно, такого писателя не может существовать, по крайней мере, сейчас. А когда будет существовать, то его общественность, его среда значительно повысятся во всех отношениях.

(О себе, о критиках и о своей работе)

Вот он наконец и появился – настоящий пролетарский писатель, не нуждающийся ни в каких заместителях, поскольку он в силах уже сам говорить от своего имени и от имени своей изменившейся, «культурно выросшей» среды.

Евгений Евтушенко, по-видимому, искренне убежден, что все вышеперечисленные ценности (Рублев, Достоевский, Толстой) по праву принадлежат ему и его читателям. Что ж, ведь и бандерлоги искренне были уверены, что Мертвый Город принадлежит им! И зощенковский докладчик тоже, кажется, готов был поверить в то, что он является прямым и законным наследником Пушкина, Гоголя, Тургенева...

Германская война, как известно, началась двадцать три года назад. То есть когда она началась, то до Пушкина было не сто лет, а всего семьдесят семь.

А я родился, представьте себе, в 1879 году. Стало быть, был еще ближе к великому поэту. Не то чтобы я мог видеть, но, как говорится, нас отделяло всего около сорока лет.

Моя же бабушка, еще того чище, родилась в 1836 году! То есть Пушкин мог ее видеть и даже брать на руки. Он мог ее нянчить, и она могла – чего доброго – и плакать на руках, не предполагая, кто ее взял на ручки.

Конечно, вряд ли Пушкин мог ее нянчить, тем более, что она жила в Калуге, а Пушкин, кажется, там не бывал, но все-таки можно допустить эту волнующую возможность, тем более что он мог бы, кажется, заехать в Калугу повидать своих знакомых...

Но мою прабабушку он наверняка мог уже брать на ручки. Она, представьте себе, родилась в 1763 году, так что великий поэт мог запросто приходить к ее родителям и требовать, чтобы они дали ему ее подержать и понянчить... Хотя, впрочем, в 1837 году ей было, пожалуй, лет этак шестьдесят с хвостиком, так что, откровенно говоря, я даже и не знаю, как это у них там было и как они там с этим устраивались... Может быть, даже и она его нянчила...

Что же касается Гоголя и Тургенева, то их могли нянчить почти все мои родственники, поскольку еще меньше времени отделяло тех от других.

(Вторая речь о Пушкине)

Все эти рассуждения вполне логичны. Теоретически Пушкин действительно мог нянчить бабушку докладчика, ибо, если исходить из точных, абсолютно проверенных и неопровержимых фактических данных, в 1837 году, когда Пушкин был еще жив, этой самой бабушке был уже почти годик. И в то же время предположение, что бабушка докладчика плакала у Пушкина на руках, звучит в высшей степени комично. И, разумеется, не только потому, что она со своими родителями проживала в Калуге, где Пушкин никогда не бывал.

Комизм этого предположения основан на том, что чисто хронологическая возможность – еще далеко не достаточное основание для того, чтобы Пушкин запросто приходил к родителям бабушки докладчика и требовал у них, чтобы они дали ему ее подержать и понянчить.

Это пародийное начало зощенковского рассказа только подводит нас к самой сути проблемы. Суть же ее состоит в том, что оснований считать жителей современной России согражданами и соплеменниками Пушкина у нас имеется ровно столько же, сколько их имеется для предположения, будто Пушкин лично нянчил бабушку докладчика, баюкая ее на коленях.

Но, собственно, почему?

Как-никак эти люди, причастность которых не только к русской культуре, но и к русской нации Зощенко решается отрицать, живут на той же территории, на которой располагалась та, прежняя, пушкинская Россия, и говорят на том же, что и Пушкин, русском языке.

Казалось бы, чего же боле?

У нас видят в языке и государстве чуть ли не исчерпывающую характеристику нации. Ну, так есть или был народ, который сохранил и язык и государство, перестав быть самим собой. Я говорю о греках. Кто серьезно признает в современных греках соотечественников Перикла и Сократа? А между тем литературный язык их чрезвычайно близок к классическому. В Византии писали почти чистым греческим языком, конечно, с легкими переменами в словаре, но не с большими, чем это обычно в многовековой истории единого народа. Римская империя, в составе которой жили классические греки со второго века до Р.Х., не была разрушена. Государство, которое мы называем условно Византией, само себя называло Римской Империей. А между тем духовный тип византийского грека настолько далек от классического, что их можно просто считать антиподами. Как же, в какой момент времени совершилось перерождение классического типа? Для этого не надо было тысячелетия, процесс совершился гораздо более быстро, хотя и незаметно для современника. В третьем веке по Р. X. греческая литература (Плотин) еще бесспорно принадлежит классической древности. В пятом веке столь же бесспорно – Византии. Перерождение произошло за одно столетие. IV век был временем принятия христианства и острой ориентализации Империи. Этих двух чисто духовных факторов было достаточно, чтобы породить новый народ из элементов старого, при полном сохранении государства и языковой традиции. Явление поразительное и угрожающее для современной России.

(Георгий Федотов)

Полное перерождение нации, происшедшее в течение всего лишь одного столетия, естественно, представляется Федотову явлением настолько поразительным, что он сообщает о нем как о величайшем парадоксе, как об одной из самых таинственных загадок истории. Немудрено, что, вступая на зыбкую почву исторических аналогий, он делает это крайне осторожно, рискуя лишь в предположительной форме заметить, что нечто подобное, быть может, угрожает в исторически обозримом будущем современной России:

Россия переживает сейчас процесс, совершенно подобный константиновской империи: перемену религии и острую окцидентализацию – в масштабе всенародном. Устоит ли в этом перерождении русский национальный тип – и при каких условиях? Вот вопрос, который нас мучит. Ответ на него может дать только будущее. Сейчас ясно лишь, что борьба за русскую душу не кончена. Может быть, она только начинается. Опасность несомненна и грозна. Но то живое, что долетает до нас из России, не дает права хоронить ее... Нельзя сплеча решать вопрос о гибели или перерождении русской нации, а следует более пристально вглядываться в происходящие там глубокие изменения. Полный смысл этих изменений откроется в будущем.

И вот оно настало, это будущее. И как будто уже начал приоткрываться для нас полный смысл тех изменений, которые провидел, сам не желая верить своим прозрениям, покинувший родину философ.

А русский интеллигент новой эпохи, быть может, даже не подозревавший об удивительных опасениях Федотова, осознает предвиденную им невероятную метаморфозу как уже вполне свершившийся факт и определяет ее, прибегая буквально к тем же историческим аналогиям.

Сравнивать культуру современной России с XIX веком – все равно что сравнивать какого-нибудь Манолиса Глезоса с Платоном и отмечать падение культуры современных греков. Современные греки вовсе не наследники и продолжатели античной культуры, которая погибла вместе со своими носителями. Если кто-нибудь и унаследовал элементы этой культуры, то, скорее, итальянское Возрождение, и произошло это по идейной связи, а не по генетической. Так же бессмысленно надеяться, что европейская культура России возродится теперь в русском народе (по созвучию, что ли?)...

«Мы не те русские, что были до семнадцатого года, и Русь у нас не та». Это на самом деле очень глубокое замечание. Советский русский народ имеет такое же отношение к русской культуре, как румыны к римлянам.

 (Александр Воронель)

Утверждение это наверняка кое-кому покажется оскорбительным для русского народа. Не сомневаюсь, что найдутся «патриоты», которые объявят его русофобским или даже сионистским. И презрительно отбросят эту «кощунственную» мысль, с уверенностью заявив, что она могла прийти в голову только инородцу. Во всяком случае, человеку, которому наплевать на Россию, на ее прошлое, настоящее и будущее.

Жизнь, однако, показала, что мысли такого рода осеняют порой не только тех, кого волнует «трепет забот иудейских», но и самых что ни на есть настоящих русских патриотов. И даже тех из них, кто широко прославился своими ультрапатриотическими взглядами.

Никак не можем примириться с мыслью, что России (Российской империи, если хотите) уже нет и никогда не будет.

Была Эллада. Но разве можно сказать, что современные греки – это эллины? Был Рим. Но разве можно сказать, что современные итальянцы – это римляне? Просто современные греки и итальянцы давно привыкли к тому, что они не эллины и не римляне, а мы никак не можем привыкнуть (за недавностью происходящих событий), что мы – не русские.

 (Владимир Солоухин)

Не только привыкнуть к тому, что «мы – не русские», но даже всерьез осознать, что «мы – не те русские, какими были до семнадцатого года», – и то нам было нелегко.

Фразу эту я хорошо помню. Ее произнес Жданов в том самом знаменитом своем докладе, в котором он клеймил «подонка и злопыхателя» Михаила Зощенко. Но тогда вряд ли кому-нибудь показалось, что «это на самом деле очень глубокое замечание». Дело тут, видимо, в том, что ораторы той плеяды, к которой принадлежал автор этого высказывания, слишком хорошо приучили нас не вкладывать никакого реального содержания в лозунги и декларации, которые они время от времени произносили.

Но вот оказалось, что оратор, торжественно объявивший, что «мы не те русские...», случайно сказал чистую правду. Он, вероятно, и сам не подозревал, до какой степени реальна и глубока высказанная им мысль.

Произнося ее в назидание отставшему от жизни «мракобесу и хулигану» Михаилу Зощенко, он, разумеется, и думать не думал, что этот самый Зощенко был первым (если не единственным) писателем послереволюционной России, который задолго до того, как слово было найдено, осознал и выразил в своих книгах, что мы не те русские, что были до семнадцатого года.

НЕ ТЕ РУССКИЕ

Инженер Кучеров строил мост в трех верстах от деревни Обручановой. Жене инженера понравились окрестные места, и она уговорила мужа купить тут небольшой участок земли и выстроить дачу.

Инженер и его жена искренне хотели добра жителям деревни. Они готовы были всячески помогать им, очевидно, ощущая исконную дворянскую вину перед «меньшим братом». Но отношения как-то не сложились. Мужики почему-то сразу невзлюбили дачников. И когда две лошади и бычок инженера забрели случайно на сельский луг, разразился скандал.

«Не имеете полного права обижать народ! Крепостных теперь нету!» – орали мужики, совершенно так же, как спустя каких-нибудь три десятка лет будет орать монтер в рассказе Зощенко: «Наплевать ему в морду! Теноров нынче нету!»

Инженер предпринял попытку объясниться с крестьянами.

– Здравствуйте, братцы! – сказал он.

Мужики остановились и поснимали шапки.

– Я давно уже хочу поговорить с вами, братцы, – продолжал он. – Дело вот в чем. С самой ранней весны каждый день у меня в саду и в лесу бывает ваше стадо. Все вытоптано, свиньи изрыли луг, портят в огороде, а в лесу пропал весь молодняк. Сладу нет с вашими пастухами; их просишь, а они грубят. Каждый день у меня потрава, и я ничего, я не штрафую вас, не жалуюсь, между тем вы загнали моих лошадей и бычка, взяли пять рублей. Хорошо ли это? Разве это по-соседски? – продолжал он, и голос у него был такой мягкий, убедительный и взгляд не суровый. – Разве так поступают порядочные люди?.. Я и жена стараемся жить с вами в мире и согласии, мы помогаем крестьянам, как можем... Вы же за добро платите нам злом. Вы несправедливы, братцы. Подумайте об этом. Убедительно прошу вас, подумайте. Мы относимся к вам по-человечески, платите и вы нам тою же монетою.

Повернулся и ушел. Мужики постояли еще немного, надели шапки и пошли...

До деревни дошли молча. Придя домой, Родион помолился, разулся и сел на лавку рядом с женой...

– По дороге около Никитовой гречи того... инженер с собачкой... – начал Родион, отдохнув, почесывая себе бока и локти. – Платить, говорит, надо... Монетой, говорит... Монетой не монетой, а уж по гривеннику со двора надо бы. Уж очень обижаем барина. Жалко мне...

– Жили мы без моста, – сказал Володька, ни на кого не глядя, – и не желаем.

(Антон Чехов)

Из попытки объясниться ничего не вышло. Чем дальше, тем больше портились отношения инженера с крестьянами. И нельзя сказать, чтобы тут действовала чья-то злая воля. Некоторые мужики и в самом деле испытывали неприязнь, раздражение и даже ненависть к новоявленному барину. Но некоторые, как, например, Родион, напротив, были преисполнены самого искреннего доброжелательства. Суть дела от этого, однако, нимало не менялась, поскольку причиной размолвки была отнюдь не взаимная неприязнь, а нечто уж вовсе непреодолимое: полное взаимное непонимание.

Как-то шли толпой из леса, и опять по дороге встретился инженер. Он остановился и, не поздоровавшись, глядя сердито то на одного, то на другого, начал:

– Я просил не собирать грибов у меня в парке и около двора, оставлять моей жене и детям, но ваши девушки приходят чуть свет, и потом не остается ни одного гриба. Проси вас или не проси – это все равно. Просьба, и ласки, и убеждение, вижу, все бесполезно.

Он остановил свой негодующий взгляд на Родионе и продолжал:

– Я и жена относились к вам как к людям, как к равным, а вы? Э, да что говорить! Кончится, вероятно, тем, что мы будем вас презирать. Больше ничего не остается!

И, сделав над собой усилие, сдерживая свой гнев, чтобы не сказать еще чего-нибудь лишнего, он повернул и пошел дальше.

Придя домой, Родион помолился, разулся и сел на лавку рядом с женой.

– Да... – начал он, отдохнув. – Идем сейчас, а барин Кучеров навстречу... Да... Девок чуть свет видел... Отчего, говорит, грибов не несут... жене, говорит, и детям. А потом глядит на меня и говорит: я, говорит, с женой тебя призирать буду. Хотел я ему в ноги поклониться, да сробел... Дай Бог здоровья... Пошли им, Господи...

Степанида перекрестилась и вздохнула.

– Господа добрые, простоватые... – продолжал Родион. – «Призирать будем...» – при всех обещал. На старости лет и... оно бы ничего... Вечно бы за них Бога молил... Пошли, царица небесная...

Инженер Кучеров и Родион разговаривают друг с другом на разных языках. Не в каком-нибудь там переносном, метафорическом, а в самом, что называется, прямом, буквальном смысле слова.

Собственно, разговаривают-то они оба по-русски. Однако понять друг друга им так же трудно, как если бы, скажем, один говорил по-китайски, а другой – по-французски. Даже еще труднее. Потому что их взаимное непонимание упирается не только в языковый барьер. Родион не понимает инженера не только потому, что у него совершенно превратное представление о словах, которые тот произносит. Гораздо важнее тут то, что столь же превратно его представление о стимулах, побуждающих инженера произносить эти слова. Инженер огорчен и обижен тем, что крестьяне не приняли от души предлагаемых им уважительных и равноправных отношений: «Ваши девушки приходят чуть свет, и потом не остается ни одного гриба...», «Это не по-соседски...». Родион же уверен, что недовольство барина рождено тем, что крестьяне не желают признавать его исконных господских прав, не хотят служить ему: «Отчего, говорит, грибов не несут... жене, говорит, и детям...»

Чеховская метафора гораздо многозначительнее, чем это может показаться. Этот крохотный юмористический эпизод отразил едва ли не самую основную и самую драматическую коллизию российской истории. Он художественно зафиксировал тот в высшей степени парадоксальный факт, что на протяжении почти полутора столетий так называемая великорусская нация состояла, в сущности, из двух разных наций.

Мысль эта не имеет ничего общего с известной формулой Ленина о двух нациях в каждой нации.

Есть две нации в каждой современной нации. Есть две национальные культуры в каждой национальной культуре. Есть великорусская культура Пуришкевичей, Гучковых и Струве – но есть также великорусская культура, характеризуемая именами Чернышевского и Плеханова. Есть такие же две культуры в украинстве, как и в Германии, Франции, Англии, у евреев и т. д.

Ленин указывает на закономерность, характеризующую, как ему представляется, нормальное историческое развитие любого цивилизованного народа.

Ситуация, отразившаяся в рассказе Чехова, говорит совсем о другом. Это ситуация – сугубо российская, не имеющая почти никаких аналогий ни с Англией, ни с Францией, ни с Германией, ни с какой-либо другой европейской страной.

Дело не в том, что русское государство началось с варягов, продолжалось с помощью греков и татар и прочно управлялось немцами. Дело в том, что духовная родина русского правящего класса (после Петра и особенно после Екатерины) всегда была в Европе. Не случайно дворяне весь XIX век говорили по-французски... Замечательная русская культура XIX века, вернее, то, что мы зовем русской культурой, создана особым европейским народом, который говорил на особом языке (мужики зачастую даже не понимали его, а многие не понимают и сейчас), жил по-европейски во враждебной дикой стране, пользовался необычайным (даже для Европы) комфортом и генетически был интернационален...

Патриотически настроенные интерпретаторы ищут теперь в революции моментов, объединяющих белых и красных в понятии «русский» (например, в фильме «В огне брода нет»). Но в сознании восставшего народа таких моментов не было.

(Александр Воронель)

Таких объединяющих моментов не было не только в сознании восставшего народа. Трагическим отсутствием этих объединяющих моментов отмечено сознание даже самых лучших сынов того особого европейского народа, который говорил на особом, непонятном народу языке, жил по-европейски во враждебной дикой стране и даже генетически был интернационален. На отсутствие этих объединяющих моментов жаловались даже те из них, кто всю свою жизнь положил на то, чтобы слиться воедино с этим самым восставшим народом, жить его жизнью, бедовать вместе с ним и радоваться его радостями.

6 ноября 1917 г.

...Пошел по слякоти прогуляться в городской сад. Там стоит здание бывшего летнего театра, обращенного в цейхгауз. У здания на часах солдатик... Усталое землистое лицо, потухший печальный взгляд. Выражение доброе, располагающее. Ружье стоит в углу у стенки.

– Можно постоять с вами?

– Можно. – Он сторонится. Разговариваем.

Я смотрю на истомленное лицо, на морщинки около добрых усталых глаз, и в нашей будке на время устанавливается понимание и симпатия...

Рассказ следует за рассказом. Предмет их – измена.

И этот солдат с усталыми, печальными и несколько враждебными глазами знает тоже своего дьявола. Он верит, он убежден в измене...

Я прощаюсь. С меня довольно. Я иду по аллеям сада, он остался в будке... По-видимому, он следит взглядом за моей непонятной ему фигурой и думает:

– Вот подходил... Кто и зачем?.. В пальто и шляпе... Расспрашивал. Что ему надо?

И, быть может, моя фигура уже занимает свое место в этом фантастическом сплетении...

Нет у нас общего отечества! Вот проклятие нашего прошлого, из которого демон большевизма так легко плетет свои сети.

(Владимир Короленко)

Любопытно, что даже Короленко, великолепно сознающий причины разразившейся катастрофы, – даже он склонен уж слишком эмоционально оценивать ту роль, какую сыграл и продолжает играть в случившемся «демон большевизма». Но он, по крайней мере, хоть видит ту почву, на которой этот «демон» только и мог появиться.

Сегодняшние патриоты, пытающиеся разобраться в природе событий того времени, уже и вовсе не видят (не желают видеть) ничего, кроме этого, ненавистного им демона.

Найдем ли память и мужество вспомнить те первые революционные лет 15, когда «пролетарский мессианизм» приобрел ярко выраженный русофобский характер? Те годы, с 1918 по 1933, когда «пролетарский мессианизм» уничтожил цвет русского народа, цвет старых классов – дворянства, купечества и священства, потом цвет интеллигенции, потом цвет крестьянства? Пока он еще не принял «ярко выраженного русофильского характера», а имел ярко выраженный русофобский – что скажем о времени том?..

Все первые годы революции разве не было черт как бы иностранного нашествия? Когда в продовольственном или карательном отряде, приходившем уничтожать волость, случалось – почти никто не говорил по-русски, зато бывали и финны, и австрийцы? Когда аппарат ЧК изобиловал латышами, поляками, евреями, мадьярами, китайцами? Когда большевистская власть в острые ранние периоды гражданской войны удерживалась на перевесе именно иностранных штыков, особенно латышских? (Тогда этого не скрывали и не стыдились.) Или позже, все 20-е годы, когда во всех областях культуры (и даже в географических названиях) последовательно вытравлялась вся русская традиция и русская история, как бывает только при оккупации, – это желание самоуничтожиться тоже было проявлением «русской идеи»?

(Александр Солженицын)

У Солженицына выходит, что русский народ в этом движении как бы не участвовал. Он был только фигурой страдательной – жертвой, над которой измывались все эти финны, австрийцы, латыши, поляки, евреи, мадьяры, китайцы и прочие чужеродные, иноземные, невесть откуда явившиеся силы.

Понимая всю несостоятельность и некоторую даже комичность такого объяснения, Солженицын отделывается оговоркой:

Конечно, побеждая на русской почве, как движению не увлечь русских сил, не приобрести русских черт.

Все русские мужики, участвовавшие в гражданской войне на стороне красных, да, собственно, и весь русский народ, совершивший грандиозный революционный переворот, оказывается, таким образом, чем-то вроде нашкодившего лоботряса подростка, которого, как объясняет заступающийся за него родитель, «завлекли жиды», а сам он если в чем и виноват, так разве только в том, что дал себя завлечь.

К счастью, в Солженицыне живет не только запальчивый и пристрастный полемист, но и подлинный художник. И художник – как это часто бывает с художниками – невольно проговорился. У него вырвалось ненароком странное в его устах сочетание слов: желание самоуничтожиться.

«Это желание самоуничтожиться тоже было проявлением „русской идеи“?!» – саркастически восклицает он.

Вот тут бы ему остановиться. И задуматься.

В самом этом словечке – «самоуничтожиться» (то есть уничтожить свое, а не чужое, как бывает при иноземной оккупации) – уже содержится ответ на его риторический вопрос.

Нет, не китайцами, не мадьярами и не евреями была занесена на русскую почву эта странная жажда самоуничтожения. Веками копившиеся в русской душе силы ненависти, все многовековое уродство русской истории выплеснулось тут наружу, взорвав земную кору и затопив расплавленной магмой казавшиеся незыблемыми тысячелетние устои русского царства.

Ожесточение против «буржуя», «помещика» сделало сам этот термин – «русский» – подозрительным. Русский народ поступился даже своим юдофобством, даже отвращением к татарам и грузинам. Так велик был напор национально-освободительного движения против европео-русских колонизаторов... Интернационалистский якобы характер революции должен был как-то легализовать эту странную особенность народного сознания – патологическую, с обычной точки зрения, ненависть ко всему русскому, гигантское по масштабам уничтожение национальных культурных и исторических памятников, вопиющее пренебрежение к русской истории. Народ, введенный в заблуждение двойным использованием термина «русский» в отношении себя и русско-европейского народа, создавшего это государство, готов был восстать против себя, загадить все церкви и брататься с китайцами и неграми, чтобы отделиться в сознании от своего врага и отождествиться со своими естественными союзниками (отсталыми колониальными народами). Многие чувствовали беспрецедентность этой революции и, как к объяснению, обращались к интернационализму. На самом деле ее беспрецедентность в том, что национально-освободительное движение масс было направлено против народа, давшего имя этой стране и не имевшего другой родины.

(Александр Воронель)

Вот какими грозными событиями была чревата, казалось бы, частная, бытовая драматическая коллизия, намеченная Чеховым в его рассказе «Новая дача». Вот о каких «двух нациях» должна идти тут речь.

Та «великорусская нация», к которой принадлежит чеховский инженер Кучеров, это – не нация «Пуришкевичей, Гучковых и Струве». И не нация «Чернышевского и Плеханова». Это нация Пестеля и Бенкендорфа, Белинского и Кавелина, Чернышевского и Каткова, Герцена и Победоносцева, Михайловского и Суворина, Пуришкевича и Мартова, Гучкова и Плеханова, Милюкова и Ленина. Эта нация имела свою политическую историю, своих «правых» и «левых», своих либералов и экстремистов, своих палачей и своих великомучеников, своих провокаторов и своих святых. На протяжении почти полутора столетий разные представители этой нации полемизировали друг с другом, спорили, препирались, допрашивали друг друга, заключали в казематы, отлучали от церкви. Кончилось дело тем, что они стали стрелять друг в друга. Но как бы конфликтно ни складывались их отношения, они всегда понимали друг друга, всегда говорили друг с другом на одном языке.

А наряду с этим – вне истории, вне культуры, вне всех этих споров, драк и междоусобиц – жила другая великорусская нация – нация чеховских Родионов.

Если из среды этих Родионов вдруг являлся человек, сумевший приобщиться к культурной, исторической или политической жизни, – это означало, что он «поменял национальность», вышел из состава нации Родионов и влился в нацию инженеров Кучеровых. Стена, отделяющая одну великорусскую нацию от другой, не была герметически непроницаемой. Суть дела от этого, однако, не менялась.

Ленин исходил из того, что нация Чернышевского и Плеханова неотделима от нации Родионов. Чернышевские и Плехановы, как ему казалось, – это ядро нации Родионов, ее ум и душа, выразители и защитники ее коренных интересов.

Но до «Родиона» эта идея как-то не дошла. «Родиону» ведь все равно, какой барин обратится к нему с увещевающей или призывной речью, будет это инженер Кучеров, или Гучков, или Ленин.

«Родион» все равно все поймет по-своему.

Октябрь. Пошли плакаты, митинги, призывы.

– Граждане! Товарищи! Осуществляйте свой великий долг перед Учредительным собранием, заветной мечтой нашей, державным хозяином земли русской! Все голосуйте за список № 3!

Мужики, слышавшие эти призывы в городе, говорили дома:

– Ну и пес! Долги, кричит, за вами есть великие! Голосить, говорит, все будете, всё, значит, ваше имущество опишут перед Учредительным собранием! А кому мы должны? Ему, что ли, глаза его накройся? Нет, это новое начальство совсем никуда! В товарищи заманивает, горы золотые обещает, а сам орет, грозит, крест норовит с шеи сорвать. Ну, да постой, дай срок: кабы не пришлось голосить-то тебе самому в три голоса.

(Иван Бунин)

Ленин полагал, что октябрьский переворот утвердит окончательный политический крах нации Пуришкевичей и Гучковых и полное торжество нации Чернышевского и Плеханова.

Но вышло иначе.

На самом деле октябрьский переворот ознаменовал начало полного исчезновения старой великорусской нации (Белинских, Кавелиных, Чернышевских, Катковых и проч.) и пробуждение к самостоятельному историческому существованию новой великорусской нации – нации чеховских Родионов.

Именно этот исторический процесс и зафиксировал в своих сочинениях писатель Михаил Зощенко.

В селе Усачи, Калужской губернии, на днях состоялись перевыборы председателя.

Городской товарищ Ведерников, посланный ячейкой в подшефное село, стоял на свежеструганных бревнах и говорил собранию:

– Международное положение, граждане, яснее ясного. Задерживаться на этом, к сожалению, не приходится. Перейдем поэтому к текущему моменту дня, к выбору председателя заместо Костылева Ивана. Этот паразит не может быть облечен всей полнотой государственной власти, а потому сменяется...

Представитель сельской бедноты, мужик Бобров, Михайло Васильевич, стоял на бревнах подле городского товарища и, крайне беспокоясь, что городские слова мало доступны пониманию крестьян, тут же, по доброй своей охоте, разъяснял неясный смысл речи.

– Одним словом, – сказал Михайло Бобров, – этот паразит, распроязви его душу, Костылев, Иван Максимович, – не могит быть облегчен и потому сменяется...

– И заместо указанного Ивана Костылева, – продолжал городской оратор, – предлагается избрать человека, потому как нам паразитов не надобно.

– И заместо паразита, – пояснил Бобров, – и этого, язви его душу, самогонщика, хоша он мне и родственник со стороны жены, предлагается изменить и наметить.

– Предлагается, – сказал городской товарищ, – выставить кандидатуру лиц.

Михайло Бобров скинул с себя от полноты чувств шапку и сделал жест, приглашая немедленно выставить кандидатуру лиц.

(Столичная штучка)

Может показаться, что комический этот диалог городского человека с деревенскими почти в точности повторяет то, что задолго до Зощенко зафиксировали Чехов и Бунин.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю