Текст книги "Озноб"
Автор книги: Белла Ахмадулина
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)
Белла Ахмадулина
ОЗНОБ
Избранные произведения
ПОСЕВ 1968
Под редакцией Н. Тарасовой
© 1968 by Possev-Verlag, V. Gorachek KG, Frankfurt/Main Printed in Germany
ОТ СОСТАВИТЕЛЯ
Предлагаемая читателю книга – первая попытка собрать воедино произведения Беллы Ахмадулиной, молодого российского поэта «четвертого поколения» (род. в 1937 г. в Москве). После смерти Пастернака и Ахматовой, Ахмадулина – один из первых кандидатов на их место. Цель нашей работы – облегчить читателю заграницей и в России знакомство с ее поэтическим творчеством, поскольку в течение тринадцати лет официального поэтического ее труда вышел всего лишь один сборник стихотворений («Струна», 1962 г.), ставший уже давно библиографической редкостью.
В основу нашего сборника положен хронологический принцип, дающий возможность легко проследить эволюцию творчества Ахмадулиной. Даты, поставленные в скобках в оглавлении, в разделе «Стихи», означают время опубликования этих произведений в печати. При таком распределении материала могли возникнуть хронологические неточности, поскольку, как известно, стихотворения зачастую публикуются намного позже, чем пишутся, но общая картина, надо надеяться, сохранена верной. Даты, поставленные под стихотворениями, означают время их написания.
В разделах прозы и стихотворных переводов даты опубликования укажем здесь: очерк «На сибирских дорогах» был напечатан в журнале «Юность» в 1963 г.; очерк «Пушкин. Лермонтов» и «Воспоминания о Грузии» – в журнале «Литературная Грузия» в 1965 г. Переводы из М. Квливидзе – в журнале «Новый мир» в 1962 и 1966 гг. Переводы из С. Чиковани вышли в его сборнике «Избранные стихотворения» (Изд-во Художественной Литературы, Москва) в 1963 г. Переводы из О. Чиладзе – в «Литературной Грузии» в 1967 г.
Наша книга охватывает произведения Беллы Ахмадулиной, опубликованные в России с 1955 г. по начало 1968 г. Печатались они в следующих журналах и газетах: «Октябрь», «Молодая гвардия», «Новый мир», «Юность», «Знамя», «Наш современник», «День поэзии», «Москва», «Кругозор», «Литературная Грузия», «Звезда Востока», «Литературная газета» и «Литературная Россия». В книгу почти целиком вошел сборник стихов «Струна» (1962 г.), стихотворения, опубликованные в молодежном рукописном журнале «Синтаксис» (1959-60 гг., см. «Грани» № 58, 1965), и наконец стихи, записанные во время публичных выступлений Ахмадулиной.
От имени нашего издательства я приношу благодарность тем почитателям таланта Ахмадулиной и тем друзьям «Посева», которые помогли собрать ее произведения и этим внесли существенный вклад в работу над книгой.
Н. Тарасова
ЧЕРНЫЙ РУЧЕЙ
В деревне его называют Черным,
Я не знаю, по выдумке чьей.
Он, как все ручейки, озорной и проворный,
Чистый, прозрачный ручей.
В нем ходят, кряхтя, косолапые утки,
Перышки в воду роняя свои.
Он льется, вокруг расплескав незабудки,
Как синие капли своей струи.
Может, он потому мне до боли дорог,
Что в нем отразился лопух в пыли,
Прямая береза, желтый пригорок -
Родные приметы моей земли.
Яркие камешки весело моя,
Он деловито бежит в Оку.
А я бы скучала у Черного моря
По этому Черному ручейку.
НОЧЬЮ
Как бы мне позвать, закричать?
В тишине все стеклянно-хрупко.
Голову положив на рычаг,
Крепко спит телефонная трубка.
Спящий город перешагнув,
Я хочу переулком снежным
Подойти к твоему окну
Очень тихой и очень нежной.
Я прикрою ладонью шум
Зазвеневших капелью улиц.
Я фонари погашу,
Чтоб твои глаза не проснулись.
Я прикажу весне
Убрать все ночные звуки.
Так вот ты какой во сне!?
У тебя ослабели руки…
В глубине морщинок твоих
Притаилась у глаз усталость…
Завтра я поцелую их,
Чтоб следа ее не осталось.
До утра твой сон сберегу
И уйду свежим утром чистым,
Позабыв следы на снегу
Меж сухих прошлогодних листьев.
ЖАЛЕЙКА
Я уеду ранним утром
Наставленьям вопреки,
Я проснусь в домишке утлом
Возле пасмурной реки.
Залюбуюсь сивым дедом,
Что проходит босиком.
Ах, откройте, что он сделал
С тем зеленым тростником.
Он спускается с пригорка,
Бабы смотрят из ворот.
Так ли тонко, так ли горько
Та тростиночка поет?
Я стою с тяжелой лейкой,
Спелых грядок не полью.
Пожалей меня, жалейка,
Что я песен не пою.
Я болею, я устала,
Оттого и не могу.
Промычало мимо стадо,
Запестрело на лугу…
Водят кони вострым ухом,
Дождь пузырится у ног,
И метет лебяжьим пухом
Тополиный ветерок.
А по теплым тем сугробам,
По глубокой той воде
Всё идет с лицом суровым
Дед с тростинкой в бороде.
БОГ
За то, что девочка Настасья
добро чужое стерегла,
босая, бегала в ненастье
за водкою для старика, -
ей полагался бог красивый
в чертоге, солнцем залитом,
щеголеватый, справедливый
в старинном платье золотом.
Но посреди хмельной икоты,
среди убожества всего
две почерневшие иконы
не походили на него.
За это – вдруг расцвел цикорий,
порозовели жемчуга,
и раздалось, как хор церковный,
простое имя жениха.
Он разом вырос у забора,
поднес ей желтый медальон
и так вполне сошел за бога
в своем величье молодом.
И в сердце было свято-свято
от той гармошки гулевой,
от вин, от сладкогласья свата
и от рубашки голубой.
А он уже глядел обманно,
платочек газовый снимал,
и у соседнего амбара
ей груди слабые сминал…
А Настя волос причесала,
взяла платок за два конца,
а Настя пела, причитала,
держала руки у лица.
«Ах, что со мной ты понаделал,
какой беды понатворил!
Зачем ты в прошлый понедельник
мне белый розан подарил!
Ах, верба, верба, моя верба,
не вянь ты, верба, погоди.
Куда девалась моя вера -
остался крестик на груди».
А дождик солнышком сменялся,
и не случалось ничего,
и бог над девочкой смеялся,
и вовсе не было его.
Он приготовил пистолет…
Он приготовил пистолет,
свеча качнулась, продержалась.
Как тяжело он постарел.
Как долго это продолжалось.
И вспомнил он издалека -
там, за пределом постаренья,
знамена своего полка,
сверканья, трубы, построенья.
Не радостно ему стареть.
Вчера побрел, побрел далеко
на первый ледоход смотреть,
стоял там долго, одиноко.
Потом отправился домой,
шаги тяжелые замедлил
и вдруг заметил, Боже мой,
вдруг эту женщину заметил.
И вспомнилось – давным-давно
гроза, глубокий след ботинка,
ее плечо обведено
оборкой белого батиста.
Зачем она среди весны
о той весне не вспоминала,
стояла просто у стены,
такая жалкая стояла.
И вот смертельный этот гром
раздастся, задевая рюмки,
и страшно упадут на гроб
жены его большие руки.
Придет его бесстыдный друг,
успевший прочитать в газете.
Для утешенья этих рук
он поцелует руки эти.
Они нальют ему вина,
и взглянет он непринужденно,
как на подушке ордена
горят мертво и отчужденно.
ПЯТНАДЦАТЬ МАЛЬЧИКОВ
Пятнадцать мальчиков, а может быть, и больше,
а может быть, и меньше, чем пятнадцать,
испуганными голосами
мне говорили:
«Пойдем в кино или в музей изобразительных
искусств».
Я отвечала им примерно вот что:
«Мне некогда».
Пятнадцать мальчиков дарили мне подснежники.
Пятнадцать мальчиков надломленными голосами
мне говорили:
«Я никогда тебя не разлюблю».
Я отвечала им примерно вот что:
«Посмотрим».
Пятнадцать мальчиков теперь живут спокойно.
Они исполнили тяжелую повинность
подснежников, отчаянья и писем.
Их любят девушки -
иные красивее, чем я,
иные некрасивее.
Пятнадцать мальчиков преувеличенно свободно,
а подчас злорадно
приветствуют меня при встрече,
приветствуют во мне при встрече
свое освобожденье, нормальный сон и пищу…
Напрасно ты идешь, последний мальчик.
Поставлю я твои подснежники в стакан,
и коренастые их стебли обрастут
серебряными пузырьками…
Но, видишь ли, и ты меня разлюбишь
и, победив себя, ты будешь говорить со мной надменно,
как будто победил меня,
а я пойду по улице, по улице…
Чем отличаюсь я от женщины с цветком…
Чем отличаюсь я от женщины с цветком,
от девочки, которая смеется,
которая играет перстеньком,
а перстенек ей в руки не дается?
Я отличаюсь комнатой с обоями,
где так сижу я на исходе дня,
и женщина с манжетами собольими
надменный взгляд отводит от меня.
Как я жалею взгляд ее надменный,
и я боюсь, боюсь ее спугнуть,
когда она над пепельницей медной
склоняется, чтоб пепел отряхнуть.
О, Господи, как я ее жалею,
плечо ее, понурое плечо,
и беленькую, тоненькую шею,
которой так под мехом горячо!
И я боюсь, что вдруг она заплачет,
что губы ее страшно закричат,
что руки в рукава она запрячет,
и бусинки по полу застучат…
ГОРОД НАУКИ ПОД НОВОСИБИРСКОМ
Грядущего города контур,
исполненный чистоты.
В нем зданий и теннисных кортов
едва проступают черты.
Нам долго рассказывал мальчик-
строитель о городе том.
Расчетливо, как математик,
возвышенно, как астроном…
Вот циркуль бумаги коснулся,
и виделся нам исполин
в причудливом взлете конструкций,
в разумном гуденье машин.
Слиянье тайги и проекта.
Высокая точность ума.
Сиянье стекла и паркета
в себе сочетают дома.
Волнуемый помыслом дерзким,
в тайге этот город стоит.
Пока еще в возрасте детском,
он мудр и учен, как старик.
Росою омыты наутро
цветы и строенья его.
В них властно вступает наука,
справляя свое торжество.
Он встанет в чертах соразмерных.
Высоко взлетят провода.
И в формах его современных
особая есть правота.
Опровергающий косность
и тяжесть старинных времен,
он весь, как оранжевый конус,
в грядущие дни устремлен.
Жилось мне весело и шибко
Жилось мне весело и шибко.
Входил в заснеженном плаще,
и вдруг зеленый ветер шипра
взметал косынку на плече.
А был ты мне ни друг, ни недруг.
Но вот бревно. Под ним река.
В реке, в ее ноябрьских недрах,
займется пламенем рука.
А глубоко? Попробуй, смеряй!
Смеюсь, зубами лист беру
и говорю: «Ты, парень, смелый,
пройдись по этому бревну».
Ого! Тревоги выраженье
в твоей руке. Дрожит рука.
Ресниц густое ворошенье
над замиранием зрачка.
А я иду (сначала боком) -
о, поскорей бы, поскорей! -
над темным холодом, над бойким
озябшим ходом пескарей.
А ты проходишь по перрону,
закрыв лицо воротником,
и тлеющую папиросу
в снегу кончаешь каблуком.
Я думала, что ты мой враг…
Я думала, что ты мой враг,
что ты беда моя тяжелая,
а вышло так: ты просто враль,
и вся игра твоя – дешевая.
На площади Манежной
бросал монету в снег.
Загадывал монетой,
люблю я или нет.
И шарфом ноги мне обматывал
там, в Александровском саду,
и руки грел, а всё обманывал,
всё думал, что и я солгу.
Кружилось надо мной вранье,
похожее на воронье.
Но вот в последний раз прощаешься.
В глазах ни сине, ни черно.
О, проживешь, не опечалишься,
а мне и вовсе ничего.
Но как же всё напрасно,
но как же всё нелепо!
Тебе идти направо.
Мне идти налево.
В рубашке белой и стерильной…
В рубашке белой и стерильной,
Как марля,
Ты приник к столу.
В глубокой нежности старинной
К тебе -
Я около стою.
Мой милый, снова затеваю
Я древнюю с тобой игру.
Я твои руки задеваю,
Я тебя за руки беру.
А он со мной лукавил много,
Ты глуп был и витиеват.
Ты виноват передо мною.
Передо мной не виноват.
О, будь сохранен от болезней,
Забудь меня, спеши, пиши.
А я тебе всех благ библейских
Желаю в простоте души.
Да, я тебе желаю рая.
Да обоймет тебя жена,
Да будет она рада, рада
Тебе
И навсегда верна.
Да, я тебе желаю ада.
Да обоймет тебя жена,
Жена обманутая, Ада,
Она нежна и ненужна.
Как вас роднит непониманье.
Не в этом дело -
В тишине
К вам снизойдет напоминанье,
Напоминанье обо мне.
Жила в позоре окаянном…
Жила в позоре окаянном,
душой черна, лицом бела.
Но если кто-то океаном
и был – то это я была.
О, мой купальщик боязливый!
Ты б сам не выплыл – это я
волною нежной и брезгливой
на берег отнесла тебя.
Что я наделала с тобою!
Как позабыла в той беде,
что стал ты рыбой голубою,
взлелеянной в моей воде!
Я за тобой приливом белым
вернулась. Нет за мной вины.
Но ты в своем испуге бедном
отпрянул от моей волны.
И повторяют вслед за мною,
и причитают все моря:
о, ты, дитя мое родное,
о, бедное – прости меня.
Ну, предали. Ну, предали. Потом…
Ну, предали. Ну, предали. Потом
забудется. Виновна я сама.
Поверженным я сознаю умом,
что я с ума схожу, схожу с ума.
И если апельсины продают,
оранжевое пахнет из корзин -
мне кажется – меня там продают,
меня там продают, не апельсин.
Если отцы забвенью предают
своих детей и для других затей -
мне кажется – меня там предают,
меня там предают, а не детей.
Значения тому не придают,
лукавят, лгут, слова передают -
мне кажется – меня там предают.
Меня там предают. Там предают.
Как корил ты меня за жестокость…
Как корил ты меня за жестокость,
говорил: «Где твоя доброта?»
О, даруй же мне, Господи, стойкость
запереть на замок ворота!
Чтоб прохожие в них не входили,
чтоб в мои не вникали глаза,
не судили чтоб и не рядили
о моей доброте голоса.
День-другой с независимым видом
продержусь. Но неможется мне.
Скоро выдам я вам, скоро выдам -
где она и в какой стороне.
Там клянут ее и забывают,
там она доживает свое,
и последний гвоздок забивают
в голубые ладони ее.
Всё это надо перешить…
– Всё это надо перешить, -
сказал портной, – ведь дело к маю.
– Всё это надо пережить, -
сказала я, – я понимаю.
И в кольцах камушки сменить,
и челку рыжую подрезать,
и в край другой себя сманить,
и вновь по Грузии поездить.
О, мой застенчивый герой…
О, мой застенчивый герой,
ты ловко избежал позора.
Как долго я играла роль,
не опираясь на партнера!
К проклятой помощи твоей
я не прибегнула ни разу.
Среди кулис, среди теней
ты спасся, незаметный глазу.
Но в этом сраме и бреду
я шла пред публикой жестокой -
всё на беду, всё на виду,
всё в этой роли одинокой.
О, как ты гоготал, партер!
Ты не прощал мне очевидность
бесстыжую моих потерь,
моей улыбки безобидность.
И жадно шли твои стада
напиться из моей печали.
Одна, одна – среди стыда
стою с упавшими плечами.
Но опрометчивой толпе
герой действительный не виден.
Герой, как боязно тебе!
Не бойся, я тебя не выдам.
Вся наша роль – моя лишь роль.
Я проиграла в ней жестоко.
Вся наша боль – моя лишь боль.
Но сколько боли. Сколько. Сколько.
Смотрю на женщин, как смотрели встарь…
Смотрю на женщин, как смотрели встарь,
с благоговением и выжиданием.
О, как они умеют сесть, и встать,
и голову склонить над вышиваньем.
Но ближе мне могучий род мужчин,
раздумья их, сраженья и проказы.
Склоненные под тяжестью морщин,
их лбы так величавы и прекрасны.
Они – воители, творцы наук и книг.
Настаивая на высоком сходстве,
намериваюсь приравняться к ним
я в мастерстве своем и благородстве.
Я – им чета. Когда пришла пора,
присев на покачнувшиеся нары,
я, запрокинув голову, пила,
чтобы не пасть до разницы меж нами.
Нам выпадет один почет и суд,
работавшим толково и серьезно.
Обратную разоблачая суть,
как колокол, звенит моя сережка.
И в звоне том – смятенье и печаль,
незащищенность детская и слабость.
И доверяю я мужским плечам
неравенства томительную сладость.
Твое окно на сторону восточную…
Твое окно на сторону восточную.
Оно неразличимо и темно.
Но твой сосед угрюмо и восторженно
глядит в это пустынное окно.
В нем частые прохожие меняются,
и вянут неопрятные цветы,
посуда бьется, простыни мараются,
и женщина встает из темноты.
Сосед твой торжествует, удивляется,
причастный твоим тайнам и делам.
А женщина проходит, удаляется
и медленно садится на диван.
Грешны его пружины утомленные,
изведавшие столько темноты,
слова постылые, неутоленные,
и утреннее бремя пустоты.
О, эти женщины, простые и порочные,
ненадолго обретшие приют.
Здесь воскресают тени их порожние,
встречаются, и плачут, и поют.
Сосед взирает алчно. Не нарадуется
смятенью этой женщины чужой.
Она то встанет, в свой наряд нарядится,
то заново склонится над тобой.
Что выберет? И как она разделется
между тобой и горечью своей?
Шаги ее неведомы: разденется,
оденется и станет у дверей.
О, пусть она в пальто свое закутается
и выбежит на улицу одна.
Ей так потом заплачется, закурится,
вздохнется – за пределами окна.
Но даровитые твои и деловитые
глаза заснули, впавши глубоко.
Пусть спят себе, глупцы недальновидные,
и женщина уходит далеко.
Так и живем – напрасно маясь…
Так и живем – напрасно маясь,
в случайный веруя навет.
Какая маленькая малость
нас может разлучить навек.
Так просто вычислить, прикинуть,
что без тебя мне нет житья.
Мне надо бы к тебе приникнуть.
Иначе поступаю я.
Припав на желтое сиденье,
сижу в косыночке простой
и направляюсь на съеденье
той темной станции пустой.
Иду вдоль белого кладбища,
оглядываюсь на кресты.
Звучат печально и комично
шаги мои средь темноты.
О, снизойди ко мне, разбойник,
присвистни в эту тишину.
Я удивленно, как ребенок,
в глаза недобрые взгляну.
Зачем я здесь, зачем ступаю
на темную тропу в лесу?
Вину какую искупаю
и наказание несу?
О, как мне надо возродиться
из этой тьмы и пустоты.
О, как мне надо возвратиться
туда, где ты, туда, где ты.
Так просто станет всё и цельно,
когда ты скажешь мне слова
и тяжело и драгоценно
ко мне склонится голова.
Из глубины моих невзгод…
Из глубины моих невзгод
молюсь о милом человеке.
Пусть будет счастлив в этот год,
и в следующий, и вовеки.
Я, не сумевшая постичь
простого таинства удачи,
беду к нему не допустить
стараюсь так или иначе.
И не на радость же себе,
загородив его плечами,
ему и всей его семье
желаю миновать печали.
Пусть будет счастлив и богат.
Под бременем наград высоких
пусть подымает свой бокал
во здравие гостей веселых,
не ведая, как наугад
я билась головою о земь,
молясь о нем 1– средь неудач,
мне отведенных в эту осень.
Предать меня? Но для чего же?.
Предать меня? Но для чего же?
Вам не за что меня корить.
Хоть ты мне растолкуй, о Боже,
какая им во мне корысть?
Предать меня? Что в этом толка?
Я и сама была слаба.
Мой голос выводил так тонко,
не выговаривал слова.
Предать меня? Какого чёрта?
Добры были мои глаза,
и рыжая повисла челка,
как у доверчивого пса.
АДА
Что в бедном имени твоем,
что в имени неблагозвучном
далось мне?
Я в слезах при нем
и в страхе неблагополучном.
Оно – лишь звук, но этот звук
мой напряженный слух морочил.
Он возникал – и кисти рук
мороз болезненный морозил.
Я запрещала быть словам
с ним даже в сходстве отдаленном.
Слова, я не прощала вам
и вашим гласным удлиненным.
И вот, доверившись концу,
я выкликнула имя это,
чтоб повстречать лицом к лицу
его неведомое эхо.
Оно пришло, и у дверей
вспорхнуло детскою рукою.
О, имя горечи моей,
что названо еще тобою?
Ведь я звала свою беду,
свою проклятую, родную -
при этом не имев в виду
судьбу несчастную другую.
И вот сижу перед тобой,
не смею ничего нарушить,
с закинутою головой,
чтоб слез моих не обнаружить.
Прости меня! Как этих рук
мелки и жалостны приметы.
И ты – лишь тезка этих мук,
лишь девочка среди планеты.
Но что же делать с тем, другим,
таким же именем, как это?
Ужели всем слезам моим
иного не сыскать ответа?
Ужели за моей спиной,
затем, что многозначно слово,
навек остался образ твой
по воле совпаденья злого?
Ужель какой-то срок спустя,
все по тому же совпаденью,
и тень твоя, как бы дитя,
рванется за моею тенью?
И там, в летящих облаках,
останутся, как знак разлуки,
в моих протянутых руках
твои протянутые руки.
О боль, ты – мудрость. Суть решений…
О боль, ты – мудрость. Суть решений
перед тобою так мелка,
и осеняет темный гений
глаз захворавшего зверька.
В твоих губительных пределах
был разум мой высок и скуп,
но трав целебных поределых
вкус мятный уж не сходит с губ.
Чтоб облегчить последний выдох,
я с точностью того зверька,
принюхавшись, нашла свой выход
в китайском стебельке цветка.
О, всех простить – вот облегченье,
о, всех простить, всем передать
и, нежную, как облученье,
вкусить всем телом благодать.
Прощаю вас, чужие руки!
Пусть вы протянуты к тому,
что лишь моей любви и муки
предмет, не нужный никому.
Прощаю вас, пустые скверы!
При вас лишь, в бедности моей,
я плакала от смутной веры
над капюшонами детей.
Прощаю вас, глаза собачьи!
Вы были мне укор и суд,
все мои горестные плачи
досель эти глаза несут.
Прощаю вас, три человека!
Так непосильна нежность к вам,
что выгнулась я, словно ветка,
столь не привычная к плодам.
Прощаю недруга и друга!
Целую наспех все уста.
Во мне, как в мертвом теле круга,
законченность и пустота.
И взрывы щедрые, и легкость,
как в белых дребезгах перин,
и уж не тягостен мой локоть
чувствительной черте перил.
Лишь воздух под моею кожей.
Жду одного – на склоне дня
охваченный болезнью схожей
пусть кто-нибудь простит меня.
ВУЛКАНЫ
Молчат потухшие вулканы.
На дно их падает зола.
Там отдыхают великаны
после содеянного зла.
Всё холоднее их владенья,
всё тяжелее их плечам,
но те же грешные виденья
являются им по ночам.
Им снится город обреченный,
не знающий своей судьбы,
базальт, в колонны обращенный
и обрамляющий сады.
Там девочки берут в охапки
цветы, что расцвели давно,
там знаки подают вакханки
мужчинам, тянущим вино.
Всё разгораясь и глупея,
там пир идет, там речь груба.
О девочка моя, Помпея,
дитя царевны и раба!
В плену судьбы своей везучей
о чем ты думала, о ком,
когда так храбро о Везувий
ты опиралась локотком?
Заслушалась его рассказов,
расширила зрачки свои,
чтобы не вынести раскатов
безудержной его любви.
И он челом своим умнейшим
тогда же, на исходе дня,
припал к ногам твоим умершим
и закричал: «Прости меня!»