Текст книги "Озноб"
Автор книги: Белла Ахмадулина
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
– Здравствуйте, мамаша! – бойко сказал он. – А где хозяин? К нему люди из Москвы приехали.
Не зрачками она смотрела на нас, а всей длиной узко и сильно чернеющих глаз. Пока она смиряла в себе глубокий рокот древнего, царственного голоса, чтобы не тратить его попусту на неважное слово, казалось, проходили века.
Каков же должен быть он, ее «повелитель», отец ее детей, которого и ей не дано переглядеть и перемолчать, пред которым ее надменность кротко сникнет? Я представляла себе, как он, знаменитый сказитель, войдет в свой дом и оглянет его лукаво и самодовольно: ради этого дома он погнушался городской славы и почета, а чего только не сулили ему! Без корысти лицемерия, он скромно вздохнет. Нет, он не понимает, почему не поют другие. Только первый раз трудно побороть немоту, загромождающую гортань. Зато потом так легко принять в грудь, освобожденную от душного косноязычия, чистый воздух и вернуть его полным и круглым звуком. Как сладко, как прохладно держать за щекой леденец еще не сказанного слова! Разве он сочинил что-нибудь? Он просто вспомнил то, что лежит за пределами памяти: изначальную влажность земли, вспоившую чью-то первую алчность жизни, высыхание степи, вспомнил он и то время, когда сам он был маленькой алой темнотой, предназначенной к жизни, и все то, что знали умершие, и то, чего еще никогда не было, да и вряд ли будет на земле.
Да и не поет он вовсе, а просто высоко, натужно бормочет, коряво пощипывая пальцем самодельную струну, натянутую вдоль полого длинного ящика.
Но вот острое кочевничье беспокойство легкой молнией наискось пробьет его неподвижное тело, хищной рукой он сорвет со стены чатхан с шестью струнами и для начала покажет нам ловкий кончик старого языка, в котором щекотно спит до поры звездная тысяча тахпахов-песен, ведомых только ему.
Потом он начнет раздражать и томить инструмент, не прикасаясь к его больному месту, а ходя пальцами вокруг да около, пока тот, доведенный до предела тишины, сам не исторгнет печальной и тоненькой мелодии. Тогда, зовуще заглядывая в пустое нутро чатхана, выкликнет он имя богатыря Кюн-Тениса – раз и другой. Никто не отзовется ему. Красуясь перед нами разыгранной неудачей, загорюет он, зашцет в струнах, и на радость нашему слуху, явится милый богатырь, одетый в красный кафтан на девяти пуговках, добрый и к людям и к скоту.
Так я слушала свои мысли о нем, а в ее небыстрых устах зрели, образовывались и наконец сложились слова:
– Нет его. Ушел за медведем на Белый Июс.
Зачарованная милостивым ее ответом, я не заметила даже, как с горестным сочувствием и виновато Иван Матвеевич и Ваня отводят от меня глаза. (Шурато, наверное, и не ожидал ничего другого). Но не жаль мне было почему-то, что, усугубляя мои невзгоды, все дальше и дальше в сторону Белого Июса, точно вслед медведю, легко празднуя телом семидесятилетний опыт, едет на лошади красивый и величавый старик. Родима и уютна ему глубокая бездна тайги, и конь его не ошибается в дороге, нацелившись смелой ноздрей на гибельный и опасный запах.
Но тут как бы сквозняком вошла в дом распаленная движением девушка и своей разудалой раскосостью, быстрым говором и современной кофтенкой расколдовала меня от чар матери.
Она сразу поняла, что к чему, без промедления обняла меня пахнущими степью руками и, безбоязненно сдернув с высокого гвоздя отцовский чатхан, заявила:
– Не горюйте, услышите вы, как отец поет. Я вам его брата позову – и совсем не так и все-таки похоже.
Она повлекла нас на крыльцо, с крыльца и по улице, ясно видя в ночи. Возле большого, не веющего жильем дома она прыгнула, не примериваясь, где-то в вышине поймала ключ и, вталкивая нас в дверь, объяснила:
– Это клуб. Идите скорей: электричество до двенадцати.
Выдав нам по табуретке, она четыре раза назвалась Аней, на мгновение подарив каждому из нас маленькую трепещущую руку. Затем повелела темноте за окном:
– Коля! Веди отцовского брата! Скажи, гости из Москвы приехали.
– Сейчас, – покорно согласились потемки.
Аня, словно яблоки с дерева рвала, без труда доставала из воздуха хлеб, молоко и сыр и раскладывала их перед нами на чернильных узорах стола. Иван Матвеевич нерешительно извлек из ватника бутылку водки и поместил ее среди прочей снеди.
Тут обнаружился в дверях тонко сложенный и обветренный, как будто только что с коня, юноша и доложил Ане:
– Не идет он. Говорит, стыдно будить старого человека в такой поздний час.
– Значит, сейчас придет вместе о женой, – предупредила Аня. – Вы наших стариков еще не знаете: все делают наоборот себе. Интересно им что-нибудь – головы не повернут посмотреть; поговорить хочется до смерти, вот как матери моей, – ни одного слова не услышите. А если так и подмывает глянуть на гостей, разведать, зачем приехали, нарочно спать улягутся, чтобы уговаривали.
Мне и самой потом казалось, что эти люди в память древней привычки делать только насущное стараются побарывать в себе малые и лишние движения: любопытство, разговорчивость, суетливость.
Мы вытрясли из единственного стакана карандаши и скрепки и по очереди выпили водки и молока. Я сидела в полспины к Шуре, чтобы не помешать ему в этих двух полезных и сладких глотках, но поняла все же, что он не допил своей водки и передал стакан дальше.
– Ну, за ваши удачи, – сказал Иван Матвеевич, настойчиво глядя мне в глаза, и вдруг я подумала, что он разгадал меня, добро и точно разгадал за всеми рассказами мою истинную неуверенность и печаль.
– Спасибо вам, – сказала я, и это «спасибо» запело и заплакало во мне.
Снова заговорили о Москве, и я легко, без стыда рассказала им, как мне что-то не везло последнее время… Окончательно развенчав и унизив свой первоначальный «столичный» образ, я остановилась. Они серьезно смотрели на меня.
Сосредоточившись телом, как гипнотизер, трудным возбуждением доведя себя до способности заклинать, ощущая мгновенную власть над жизнью, Ваня сказал:
– Все это наладится.
Все торжественно повторили эти слова, и Аня тоже подтвердила:
– Наладится.
Милые люди! Как щедро отреклись они от своих неприятностей, употребив не себе, а мне на пользу восточную многозначительность этой ночи и непростое сияние луны, и у меня действительно все наладилось вскоре, спасибо им!
В двенадцать часов погас свет, и Аня заменила его мутной коптилкой. В сенях, словно в недрах природы, возник гордый медленный шум, и затем, широко отражая наш скудный огонь, вплыли одно за другим два больших лица.
На нас они и не глянули, а, имея на губах презрительное и независимое выражение, уставились кудато чуть пониже луны.
– Явились наконец, – приветствовала их Аня.
Они только усмехнулись: огромный и плавный в плечах старик, стоящий впереди, и женщина, точно воспроизводящая его наружность и движения, не выходившая из тени за его спиной.
– Садитесь, пожалуйста, – пригласили мы.
– Нет уж, – с иронией ответил старик, обращаясь к луне, и у нее же строптиво осведомился: – Зачем звали?
– Спойте нам отцовские песни, – попросила его Аня.
Но упрямый гость опять не согласился:
– Ни к чему мне его песни петь. Медведя убить недолго, вернется и споет.
– Ну, свои спойте, ведь люди из Москвы приехали, – умоляли в два голоса Аня и Коля.
– Зря они ехали, – рассердился старик, – зачем им мои песни? Им и без песен хорошо.
Мы наперебой стали уговаривать его, но он, вконец обидевшись, объявил:
– Ухожу от вас. – И тут же прочно и довольно уселся на лавке, и жена его села рядом. Но, нанеся такой вред своему нраву, он молвил с каким-то ожесточением:
– Не буду петь. Они моего языка не знают.
– Ну, не пойте, – не выдержала Аня, – обойдемся без вас.
– Ха-ха! – надменно и коротко выговорил старик, и жена в лад ему усмехнулась.
– Может быть, выпьете с нами? – предложил Иван Матвеевич.
– Ну уж нет, – оскорбленно отказался старик и протянул к стакану тяжелую, цепкую руку. Он выпил сам и, не поворачивая головы, снисходительно и ехидно глянул косиной глаза, как, не меняясь в лице, пьет жена.
Иван Матвеевич тем временем рассказывал, что у них в райкоме все молодые, а тех, кто постарше, перевели кого куда, урожай в этом году большой, но дожди, и рук не хватает, еще киномеханик заболел, вот Ваня и таскает за собой передвижку, чтобы хоть чуть отвлечь людей от усталости, а пока невеста хочет его бросить – за бензинный дух и красные, как у кролика, глаза.
– Мне-то хорошо, – улыбнулся Иван Матвеевич, – моя невеста давно замуж вышла, еще когда я служил во флоте на Дальнем Востоке.
– Ну, давай, давай чатхан! – в злобном нетерпении прикрикнул старик и выхватил из Аниных рук простой, белого дерева инструмент. Он долго и недоброжелательно примеривался к нему, словно ревновал его к хозяину, потом закинул голову, словно хотел напиться и освобождал горло. В нашу тишину пришел первый, гортанный и горестный звук.
Он пел хрипло и ясно, выталкивая грудью прерывистый, насыщенный голосом воздух, и все, что накопил он долгим бесчувствием и молчанием, теперь богато расточалось на нас. В чистом тщеславии высоко вознеся лицо, дважды освещенное – луной и керосиновым пламенем, он похвалялся перед нами глубиной груди, допускал нас заглянуть в ее далекость, но дна не показывал.
– Он поет о любви, – застенчиво пояснил Коля, но я сама поняла это, потому что на непроницаемом лице женщины мелькнуло вдруг какое-то слабое, неуловимое движение.
– Хорошо я пел? – горделиво спросил старик.
Мы принялись хвалить его, но он гневно нас одернул:
– Плохо я пел, да вам не понять этого. Семен поет лучше.
Я снова подумала: каков же должен быть тот, другой, всех превзошедший голосом и упрямством?
Мы уже собирались укладываться, как вдруг в дверях встало желто-красное зарево, облекающее ту женщину, и я вновь приняла на себя сказочный гнев ее воли.
– Иди, – звучно сказала она, словно не губы служили ее речи, а две сведенные медные грани.
Я подумала, что она зовет дочь, но ее согнутый утяжеленный кольцом палец смотрел на меня.
– Правда, идемте к нам ночевать! – обрадовалась Аня и ласково прильнула ко мне, снова пахнув на меня травой, каю жеребенок.
Меня уложили на высокую чистую постель под чатханом, хозяин которого так ловко провел меня, оседлав коня в тот момент, когда я отправилась на его поиски.
Я легко улыбнулась своему счастливому злополучию и заснула.
Проснувшись от внезапного беспокойства, я увидела над собой длинные ч: ерные зрачки, не оставившие места белкам, глядящие на меня с острым любопытством.
Видно, эта женщина учуяла во мне то, далекое, татарское, милое ей и теперь вызывала его на поверхность, любовалась им и обращалась к нему на языке, неведомом мне, но спящем где-то в моем теле.
– Спи! – сказала она и с довольным смехом положила мне на лицо грузную, добрую ладонь.
Утром Аня повела меня на крыльцо умываться и, озорничая и радуясь встрече, плеснула мне в лицо ледяной, вкусно охолодившей язык водой. Сквозь радуги, повисшие на ресницах, увидела я вкривь и вкось сияющее, ярко-золотое пространство. Горы, украшенные голубыми деревьями, близко подступали к глазам, и было бы душно смотреть на них, если бы в спину чисто и влажно не сквозило степью.
Кто-то милый ткнул меня в плечо, и по родному, трогательному запаху я отгадала, кто это, и обернулась, ожидая прекрасного. Славная лошадь приветливо глядела на меня.
– Ты что?! – ликующе удивилась Аня и, повиснув у нее на шее, поцеловала ее крутую, чисто-коричневую скулу.
Оцепенев, я смотрела на них и никак не могла отвести взгляда.
…Мои спутники были давно готовы к дороге. Иван Матвеевич и Ваня обернулись пригожими незнакомцами. Даже Шура стал молодцом, свободно расположив между землей и небом свою высоко протяженную худобу.
Аня прощально припала ко мне всем телом, и ее быстрая кровь толкала меня, напирала на мою кожу, словно просилась проникнуть вовнутрь и навсегда оставить во мне свой горьковатый, тревожный привкус.
Женщина уже царствовала на табурете, еще ярче краснея и желтея платьем в честь воскресного дня. Мы поклонились ей, и снова ее продолговатый всевидящий глаз объемно охватил нас в лицо и со спины, с нашим прошлым и будущим. Она кивнула нам, почти не утруждая головы, но какая-то ободряющая тайна быстро мелькнула между моей и ее улыбкой.
На пороге крайнего дома с угасшими, но еще вкусными трубками в сильных зубах сидели вчерашний певец и его жена. Как и положено, они не взглянули на нас, но Иван Матвеевич притормозил и крикнул:
– Доброе утро! Археологов не видали где-нибудь поблизости? Может, кто палатки заметил или ходил землю копать?
– Никого не видали, – замкнуто отозвался старик, и жена повторила его слова.
Мы выехали в степь и остановились. Наши ноги осторожно ступили на землю, как в студеную чистую воду: так холодно-ясно все сияло вокруг, и каждый шаг раздавливал солнышко, венчающее острие травинки. Бурный фейерверк перепелок взорвался вдруг у наших лиц, и мы отпрянули, радостно испуганные их испугом. Желтое и голубое густо росло из глубокой земли и свадебно клонилось друг к другу. Растроганные доверием природы, не замкнувшей при нашем приближении свой нежный и беззащитный раструб, мы легли телом на ее благословенные корни, стебли и венчики, опустив лица в холодный ручей.
Вдруг тень всадника накрыла нас легким облаком. Мы подняли головы и узнали юношу, который так скромно, в половину своей стати, проявил себя вчера, а теперь был целостен и завершен в неразрывности с рослым и гневным конем.
– Старик велел сказать, – проговорил он, с трудом остывая от ветра, – археологи на крытой машине, девять человек, один однорукий, стояли вчера на горе в двух километрах отсюда.
Одним взмахом руки он простился с нами, подзадорил коня и как бы сразу переместил себя к горизонту.
Наш «газик», словно переняв повадку скакуна, фыркнул, взбрыкнул и помчался, слушаясь руки Ивана Матвеевича, вперед и направо мимо огромной желтизны ржаного поля. При виде этой богатой ржи лица наших попутчиков утратили утреннюю ясность и вернулись к вчерашнему выражению усталости и заботы.
– Хоть бы неделю продержалась погода! – с отчаянием взмолился Ваня и без веры и радости придирчиво оглядел чистое, кроткое небо.
…Мы полезли вверх по горе, цепляясь за густой орешник, и вдруг беспомощно остановились, потому что заняты стали наши руки: сами тога не ведая, они набрали полные пригоршни орехов, крепко схваченных в грозди нежно-кислою зеленью.
Щедра и приветлива была эта гора, всеми своими плодами она одарила нас, даже приберегла в тени неожиданную позднюю землянику, которая не выдерживала прикосновения и проливалась в пальцы приторным, темно-красным медом.
– Вот он, бурундучишка, который вчера уцелел, – прошептал Ваня.
И правда, на поверженном стволе сосны, уже погребенном во мху, сидел аккуратно-оранжевый, в чистую белую полоску зверек и внимательно и бесстрашно наблюдал нас двумя черно-золотыми капельками.
Археологи выбрали для; стоянки уютный пологий просвет, где гора как бы сама отдыхала от себя перед новым подъемом. Резко повеяло человеческим духом: дымом, едой, срубленным ельником. Видно, разумные, привыкшие к дороге люди ночевали здесь: последнее тление костра опрятно задушено землею, колышки вбиты прочно, словно навек, банки из-под московских консервов, грубо сверкающие среди чистого леса, стыдливо сложены в укромное место. Но не было там ни одного человека из тех девяти во главе с одноруким, и природа уже зализывала их следы влажным целебным языком.
У Шуры колени подкосились от смеха, и он нескладно опустился на землю, как упавший с трех ног мольберт.
– Не обращайте внимания, – едва выговорил он, – все это так и должно быть.
Но те двое строго и непреклонно смотрели на нас.
– Что вы смеетесь? – жестко сказал Иван Матвеевич. – Надо догонять их, а не рассиживаться.
И тогда мы поняли, что эта затея обрела вдруг высокий и важный смысл необходимости с тех пор, как эти люди украсили ее серьезностью и силою сердца.
Мы сломя голову бросились с горы, оберегаемые пружинящим сопротивлением веток. Далеко в поле стрекотал комбайн, а там, где рожь подходила вплотную к горе, женщины побарывали ее серпами. Иван Матвеевич и Ваня жадно уставились на рожь, на комбайн и на женщин, прикидывая и вычисляя, и лица их отдалились от нас. Оба они поиграли колосом, сдули с ладони лишнее и медленно отведали зубами и языком спелых, пресно-сладких зерен, как бы предугадывая их будущий полезный вкус, когда они обратятся в зрелый и румяный хлеб.
– Когда кончить-то собираетесь, красавица? – спросил Иван Матвеевич у жницы, показывающей нам сильную округлую спину.
Сладко хрустнув косточками, женщина разогнулась во весь рост и густою темнотой глянула на нас из-под низко повязанного платка. Уста ее помолчали недолго и пропели:
– Если солнышко поможет, – за три дня, а вы руку приложите, так сегодня к обеду управимся.
– Звать-то тебя как? – отозвался ее вызову Иван Матвеевич.
Радостно показывая нам себя, не таясь ладным, хороводно-медленным телом, она призналась с хитростью:
– Для женатых – Катерина Моревна, для тебя – Катенька.
Теперь они оба играли, пряма глядя в глаза друг другу, как в танце.
– А может, у меня три жены.
– Як тебе и в седьмые пойду.
– Ну, хватит песни петь, – спохватился Иван Матвеевич. – Археологи на горе стояли – с палатками, с крытой машиной. Не видела, куда поехали?
– Видала, да забыла, – завела она на прежний мотив, но, горько разбуженная его деловитостью, опомнилась и буднично, безнапевно сказала, вновь поникая спиной: – Все их видали, девять человек, с ними девка и однорукий, вчера к ночи уехали, на озере будут копать.
– Поехали! – загорелся Иван Матвеевич и погнал нас к «газику», совсем заскучавшему в тени.
– Знаю я это озеро, – возбужденно говорил Ваня. – Там всяких первобытных черепков тьма-тьмущая. Экскаватору копнуть нельзя: то сосуд, то гробница. Весной готовили там яму под столб, отрыли кувшин и сдали к нам в райком. Так себе кувшинчик – сделан-то хорошо, но грязный, зеленый от плесени. Стоял он, стоял в красном уголке – не до него было, – вдруг налетели какие-то ученые, нюхают его, на зуб пробуют. Оказалось, он еще до нашей эры был изготовлен.
Всем этим он хотел убедить меня и Шуру, что на озере мы обязательно поймаем легких на подъем археологов.
Переутомленные остротой природы, мы уже не желали, не принимали ее, а она все искушала, все казнила нас своей яркостью. Ее цвета были возведены в такую высокую степень, что узнать и назвать их было невозможно. Мьг не понимали, во что окрашены деревья, – настолько они были зеленее зеленого, а воспаленность соцветий, высоко поднятых над землей могучими стеблями, только условно можно было величать желтизною.
Машина заскользила по красной глине, оступаясь всеми колесами. Слева открылся* крутой обрыв, где в глубоком разрезе земли, не ведая нашей жизни, каждый в своем веке, спали древние корни. Держась вплотную к ним, правым колесом разбивая воду, мы поехали вдоль небольшой быстрой реки. Два ее близких берега соединял канатный паром.
Согласно перебирая ладонями крученое железо каната, мы легко перетянули себя на ту сторону.
Озеро было большое, скучно-сладкое среди других, крепко посоленных озер. Наслаждаясь его пресностью, рыбы теснились в нем. Рыболовецкий совхоз как мог «облегчал» им эту тесноту: по всему круглому берегу сушились большие и продуваемые ветром, как брошенные замки, сети.
В конторе никого не было, только белоголовый мальчик, как наказанный, томился на лавке под доской почета. Он неслыханно обрадовался нам и в ответ на наш вопрос об археологах, заикаясь на каждом слове, восторженно залепетал:
– Есть, есть, в клубе, в клубе, я вас отведу, отведу.
Он сразу полюбил нас всем сердцем, пока мы ехали, перелез по кругу с колен на колени ко всем по очереди, приклеиваясь чумазой щекой.
– Ага, не ушли от нас! – завопил Ваня, приметив возле клуба крытый кузов грузовика.
– Не ушли, не ушли! – счастливо повторял мальчик.
Отворив дверь, мы наискось осветили большую затемненную комнату. В ее пахнущей рыбой полутьме приплясывали, бормотали и похаживали на руках странные и непригожие существа. Видимо, какой-то праздник происходил в этом царстве, но наше появление смутило его неладный порядок. Все участники этого темного и необъяснимого действа, завидев нас, в отчаянии бросились в дальний угол, оскальзываясь на серебряном конфетти рыбьей чешуи. И тогда, прикрывая собой их бегство, явился перед нами маленький невзрачный человек и объявил с воробьиной торжественностью:
– Да мы не профессионалы, мы от себя работаем!..
Он смело бросил нам в лицо эти гордые слова, и я почувствовала, как за моей спиной сразу сник и опечалился добрый Шура.
– Так, – потрясенно вымолвил Иван Матвеевич и, подойдя к окну, освободил его от мрачно-ветхого одеяла, заслонявшего солнце.
Среди чемоданов, самодельных ширм, оброненных на пол красных париков обнаружилось несколько человек, наряженных в бедную пестрость бантиков, косынок и беретов. В ярком и неожиданном свете дня они стыдливо и неумело томились, как выплеснутые на сушу водяные.
Меж тем маленький человек опять храбро выдвинулся вперед и заговорил, обращаясь именно ко мне и к Шуре, – видимо, он что-то приметил в нас, что его смутно обнадеживало.
– Мы действительно по собственной инициативе, – подтвердил он каким-то испуганным и вместе героическим голосом.
Тут он всполошился, забегал, нырнул в глубокий хлам и выловил там длинный лист бумаги, на котором жидкой кокетливой акварелью было выведено: «ЭСТРАДНО-КОМИЧЕСКИЙ КОСМИЧЕСКИЙ АНСАМБЛЬ». Рекламируя таким образом программу ансамбля, он застенчиво придерживал нижний нераскрученный завиток афиши, видимо, извещавший зрителя о цене билетов.
Поощренный нашей растерянностью, он резво и даже с восторгом обратился к своей труппе:
– Друзья, вот счастливый момент доказать руководящим товарищам нашу серьезность.
И жалобно скомандовал:
– Афина, пожалуйста!
Вышла тусклая, словно серым дождем прибитая, женщина. Она в страхе подняла на нас глаза, и сквозь скучный, нецветной туман ее облика забрезжило вдруг яркое синее солнышко детского взгляда. Ее как-то вообще не было видно, словно она смотрела на нас сквозь щель в заборе, только глаза синели, совсем одни, они одиноко синели, перебиваясь кое-как, вдали от нее, не ожидая помощи от ее слабой худобы и разладившихся пружин перманента.
Она торопливо запела, опустив руки, но они тяготили ее, и она сомкнула их за спиной.
– Больше мажора! – поддержал ее маленький человек.
– Тогда я, пожалуй, спою с движениями? – робко отозвалась она и отступила за ширму. Оттуда вынесла она большой капроновый шарф с опадающей позолотой и двинулась вперед, то широко распахивая, то соединяя под грудью его увядшие крылья.
Она грозно и бесстыдно наступала на нас озябшими локтями и острым голосом, а глаза ее синели все так же боязливо и недоуменно. Смущенно поддаваясь ее натиску, мы пятились к двери, и все участники ансамбля затаенно и страстно следили за нашим отходом.
– Эх, доиграетесь вы с вашей халтурой! – предостерег их Ваня.
На крыльце мы вздохнули разом и опять улыбнулись друг другу в какой-то странной радости.
Тут опять объявился мальчик и, словно мы были ненаглядно прекрасны, восхищенно уставился на нас.
– А других археологов не было тут? – присев перед ним для удобства, спросил Иван Матвеевич.
– Нет, других не было, – хорошо подумав, ответил мальчик. – Шпионы были, но я проводил их уже.
– Ишь ты! – удивился Иван Матвеевич. – А что ж они здесь делали?
Мальчик опять заговорил, радуясь, что вернулась надобность в нем.
– Приехали, приехали и давай, давай стариков расспрашивать. А главный все пишет, пишет в книжку. Я ему сказал: «Ты шпион?», «– а он засмеялся и говорит: «Конечно». И дал мне помидор. Потом говорит: «Ну, пора мне ехать по моим шпионским делам. А если пограничники будут меня ловить, скажи, уехал на Курганы». Но я никому ничего не сказал, только тебе, потому что он, наверно, обманул меня. И жалко его: он однорукий.
– Эх ты, маленький, расти большой, – сказал Иван Матвеевич, поднимаясь и его поднимая вместе с собой. Босые ножки полетали немного в синем небе и снова утвердились в пыли около озера. Я погладила мальчика по прозрачно-белым волосам, и близко под ними, пугая ладонь хрупкостью, обнаружилось теплое и круглое темя, вызывающее любовь и нежность.
На Курганах воскресенье шло своим чередом. По улице, с одной стороны имеющей несколько домов, а с другой – далекую и пустую степь, гулял гармонист, вполсилы растягивая гармонь. За ним, тесно взявшись под руки, следовали девушки в выходных ситцах, а в отдалении вилось пыльное облачко детворы. Изредка одна из девушек выходила вперед всей процессии и делала перед ней несколько кругов, притоптывая ногами и выкрикивая частушку. Вроде бы и незатейливо они веселились, а все же не хотели отвлечься от праздника, чтобы ответить на наш вопрос об археологах. Наконец выяснилось, что никто не видел крытой машины и в ней девяти человек с одноруким.
– Разве это археологи? – взорвался вдруг Ваня. – Это летуны какие-то! Они что, дело делают, или в прятки играют, или вообще с ума сошли?
– А ты думал, они сидят где-нибудь, ждут-пождут, и однорукий говорит: «Что-то наш Ваня не едет?»? – одернул его Иван Матвеевич и быстро глянул на нас: не обиделись ли мы на Ванину нетерпеливость?
У последнего дома мы остановились, чтобы опорожнить канистру с бензином для поддержки «газика», а Ваня распластался на траве, обновляя мыльную заплату на бензобаке.
На крыльцо вышла пригожая старуха, и Иван Матвеевич тотчас обратился к ней:
– Бабка, а не видала ты… – Он тут же осекся, потому что из бабкиных век смотрели только две чистые, пустые, широко открытые слезы.
– Ты что примолк, милый? – безгневно отозвалась она. – Ты не смотри, что я слепая, может, и видала чего. Меня вон давеча проезжий человек утешил, когда мою воду пил. Ты, говорит, мать, не скучай по своим глазам. У человека много всего человеческого, каждому калеке что-нибудь да останется. У меня, говорит, одна рука, а я ею землю копаю.
– Ну и бабка! – восхищенно воскликнул Иван Матвеевич. – Я ведь как раз этого однорукого ищу. Куда же он отсюда поехал?
– Отсюда-то вон туда, – она указала рукой, – а уже оттуда куда, не спрашивай – не знаю.
– Верно, вот их след, – закричал Ваня, – на полуторке они от нас удирают!
– Нам теперь прямая дорога в уголовный розыск, – заметил Иван Матвеевич, бодро усаживаясь за руль. – Или в индейцы. Хватит жить без приключений!
У нас глаза сузились от напряжения и от света, летящего навстречу, в лицах появилось что-то древневоенное и непреклонное. «Газик» наш – гулять так гулять! – неистово гремел худым железом, и орлы, парящие вверху, брезгливо пережидали в небе нашу музыку.
Вдруг нам под ноги выкатилась большая фляга, обернутая войлоком. Мы не могли понять, ни откуда она взялась, ни что в ней, но наугад стали отхлебывать из горлышка прямо на ходу и скоро как щенки, перемазались в белой сладости. Фляга ударяла нас по; зубам, и мы хохотали, обливаясь молоком, отнимая друг у друга его косые всплески. Мы нацеливались на него губами, а оно метило нам в лицо, мгновенным бельмом проплывало в глазу и клеило волосы. Но когда я уже отступилась от погони за ним; перемогая усталость дыхания, оно само пришло на язык, и его глубокий и чистый глоток растворился во мне, напоминая Аню. Это она, волшебная девочка, дочь волшебницы, предусмотрительно послала мне свое крепкое снадобье, настоенное на всех травах, цветах и деревьях. И я, вновь похолодев от тоски и жадности, пригубила ее живой и добрый мир. Его дети, растения и звери приблизились к моим губам, влажно проникая в мое тело, и ничего, кроме этого, тогда во мне не было.
Подослепшие от тяжелого степного солнца, нетрезво звенящего в голове, мы снова попали в хвойное поднебесье леса. Он осыпал на наши спины прохладный дождь детских мурашек, и разомлевшее тело строго подобралось в его свежести. Никогда потом не доводилось мне испытывать таких смелых и прихотливых чередований природы, обжигающих кожу веселым ознобом.
– Они в Сагале, больше негде им быть, – уверенно сказал Иван Матвеевич.
Мы остановились возле реки и умылись, раня ладони острым холодом зеленой воды. На переправе мы хором, азартно и наперебой спросили:
– Был здесь грузовик с крытым кузовом?
– И с ним девять человек?
– Среди них – однорукий?
– И девушка? – мягко добавил Шура.
Не много машин переправлялось здесь в воскресенье, но старый хакас, работавший на пароме, долго размышлял, прежде чем ответить. Он раскурил трубку, отведал ее дыма, сдержанно улыбнулся и промолвил:
– Были час назад.
– Судя по всему, они должны быть в столовой, – обратился Иван Матвеевич к Ване. – Как ты думаешь, следопыт?
– Я думаю, если они даже сквозь землю провалились, в столовую нам не мешает заглянуть, – решительно заявил Ваня. – Целый день не ели, как верблюды.
– Может, Ванюша, ты по невесте скучаешь? – поддел его Иван Матвеевич.
Он, видимо, чувствовал, что нам с Шурой все больше делалось стыдно за их даром пропавшее воскресенье, и потому не позволял Ване никаких проявлений недовольства. Ваня ненадолго обиделся и замолк.
В совхозной чайной было светло и пусто, только два вместе сдвинутых стола стояли неубранными. Девять пустых тарелок, девять ложек и вилок насчитали мы в этом беспорядке, оцепенев в тяжелом волнении.
Я помню, что горе, настоящее горе осенило меня. Чем провинились мы перед этими девятью, что они так упорно и бессмысленно уходили от нас?
– Где археологи? – мрачно спросил Иван Матвеевич у розово-здоровой девушки, вышедшей убрать со стола.
– Они мне не докладывались, – с гневом отвечала она, – нагрязнили посуды – и ладно.
– Мало в тебе привета, хозяйка, – укорил ее Иван Матвеевич.
– На всех не напасешься, – отрезала она. – А вы за моим приветом пришли или обедать будете?
– А были с ними однорукий и девушка? – застенчиво вмешался Шура.
Он уже второй раз с какой-то нежностью в голосе поминал об этой девушке: видимо, ее неопределенный, стремительно ускользающий образ трогал его своей недосягаемостью.
Но, кажется, именно в этой девушке и крылась причина немилости, павшей на наши головы.
– У нас таким девушкам вслед плюют! – закричала наша хозяйка. – Вырядилась в штаны – не то баба, не то мужик, глазам смотреть стыдно. И имя-то какое ей придумали! Я Ольга, и все Ольги, а она Э-льга! Знать, и родители ее бесстыдники были, вот и вышла Эль-га! Одна на восемь мужиков, а они и рады: всю мою герань для нее общипали. Отобедали – и ей, ей первой спасибо говорят, а уж за что спасибо, им одним известно.
– Как вам не стыдно! – не выдержал Шура. – Что она вам худого сделала? Ведь она работает здесь, одна, далеко от дома, думаете, легко ей с ними ездить?