355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Айседора Дункан » Моя жизнь. Встречи с Есениным » Текст книги (страница 9)
Моя жизнь. Встречи с Есениным
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:28

Текст книги "Моя жизнь. Встречи с Есениным"


Автор книги: Айседора Дункан


Соавторы: И. Шнейдер
сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Глава шестнадцатая

В бытность мою в Лондоне я прочитала в Британском музее произведения Эрнста Геккеля в английском переводе. На меня произвела глубокое впечатление его прозрачная и ясная изобразительная манера. Я написала ему письмо с изъявлением благодарности за удовольствие, полученное мною от его книг. В этом письме, должно быть, содержалось нечто, что привлекло его внимание, ибо впоследствии, когда я танцевала в Берлине, он прислал мне ответ.

За свои откровенные речи Эрнст Геккель в то время был сослан кайзером и не мог приехать в Берлин, но наша переписка продолжалась, и, когда я жила в Байрейте, я написала ему письмо с просьбой навестить меня и присутствовать на премьере.

Как-то дождливым утром я наняла парную открытую карету, – тогда еще не было автомобилей, – и поехала на вокзал встречать Эрнста Геккеля. И вот великий человек вышел из поезда. Несмотря на то, что ему было свыше шестидесяти лет, он обладал великолепной, атлетической фигурой. Его борода и волосы были седыми. На нем был странный, мешковатый костюм, а в руках он держал дорожный мешок. Мы никогда еще не встречались, но сразу узнали друг друга. Он тут же обнял меня своими большими руками, и мое лицо оказалось в его бороде. Все его существо распространяло прекрасный аромат здоровья, силы и ума, если только можно говорить об аромате ума.

Мы отправились в охотничий домик, где для него заранее приготовили комнату, убрав ее цветами. Затем я кинулась на виллу Ванфрид, чтобы сообщить фрау Козиме приятную весть о приезде ко мне в гости Эрнста Геккеля, который придет слушать «Парсифаля». К моему удивлению, эта новость была встречена в высшей степени холодно. Я не сообразила, что распятие над постелью фрау Козимы и четки, висящие на ночном столике, являлись не только украшениями. В самом деле, она была глубоко верующей католичкой, посещающей церковь. Человек, написавший «Историю вселенной» и являвшийся величайшим иконоборцем со времени Чарлза Дарвина, теории которого он поддерживал, не мог встретить теплого приема на вилле Ванфрид. С простодушием и прямолинейностью я распространялась о величии Геккеля и моем преклонении перед ним. Фрау Козима с неохотой предоставила мне для него место, которого я домогалась в Вагнеровской ложе. Я была довольно близким ее другом, и она не могла мне отказать.

В этот день я прогуливалась в течение антракта перед изумленными зрителями в своей греческой тунике с обнаженными до колен ногами, рука об руку с Геккелем, седая голова которого возвышалась над толпой.

Геккель оставался вполне спокойным во время представления «Парсифаля». До самого третьего акта я не понимала, что все эти мистические страсти не доходили до него. Его ум был сугубо научного склада, и легенды его не впечатляли.

Ввиду того, что он не получил приглашения на обед или на чествование на вилле Ванфрид, я сама решила устроить праздник в честь Эрнста Геккеля. Пригласила изумительное собрание людей, начиная от болгарского короля Фердинанда, посетившего в то время Байрейт, и принцессы Саксо-Мейнингенской, сестры кайзера, и кончая княгиней Анри Рейсс, Гумпердинком, Генрихом Тоде и т. д.

Я произнесла речь, восхваляя величие Геккеля, а затем протанцевала в его честь. Геккель сделал замечания о моем танце, уподобляя его остальным универсальным истинам природы, сказал, что он является выражением монизма, происходит из одного источника с ним и эволюционирует в одном направлении. Затем пел фон Барри, знаменитый тенор. Мы поужинали. Геккель вел себя с мальчишеской живостью. Мы пировали, пили и пели до утра.

Несмотря на это, Геккель на следующий день, как и каждое утро в течение своего пребывания в Байрейте, встал с восходом солнца. Он обычно заходил ко мне в комнату и приглашал меня на прогулку с ним к вершине горы, к чему, признаюсь, я не питала особой охоты. Тем не менее эти прогулки были чудесны. Геккель сопровождал комментариями каждый встречный камень, каждое дерево, каждый геологический пласт земли.

Наконец, добравшись до вершины, он застывал на ней, как человек, восторженно и одобрительно осматривающий творения природы. На спине он носил мольберт и ящик с красками, делал множество набросков с высокоствольных деревьев и каменных наслоений гор. Хотя он был прекрасным художником, его творчеству все же недоставало воображения артиста. Я не хочу этим сказать, что Эрнст Геккель не умел ценить искусство, просто для него оно было проявлением естественной эволюции. Когда я, по обыкновению, рассказывала о нашем восторге перед Парфеноном, его больше интересовало качество мрамора, из какого пласта и с какого склона горы Пантикул он был добыт, нежели мое восхваление творения Фидия.

На вилле Ванфрид я встретила нескольких молодых офицеров, которые пригласили меня совершать с ними по утрам прогулки верхом. Я садилась в седло в своей греческой тунике и сандалиях, с обнаженными ногами и кудрями, развевающимися по ветру. Так как охотничий домик отстоял на некотором расстоянии от Вагнеровского театра, то я купила лошадь у одного из офицеров. Это была офицерская лошадь, привыкшая к шпорам, и ею было очень трудно управлять. Очутившись наедине со мной, она пустилась на различнейшие причуды, – она останавливалась по дороге возле каждого кабака, где обычно пьянствовали офицеры, и стояла как вкопанная, отказываясь сдвинуться с места, пока товарищи ее прежнего владельца со смехом не выходили из кабака.

При первом представлении «Тангейзера» моя прозрачная туника, выявлявшая все части моего пляшущего тела, вызвала некоторую суматоху среди одетых в телесное трико танцовщиц, и в последнюю минуту даже бедная фрау Козима потеряла мужество. Она прислала ко мне с одной из своих дочерей длинную белую рубашку, которую просила меня надеть под неплотный шарф, служивший мне костюмом. Но я была тверда, как гранит. Я оденусь и буду танцевать только по-своему или совсем не стану танцевать.

– Вы увидите, что пройдет немного лет, как все ваши вакханки и цветочницы станут одеваться, как я сейчас.

Пророчество сбылось.

Но тогда возникло много ссор и горячих споров о моих ногах, о том, достаточно ли нравственен вид моей собственной кожи, или ее должно прикрывать жуткое шелковое трико цвета семги. Множество раз я до хрипоты ратовала, доказывая, как пошло и неблагопристойно это трико цвета семги и как прекрасно и целомудренно нагое человеческое тело, когда его воодушевляют прекрасные помыслы.

Лето прошло. Наступили последние дни. Тоде уехал в лекционное турне. У меня также началось турне по Германии. Я покинула Байрейт, но унесла с собой в крови могущественный яд. Я успела услыхать призыв вагнеровской музыки. Беспокойная скорбь, преследования совести, печальное жертвоприношение, тема любви, призывающей смерть, – все это отныне должно было навсегда изгладить видения дорических колонн и убедительную мудрость Сократа. Первый пункт моего турне – Гейдельберг. Там я услыхала, как Тоде читает лекцию своим студентам. Голосом, попеременно переходившим от мягкости к резкости, он беседовал с ними об искусстве. Внезапно в середине своей лекции он произнес мое имя и принялся рассказывать этим мальчикам о новой эстетической форме, принесенной в Европу одной американкой. Его похвала заставила меня задрожать от счастья и гордости. Вечером я танцевала перед студентами, и они устроили торжественное шествие по улицам, после которого я очутилась стоящей на ступеньках гостиницы рядом с Тоде, разделяя с ним этот триумф. Вся молодежь Гейдельберга преклонялась перед ним, как и я. Любая витрина магазина содержала его портрет, и любой магазин на полках имел мою небольшую книжку «Танец будущего». Наши имена постоянно связывали вместе.

Фрау Тоде устроила для меня прием. Она была милая женщина, но слишком практичная, чтобы быть духовным товарищем Тоде. И действительно, к концу жизни она его покинула.

У фрау Тоде один глаз был коричневый, а другой серый, что придавало ей выражение постоянного беспокойства. Впоследствии в знаменитом процессе возник фамильный спор о том, была ли она дочерью Рихарда Вагнера или фон Бюлова. Так или иначе, она была очень любезна со мной, и если и питала какую-либо ревность, то не проявляла ее.

Всякая женщина, которая ревновала бы Тоде, обрекла бы себя на жизнь мученицы, ибо все, как женщины, так и мужчины, обожали его. Он становился центром любого общества.

Вскоре директор принес мне контракт на поездку в Россию. Петербург находится всего лишь в двух днях пути от Берлина, но с момента переезда границы попадаешь как бы в совершенно иной мир: страна погружена в великие снежные равнины и громадные леса. Снег, такой холодный – вокруг сияющие, безмерные пространства – они, казалось, охладили мой раскаленный мозг.

Генрих! Генрих! Он остался позади, там, в Гейдельберге. А я была здесь, удаляясь от него все дальше в страну безграничной холодной белизны, нарушаемой лишь жалкими избами, в замерзших окнах которых мерцал тусклый свет. Я еще слышала его голос, но он уже ослабевал.

Глава семнадцатая

Поезд, который вез меня в Петербург, вместо того чтобы прибыть согласно расписанию в четыре часа дня, был задержан снежными заносами и прибыл в четыре часа на следующее утро, с опозданием на двенадцать часов. На вокзале меня никто не встречал. Когда я вышла из поезда, термометр показывал десять градусов ниже нуля. Я никогда еще не испытывала такого холода. Закутанные в ватные армяки русские кучера хлопали себя по плечам руками в перчатках, чтобы заставить кровь быстрее течь в жилах. Я оставила свою горничную возле багажа и, наняв извозчика, велела ехать в гостиницу «Европа». Я была совсем одна в пасмурном русском рассвете, когда внезапно увидала зрелище, равносильное по своему ужасу любому, созданному воображением Эдгара Аллана По.

Я увидела на некотором расстоянии длинную процессию. Мрачную и печальную. Она приближалась. Один за другим шли нагруженные люди, согнувшись под своим грузом – гробами. Кучер замедлил шаг лошади, нагнулся и перекрестился. В неотчетливом рассвете я глядела на это, пораженная ужасом. Я спросила у него, что это такое? Несмотря на то, что я не знала русского языка, ему удалось дать мне понять, что это несли рабочих, расстрелянных накануне перед Зимним дворцом – в роковой день девятого января 1905 года за то, что, невооруженные, они пришли просить у царя помощи, просить хлеба для своих жен и детей. Я велела кучеру остановиться. Слезы струились по моему лицу и замерзали на щеках, пока печальная, бесконечная процессия проходила мимо. Но отчего же их хоронили на рассвете? Оттого, что среди дня похороны могли бы вызвать революцию. Слезы сжимали мне горло. С беспредельным негодованием я смотрела на несчастных, убитых горем рабочих, которые несли своих замученных товарищей. Если бы поезд не опоздал на двенадцать часов, я бы никогда этого не увидала.

Если бы я никогда не увидала этого, вся моя жизнь сложилась бы иначе. Там, перед этой казавшейся бесконечной процессией, перед этой трагедией, я поклялась посвятить себя служению народу, угнетенным. О, какими же незначительными и напрасными казались мне сейчас все мои личные желания и страдания! Как бесполезно мое искусство, если оно не могло ничем здесь помочь!

Наконец, последние печальные фигуры прошли мимо. Кучер с удивлением обернулся и увидал мои слезы. С терпеливым вздохом он опять перекрестился и погнал лошадь к гостинице.

Я поднялась в свои пышные комнаты и, скользнув в постель, плакала, пока не уснула. Но жалости и ярости, пережитым мною на рассвете, в будущем предстояло принести плоды.

Комната в гостинице «Европа» была огромной, с высоким потолком. Окна были замазаны и никогда не отворялись. Воздух проходил через вентиляторы, вделанные высоко в стене. Я проснулась поздно. Пришел мой директор и принес цветы.

Спустя два дня я выступила перед «верхами» петербургского общества в зале дворянского собрания. Как странно, должно быть, было этим любителям пышного балета с его расточительными декорациями и обстановкой видеть, как молодая девушка, одетая в тунику из паутинки, появляется и танцует перед простым голубым занавесом под музыку Шопена. И все же даже после первого танца раздалась буря аплодисментов. Моя душа, которая скорбела и страдала от трагических звуков прелюдий, моя душа, моя душа, которая плакала от праведного гнева, вспоминая о мучениках погребальной процессии на рассвете, – моя душа вызвала у этой богатой, развращенной аристократической публики отклик в виде одобрительных аплодисментов. Как странно!

На следующий день меня посетила маленькая дама, закутанная в соболя, украшенная брильянтами, свисающими с ушей, и жемчужным ожерельем вокруг шеи. К моему изумлению, она объявила, что она танцовщица Кшесинская и пришла приветствовать меня от имени русского балета, а также пригласить на торжественный спектакль в опере в тот же вечер. Я успела привыкнуть в Байрейте встречать лишь холод и вражду со стороны балета. Танцовщицы балета доходили до того, что рассыпали гвозди на моем ковре, о которые я ранила себе ноги. В данном случае эта перемена отношения была для меня одновременно и лестной, и удивительной.

Вечером великолепная карета, отапливаемая и полная дорогих мехов, отвезла меня в оперу; в ложе первого яруса, предназначенной для меня, были цветы и конфеты. Я все еще носила мою короткую белую тунику и сандалии и, должно быть, выглядела странно среди этого сборища богачей и аристократов Петербурга.

Я враг балета, который считаю фальшивым и нелепым искусством, стоящим в действительности вне лона всех искусств. Но нельзя было не аплодировать русским балеринам, когда они порхали по сцене, скорее похожие на птиц, чем на человеческие существа.

В антракте я осмотрелась и увидела прекраснейших в мире женщин в дивных декольтированных платьях, обвешанных драгоценностями и сопровождаемых мужчинами в ослепительных мундирах. Все это выставленное напоказ пышное великолепие так трудно было понять в его контрасте с погребальной процессией на рассвете минувшего дня.

После спектакля я была приглашена на ужин во дворец Кшесинской и там встретила великого князя Михаила, который с удивлением слушал, как я рассказывала о своем плане танцевальной школы для детей из народа. Я, должно быть, казалась крайне непонятной личностью, однако все принимали меня с самым ласковым радушием и щедрым гостеприимством.

Несколько дней спустя меня посетила прекрасная Павлова, и опять мне предоставили ложу, чтобы наблюдать Павлову в восхитительном балете «Жизель». Несмотря на то, что движения этих танцев противоречили моему артистическому и человеческому чувству, я не могла удержаться от горячих аплодисментов Павловой.

За ужином в доме балерины, который был скромнее дворца Кшесинской, я сидела между художниками Бакстом и Бенуа. Здесь я впервые встретила Сергея Дягилева и тут же вступила с ним в горячий спор об искусстве танца, противостоящем, с моей точки зрения, балету.

Вечером, за ужином, художник Бакст сделал небольшой эскиз с меня, который теперь помещен в его книге и изображает мою крайне серьезную физиономию с кудряшками, сентиментально свисающими на одну сторону.

После ужина, к удовольствию своих друзей, неутомимая Павлова танцевала спять. И хотя мы разошлись лишь в пять часов утро, она пригласила меня приехать в половине девятого в то же утро, если я пожелаю посмотреть, как она работает. Я приехала, несколько опоздав (признаюсь, я была сильно утомлена), и застала ее в тюлевом платье, делающей у станка сложнейшую гимнастику. Старый господин со скрипкой отмечал Бремя и уговаривал Павлову стараться. Это был знаменитый балетмейстер Петипа.

В течение трех часов я сидела в напряжении и замешательстве, наблюдая изумительную ловкость Павловой. Ее прекрасное лицо приняло суровое выражение мученицы. Ни разу она не остановилась ни на минуту.

Когда наступило двенадцать часов, был приготовлен завтрак: за столом Павлова сидела белая и бледная и почти не прикасалась к еде и вину. Признаюсь, я успела проголодаться и съела много пожарских котлет. Павлова отвезла меня обратно в гостиницу, а затем поехала в Императорский театр на одну из бесконечных репетиций. Очень утомленная, я бросилась на кровать и заснула крепким сном, благословляя свою звезду, что милостивая судьба не наградила меня карьерой балетной танцовщицы.

На следующий день я проснулась в восемь часов утра, чтобы посетить императорскую балетную школу. Там я увидала всех маленьких учеников, стоящих рядами и проделывающих все свои мучительные упражнения. Они стояли в течение нескольких часов на носках, похожие на жертв жестокой и бесполезной инквизиции. Огромные, пустые танцевальные залы, лишенные всякой красоты, с большим портретом царя на стене, походили на комнату пыток. Я сильнее, чем когда-либо, испытывала убеждение, что императорская балетная школа враждебна природе и искусству.

После недельного пребывания в Петербурге я поехала в Москву. Публика там вначале не проявляла такого энтузиазма, как в Петербурге, но я приведу отзыв великого Станиславского [45]45
  Приведенный А. Дункан текст К. С. Станиславского несколько отличается от текста оригинала. См.: Станиславский К. С. «Моя жизнь в искусстве».


[Закрыть]
.

«Приблизительно в этот период времени, в 1908 или 1909 году, не помню точно даты, мне посчастливилось узнать два больших таланта того времени, которые произвели на меня сильное впечатление: это были Айседора Дункан и Гордон Крэг.

Я попал на концерт Дункан случайно, ничего дотоле не слыхав о ней и не прочтя ни одного из объявлений, возвещавших о ее приезде в Москву. Поэтому меня удивило, что среди немногочисленных зрителей был большой процент артистов и скульпторов с С. И. Мамонтовым во главе, много артисток и артистов балета, завсегдатаев премьер и любителей исключительных по интересу спектаклей. Первое появление Дункан не произвело особого впечатления. Непривычка видеть на эстраде почти обнаженное тело помешала разглядеть и понять самое искусство артистки. Первый, начальный номер ее танцев был встречен наполовину жидкими хлопками, наполовину брюзжанием и робкими попытками к свисту. Но после нескольких номеров танцев, из которых один был особенно убедителен, я уже не мог оставаться хладнокровным к протестам рядовой публики и стал демонстративно аплодировать. Когда наступил антракт, я, как новоокрещенный энтузиаст знаменитой артистки, бросился к рампе, чтобы хлопать. К моей радости, я очутился почти рядом с С. И. Мамонтовым, который проделывал то же, что и я, а рядом с ним был известный художник, потом скульптор, писатель и т. д. Когда рядовые зрители увидели, что среди аплодирующих находились известные в Москве художники и артисты, произошло сильное смущение. Шикание прекратилось, но рукоплескать пока тоже еще не решались. Лишь только публика поняла, что хлопать можно, что хлопать не стыдно, начались сначала громкие аплодисменты, потом вызовы и в заключение – овация.

После первого вечера я уже не пропускал ни одного концерта Дункан. Потребность видеть ее часто диктовалась изнутри артистическим чувством, близко родственным ее искусству. Впоследствии, познакомившись с ее методом, так же как и с идеями ее гениального друга Крэга, я понял, что в разных концах мира, в силу неведомых нам условий, разные люди, в разных областях, с разных сторон ищут в искусстве одних и тех же очередных, естественно нарождающихся творческих принципов. Встречаясь, они поражаются общности и родству своих идей. Именно это и случилось при описываемой мной встрече: мы с полуслова понимали друг друга.

Я не имел случая познакомиться с Дункан при первом ее приезде. Но при последующих ее наездах в Москву она была у нас на спектакле, и я должен был приветствовать ее как почетную гостью. Это приветствие стало общим, так как ко мне присоединилась вся труппа, которая успела оценить и полюбить ее как артистку.

Дункан не умеет говорить о своем искусстве последовательно, логично, систематически. Большие мысли приходят у нее случайно, по поводу самых неожиданных обыденных фактов. Так, например, когда ее спросили, у кого она училась танцам, она ответила:

– У Терпсихоры. Я танцевала с того момента, как научилась стоять на ногах. И всю жизнь танцевала. Человек, все люди, весь свет должен танцевать, это всегда было и будет так. Напрасно только этому мешают и не хотят понять естественной потребности, данной нам самой природой. Et voila tout, – закончила артистка на своем неподражаемом американско-французском языке.

В другой раз, рассказывая о только что закончившемся концерте, во время которого приходившие в уборную посетители мешали ей готовиться к танцам, она объяснила:

– Я не могу так танцевать. Прежде чем идти на сцену, я должна вложить себе в душу какой-то мотор; он начинает внутри работать, и тогда сами ноги, и руки, и тело помимо моей воли будут двигаться. Но раз мне не дают времени вложить в душу мотор, я не могу танцевать…

В то время я как раз искал этот творческий мотор, который должен класть в свою душу актер перед тем, как выходить на сцену. Понятно, что, разбираясь в этом вопросе, я наблюдал за Дункан во время спектаклей, репетиций и исканий, – когда она от зарождающегося чувства сначала менялась в лице, а потом со сверкающими глазами переходила к выявлению того, что вскрылось в ее душе. Резюмируя все наши случайные разговоры об искусстве, сравнивая то, что говорила она, с тем, что делал я сам, я понял, что мы ищем одного и того же, но лишь в разных отраслях искусства.

Во время наших разговоров об искусстве Дункан постоянно упоминала имя Гордона Крэга, которого она считала гением и одним из самых больших людей в современном театре.

– Он принадлежит не только своему отечеству, а всему свету, – говорила она, – он должен быть там, где всего лучше проявится его талант, где будут наиболее подходящие для него условия работы и наиболее благотворная для него общая атмосфера. Его место в вашем Художественном театре, – заключила она свою фразу.

Я знаю, что она много писала ему обо мне и о нашем театре, убеждая его приехать в Россию. Я со своей стороны уговаривал дирекцию нашего театра выписать великого режиссера, чтобы тем дать толчок нашему искусству и влить в него духовные дрожжи для брожения как раз в то время, когда удалось как будто немного сдвинуть театр с мертвой точки. Должен отдать справедливость товарищам – они рассуждали как настоящие артисты и, чтобы сдвинуть наше искусство вперед, пошли на большой расход. Гордону Крэгу была заказана постановка «Гамлета», причем он должен был работать и как художник, и как режиссер, так как действительно он был и тем, и другим, а в молодые годы служил в лондонском театре Ирвинга и в качестве актера и пользовался большим сценическим успехом».

Насколько балет привел меня в ужас, настолько же театр Станиславского исполнил меня энтузиазмом. Я отправлялась туда каждый вечер, когда сама я не была занята в концерте, и вся труппа встречала меня с величайшей любовью. Станиславский очень часто приходил повидаться со мной и полагал, что, основательно расспросив меня, он сможет претворить все мои танцы в новой танцевальной школе при своем театре. Но я заявила ему, что это может быть достигнуто, если занятия будут начаты с детьми. Кстати, при моем следующем посещении Москвы я увидала нескольких молодых красивых девушек из его труппы, которые пытались танцевать, но результат оказался плачевным.

Будучи чрезвычайно занятым на репетициях в своем театре, Станиславский имел обыкновение часто приходить ко мне после спектакля. В своей книге он говорит о наших беседах:

«Думаю, что я должен был надоесть Дункан своими расспросами».

Нет, он не надоел мне. Я горела желанием делиться своими идеями.

Резкий снежный воздух, русская пища действительно совершенно исцелили мой изнурительный недуг, вызванный бесплотной любовью Тоде. И сейчас все мое существо жаждало общенья с сильной личностью. Когда Станиславский стоял передо мной, я видела ее в нем. Как-то вечером я взглянула на его прекрасную, статную фигуру, широкие плечи, черные волосы, лишь на висках тронутые сединой, и что-то восстало во мне против того, что я всегда исполняю роль Эгерии [46]46
  Эгерия – мифическая героиня, чьим именем был назван источник, супруга царя Нумы Помпилия, после его смерти превратилась в источник. Римляне чтили Эгерию как родоразрешительницу.


[Закрыть]
. Когда он собирался уходить, я положила руки ему на плечи притянув его голову к своей, поцеловала его в губы. Он с нежностью вернул мне поцелуй. Но принял крайне удивленный вид, словно менее всего этого ожидал.

Когда я пыталась привлечь его ближе, он отринул и, недоуменно глядя на меня, воскликнул:

– Но что мы станем делать с ребенком?

– С каким ребенком? – спросила я.

– Да, разумеется, с нашим ребенком! Что мы станем с ним делать? Видите ли, – глубокомысленно продолжал он, – я никогда не соглашусь, чтобы кто-либо из моих детей воспитывался вне моего надзора, а это оказалось бы затруднительным при моем настоящем семейном положении.

Его необычайную серьезность при упоминании о ребенке пересилило мое чувство юмора, и я разразилась смехом. Он со скорбью посмотрел на меня, вышел из комнаты и быстро зашагал по коридору гостиницы. Я смеялась, однако, с перерывами всю ночь. Но тем не менее, несмотря на свой смех, я была раздосадована и даже рассержена.

Много лет спустя я рассказала про этот случай со Станиславским его жене. Она очень развеселилась и воскликнула:

– О, но это на него так похоже. Ведь он относится к жизни очень серьезно.

Сколько я его ни атаковала, я добилась лишь нескольких нежных поцелуев, а в остальном встречала твердое и упорное сопротивление, которого нельзя было преодолеть. Станиславский больше не рисковал заходить ко мне после спектакля, но однажды он доставил мне большое удовольствие, повезя меня в открытых санях в загородный ресторан, где мы позавтракали в отдельном кабинете. Мы пили водку и шампанское и вели разговор об искусстве, и я окончательно убедилась, что только Цирцея могла бы разрушить твердыню добродетели Станиславского.

Я часто слышала об ужасных опасностях, которым подвергаются молодые девушки, вступая в театральную жизнь, но, как видят читатели по моей жизни, до сих пор со мной было как раз наоборот. В действительности я страдала от чрезмерного благоговения, уважения и преклонения, которые я вселяла в своих поклонников.

* * *

В период кратковременного посещения Киева, после Москвы, орда студентов собралась на городской площади перед театром и не давала мне проехать, пока я не пообещала дать концерт специально для студентов, так как цены на мои спектакли были слишком высоки для них. Когда я уезжала из театра, они все еще не разошлись, демонстрируя свой протест против моего директора. Я встала в санях и обратилась к ним, сказав, что я очень горда и счастлива, если мое искусство могло воодушевить интеллектуальную молодежь России, ибо нигде в мире студенты так не интересуются искусством, как в России.

Первое посещение России было прервано предыдущими ангажементами, призывающими меня обратно в Берлин. Перед отъездом я подписала контракт на возвращение весной в Россию. Несмотря на кратковременность своих выступлений, я оставила сильное впечатление. Произошло много ссор за и против моих танцев, и одна даже завершилась дуэлью между фанатиком балетоманом и энтузиастом Дункан. Начиная с этой эпохи, русский балет начал вводить в свой репертуар музыку Шопена и Шумана и носить греческое платье. Некоторые балетные танцовщицы дошли даже до того, что сняли обувь и чулки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю