Текст книги "Моя жизнь. Встречи с Есениным"
Автор книги: Айседора Дункан
Соавторы: И. Шнейдер
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Прекрасный город Будапешт в эту пору был изумительно украшен цветами. За рекой на холмах в каждом саду цвела сирень. А вечерами бурная венгерская публика бешено мне аплодировала, бросая шапки на сцену. Как-то во время одного из выступлений я, вспомнив о впечатлении и настроении, возникшем накануне утром, когда я наблюдала за быстро скользящими, подернутыми рябью водами Дуная, написала записку дирижеру оркестра и в конце представления сымпровизировала «Голубой Дунай» Штрауса. Эффект был сродни электрическому заряду. Публика вскочила на ноги, охваченная порывом восторга, и мне пришлось многократно повторять вальс, прежде чем зрители перестали походить на толпу сумасшедших.
В этот вечер среди тех, кто громко вызывал меня на бис, находился молодой венгр, которому суждено было превратить целомудренную нимфу, какой я была, в вакханку. Все способствовало этому. Весна, нежные лунные ночи, благоухание, носившееся в воздухе, отяжелевшем от запаха сирени. Необузданный энтузиазм зрителей и первые ужины в обществе совершенно безмятежных людей: музыка цыган, венгерский гуляш и крепкие венгерские вина – в самом деле, впервые в своей жизни я была сыта и возбуждена изобилием пищи, – все приводило меня к новому сознанию, что мое тело есть еще и нечто иное, нежели только инструмент для выражения музыки.
Как-то днем в дружеской компании за стаканом токайского я столкнулась взглядом с большими черными глазами, сверкавшими таким безграничным поклонением и такой венгерской страстью, что в одном взгляде таился весь смысл весны в Будапеште. Человек, который смотрел на меня, был высок, великолепно сложен, его голову покрывали черные волосы – он вполне мог бы позировать в качестве Давида для самого Микеланджело.
С первого же взгляда мы уже были в объятиях друг друга, и не было силы на земле, которая могла бы этому помешать.
Он передал мне небольшой кусок бумаги, на котором было написано: «Ложа в Королевский национальный театр». В этот вечер мы с матерью пошли, чтобы увидать его в роли Ромео. Он тогда уже был прекрасным актером, а со временем стал величайшим актером Венгрии. Исполнение роли Ромео завершило его победу надо мной. После спектакля я зашла к нему в уборную. Вся компания следила за мной с улыбками любопытства. Казалось, они все уже знали и были рады. Лишь одна из актрис вовсе не казалась довольной. Он проводил мою мать и меня в гостиницу, где мы перекусили, ведь актеры никогда не обедают перед спектаклем.
Затем, когда мать решила, что я сплю, я вернулась и встретилась со своим Ромео в гостиной нашего помещения, отделенной от спальни длинным коридором. Там он продекламировал передо мной, сцену за сценой, всю роль Ромео, пока рассвет не озарил окно.
Я смотрела и слушала с упоением. Время от времени я даже отваживалась подавать ему реплику или делать жест, а в сцене перед монахом мы оба преклонили колени и поклялись в верности до гроба.
О молодость, весна, Будапешт и Ромео! Когда я вспоминаю вас, мне кажется, что все произошло недавно – прошлой ночью.
Однажды вечером, после окончания наших спектаклей, мы зашли в гостиную без ведома матери, полагавшей, что я мирно сплю. Сначала Ромео довольствовался чтением своей роли и беседой о своем искусстве, театре, и я чувствовала себя вполне счастливой, слушая его, но постепенно заметила, как он волнуется, временами казалось, что он совершенно утрачивал дар речи.
Наконец, потеряв всякое самообладание, он внес меня в комнату. В испуге и в то же время в упоении я поняла, что все свершилось. Признаюсь, моим первым впечатлением был ужасный испуг.
Утром, на рассвете, мы вышли из гостиницы и, наняв запоздавшего извозчика, поехали на много миль прочь в деревню; остановились в лачуге крестьянина, в которой его жена предоставила нам комнату со старомодной кроватью и балдахином. Весь этот день мы оставались в деревне. Ромео несколько раз успокаивал меня и осушал мои слезы, когда я начинала плакать.
Боюсь, что в тот вечер я показала публике очень слабое исполнение, так как чувствовала себя очень несчастной. Однако когда по окончании его я встретилась в гостиной с Ромео, он был в состоянии такой радости и гордости, что я была вознаграждена за все мои страдания.
У Ромео был прекрасный голос, и он пел мне песни своей страны и цыганские песни, объясняя их смысл. Однажды вечером, когда Александр Гросс устроил мой парадный спектакль в Будапештском оперном театре, у меня возникла мысль после программы из музыки Глюка вывести на сцену простой венгерский оркестр из цыган и протанцевать под цыганские песни. Одна из них звучала, как песня любви, мне запомнились ее слова:
В мире есть молодая девушка,
Милый голубь мой.
Любит, видно, меня господь,
Если он дал мне ее.
Неясный мотив, полный страсти, желания, слез, преклонения. Я танцевала с таким воодушевлением, что вызвала слезы у многочисленной публики, а закончила маршем Раковского, который я протанцевала в красной тунике как революционный гимн героям Венгрии.
Парадный спектакль заключил сезон в Будапеште, и на следующий день мы с Ромео убежали на несколько дней в деревню, поселившись в крестьянской лачуге. Здесь мы впервые познали наслаждение спать всю ночь в объятиях друг друга, и я испытала непревзойденную радость, проснувшись на рассвете, увидеть, что мои волосы запутались в его черных душистых кудрях, и чувствовать вокруг своего тела его руки. После возвращения в Будапешт первым облаком, омрачившим наше блаженство, было сокрушение моей матери. Элизабет, которая вернулась из Нью-Йорка, считала, что я совершила преступление. Душевное беспокойство их обеих было настолько невыносимо, что я, дабы отвлечься, убедила их предпринять небольшую поездку по Тиролю.
Александр Гросс организовал мое турне по Венгрии. Я давала спектакли во многих городах, включая Зибен-кирхен, где на меня произвел большое впечатление рассказ о семерых повешенных революционных генералах. На большом открытом поле за городом я сочинила марш в честь этих генералов на героическую и мрачную музыку Листа.
В течение всей поездки во всех маленьких венгерских городках публика встречала меня овациями. В каждом из них меня ожидала карета с белыми лошадьми в упряжке, наполненная белыми цветами. Под крики приветствий меня, одетую во все белое, провозили через весь город. Но, несмотря на восторги, которые вызывало мое искусство, и на лесть публики, я бесконечно страдала от тоски по Ромео. Я чувствовала, что отдала бы весь этот успех и даже свое искусство за одну минуту, вновь проведенную в его объятиях, я томилась в ожидании того дня, когда снова вернусь в Будапешт. Наконец этот день наступил. Ромео с пылкой радостью встретил меня на вокзале, но я заметила нем какую-то странную перемену, позже он рассказал мне, что репетирует роль Марка Антония и дебютирует в ней. Неужели же перемена роли так повлияла на его артистический, сильный темперамент? Не знаю, но ясно одно – первая наивная страсть и любовь Ромео изменились. Он говорил о нашей женитьбе, словно она являлась уже окончательно решенным делом, и даже повел меня смотреть квартиры, чтобы выбрать ту, в которой мы поселимся.
– Что станем мы делать, живя в Будапеште? – допытывалась я.
– Как, – ответил он, – у тебя каждый вечер будет ложа, из которой ты будешь смотреть на мою игру, а затем ты научишься подавать мне все мои реплики и помогать мне при разучивании.
Он прочел мне роль Марка Антония, – сейчас все его интересы сосредоточивались на римской черни, а я, его Джульетта, уже оставалась в стороне.
Однажды, во время долгой прогулки по деревне, сидя возле скирды сена, он наконец спросил меня, не думаю ли я, что поступлю правильнее, если продолжу свою карьеру, а его предоставлю самому себе. Это неточно его слова, но таков был их смысл. Я до сих пор помню скирду сена, расстилавшееся перед нами поле и холодный озноб, пронзивший мою грудь. В этот же день я подписала контракт с Александром Гроссом на Вену, Берлин и все города Германии.
Я видела дебют Ромео в роли Марка Антония. Последнее, что я запомнила, – ликование зрительного зала, а я сидела в ложе, глотая слезы, словно груды битого стекла. На следующий день я уехала в Вену. Ромео уже исчез. Я попрощалась с Марком Антонием, который казался настолько суровым и озабоченным, что путешествие из Будапешта в Вену было для меня самым горестным и печальным, какое я когда-либо испытала. Вся радость, казалось, внезапно покинула вселенную.
В Вене я заболела, и Александр Гросс поместил меня в клинику.
Я провела несколько недель в состоянии крайнего упадка и в ужасных страданиях. Приехал Ромео. Он даже устроился на койке в моей комнате, был нежен и внимателен, но однажды, проснувшись на рассвете и увидав лицо сиделки – закутанной в черное католической монахини, отделяющее меня от моего Ромео, спавшего на койке у противоположной стены, я услыхала погребальный звон над нашей любовью.
Выздоравливала я медленно, и Александр Гросс отвез меня на поправку во Франценсбад. Я была вялой и грустной, не проявляя интереса ни к прекрасной местности, ни к окружавшим меня добрым друзьям. Приехавшая жена Гросса ласково ухаживала за мной в течение бессонных ночей. Вероятно, на мое счастье, дорогие доктора и сиделки истощили счет в банке, и Гросс вынужден был организовать мои концерты во Франценсбаде, Мариенбаде и Карлсбаде.
Итак, я снова открыла свой чемодан и вытащила танцевальные туники. Помню, как разразилась слезами, целуя мою короткую красную тунику, в которой я танцевала все свои революционные танцы, и поклялась никогда больше не покидать искусства ради любви. К этому времени мое имя стало в стране магическим; вспоминаю, как однажды вечером, когда я обедала со своим директором и его женой, перед зеркальным окном ресторана сгрудилась такая толпа, что в конце концов, к отчаянию управляющего гостиницей, она разбила огромное окно.
Скорбь, муку и разочарование любви я перенесла в свое искусство. Я создала историю Ифигении, ее прощание с жизнью на алтаре смерти. Наконец, Александр Гросс подготовил все для моего выступления в Мюнхене, где я встретилась с матерью и Элизабет. Они были в восторге, увидав меня без Ромео, но нашли, что я переменилась и стала грустной.
В эти дни вся жизнь Мюнхена сосредоточивалась вокруг Дома искусств, где группа таких мастеров, как Карлбах, Лембах, Штук [38]38
Штук Франц фон (1863–1928) – немецкий художник и скульптор.
[Закрыть], и других собиралась каждый вечер, чтобы насытиться прекрасным мюнхенским пивом и потолковать о философии и искусстве. Гросс захотел устроить мой дебют в Доме искусств. Лембах и Карлбах были согласны; лишь Штук утверждал, что танцы не соответствуют храму искусства, подобному мюнхенскому Дому искусств. Я направилась к Штуку на дом, чтобы убедить его в достоинствах своего искусства. Сняв в его студии платье и надев тунику, я протанцевала перед ним, а затем четыре часа без перерыва беседовала с ним о возможностях танца как искусства. Позже он часто рассказывал своим друзьям, что никогда в своей жизни не был так удивлен. Он говорил, что чувствовал, будто внезапно явилась дриада Олимпа. Он дал свое согласие, и мой дебют в мюнхенском Доме искусств стал большим артистическим событием и сенсацией, каких город не видел уже много лет.
Затем я танцевала в Каймзаале. Студенты просто сходили с ума. Каждый вечер они выпрягали лошадей из моей кареты и везли меня по улицам, распевая свои студенческие песни и прыгая по обеим сторонам с зажженными факелами. Часто, в продолжение нескольких часов, они простаивали под окном гостиницы и пели, пока я не бросала им цветы и свои носовые платки, которые они раздирали на части, причем каждый прикреплял свою долю к шапке.
Как-то вечером они отнесли меня в свое студенческое кафе, где я танцевала на столах, переходя с одного на другой. Всю ночь они пели, и часто раздавался припев:
– Айседора, Айседора, ах, как жизнь хороша!
Сообщение об этой ночи, появившееся в прессе, возмутило некоторых благонравных людей, но в действительности она была невиннейшей «оргией», невзирая даже на тот факт, что студенты разодрали мое платье и шаль на полосы, которыми обвязали свои шапки, когда на рассвете уносили меня домой.
Мюнхен в то время являлся настоящим центром артистической и интеллектуальной жизни. Улицы были переполнены студентами. Каждая молодая девушка несла под мышкой портфель либо сверток нот. Каждая магазинная витрина была настоящей сокровищницей редких книг, старинных гравюр и восхитительных новых изданий. Все это, в сочетании с чудесными коллекциями музеев, с посещениями студий седовласого Мейстера, Лембаха, частыми приездами таких метров философии, как Карвельгорн и других, побудило меня вернуться к своему прерванному интеллектуальному развитию. Я приступила к изучению немецкого языка, к чтению в подлинниках Шопенгауэра, Канта, и вскоре я могла с огромным наслаждением следить за долгими дискуссиями артистов, философов и музыкантов, собиравшихся каждый вечер в Доме искусств. Я научилась также пить отличное мюнхенское пиво, словом, недавнее потрясение чувств немного сгладилось.
Однажды вечером на специальном парадном представлении для артистов в Доме искусств я обратила внимание на силуэт человека, сидевшего в первом ряду и аплодировавшего. Он напомнил мне внешне великого мастера, произведения которого тогда впервые мне открылись. Тот же выдающийся лоб, выступающий нос. Только рот казался мягче и выражал меньшую силу. После представления я узнала, что это был Зигфрид Вагнер, сын Рихарда Вагнера. Он присоединился к на-тему кружку, и я имела удовольствие в первый раз встретить и восхищаться человеком, который с того времени вошел в число самых дорогих мне друзей.
Я тогда в первый раз читала Шопенгауэра, и меня увлекало философское освещение отношения музыки к воле, явившееся для меня откровением.
Замечательные творения итальянских мастеров, находившиеся в мюнхенских музеях, также явились для меня новостью, и, сообразив, как близко мы от границы с Италией, моя мать, Элизабет и я, следуя непреодолимому порыву, сели в поезд, направлявшийся во Флоренцию.
Глава двенадцатаяЯ никогда не забуду изумительных впечатлений от переезда через Тироль и спуска по солнечной стороне гор на Умбрийскую равнину.
Мы вышли с поезда во Флоренции и провели там несколько недель, блуждая по галереям, садам, оливковым рощам. На этот раз мое воображение пленил Боттичелли. Я просидела несколько дней перед знаменитой картиной «Примавера». Вдохновившись ею, я создала танец, в котором старалась воплотить нежные побуждения, внушаемые ею.
Я думала: «Танцуя эту картину, я пошлю всем весть о любви, о весне, о рождении жизни, о том, с чем я познакомилась в таких страданиях».
Таковы были мои размышления перед «Примаверой» Боттичелли, которую я впоследствии пыталась претворить в танец, названный мной «Танцем будущего».
Во Флоренции, в залах старого дворца, я танцевала перед артистическим обществом города под музыку Монтеверди [39]39
Монтеверди Клаудио (1567–1643) – итальянский композитор, основоположник итальянской оперы.
[Закрыть]и некоторые мотивы ранних неизвестных мастеров.
Благодаря нашему обычному беззаботному пренебрежению к практическим вопросам деньги опять исчерпались, и мы оказались вынужденными телеграфировать Александру Гроссу, чтобы он выслал нам необходимую сумму на переезд к нему в Берлин, где он готовил мой дебют.
Приехав в Берлин, я пришла в замешательство оттого, что все улицы представляли собой сплошной сверкающий плакат с моим именем, заметила я и объявление о моем дебюте в Оперном театре Кроля в сопровождении оркестра филармонии. Александр Гросс доставил нас в прекрасные апартаменты отеля «Бристоль» на Унтер-ден-Линден, куда явилась вся германская пресса в ожидании моего первого интервью. После мюнхенских размышлений и флорентийских опытов я находилась в такой задумчивости, что крайне удивила этих представителей прессы, изложив им на своем американо-немецком языке наивное и пышное толкование искусства танца как «великого, серьезного искусства», которое принесет всем остальным видам искусства новое пробуждение.
Совершенно иначе слушали меня немецкие журналисты, чем те, которым я впоследствии объясняла свои теории в Америке. Они слушали меня с почтительнейшим вниманием и интересом, и на следующий день в германских газетах появились длинные статьи, придававшие моим танцам серьезное, философское значение.
Александр Гросс был отважным пионером в своем деле. Он рискнул всем своим капиталом ради моего концерта в Берлине. Он не пожалел никаких расходов на рекламу, наняв лучший оперный театр и прекрасного дирижера. Поэтому если бы при поднятии занавеса, открывшего скромные голубые драпировки, служившие декорациями, и одинокую тонкую фигурку на огромной сцене, мне не удалось бы в первую же минуту вызвать аплодисменты пришедшей в недоумение берлинской публики, это означало бы для Гросса полное разорение. Но он был хорошим пророком: я совершила то, что он предсказывал.
Я взяла Берлин штурмом. После двухчасового выступления публика отказалась покинуть оперный театр, требуя бесконечных повторений, и под конец в порызе исступления зрители взобрались на рампу. Сотни молодых студентов в самом деле вскарабкались на сцену, и мне грозила опасность быть раздавленной насмерть слишком пылким поклонением. В течение многих последующих вечеров они выпрягали лошадей из моей кареты и с триумфом везли меня по улицам к моей гостинице.
В один из таких вечеров неожиданно вернулся из Америки Раймонд. Он слишком истосковался за нами и заявил, что больше не может жить отдельно. Затем мы воскресили проект, который мы уже давно лелеяли: съездить в Афины. Я чувствовала, что нахожусь лишь у порога изучения своего искусства, и после непродолжительного сезона в Берлине настояла, несмотря на просьбы и сетования Александра Гросса, на отъезде из Германии.
С сияющими глазами и бьющимися сердцами мы вновь сели в поезд, направляющийся в Италию, чтобы через Венецию совместно совершить долгожданную поездку в Афины.
Мы остановились в Венеции на несколько недель, осматривая церкви и галереи. Но, естественно, в это время Венеция не могла нам должным образом понравиться.
Я горела от нетерпения сесть на пароход и направиться в Афины. Раймонд решил, что наша поездка в Грецию должна проходить как можно примитивнее. Поэтому, отказавшись от больших, комфортабельных пассажирских пароходов, мы сели на борт небольшого почтового судна, совершавшего рейсы между Бриндизи и Санта Маурой. В Санта Мауре мы сошли на берег, ибо тут было местоположение античной Итаки, а также скала, с которой Сафо в отчаянии бросилась в море.
В Санта Мауре на рассвете мы сели на небольшое парусное судно с экипажем, состоявшим лишь из двух человек, и знойным июльским днем пересекли синее Ионическое море, вошли в Амбрасианский залив и высадились в маленьком городке Карвазарасе.
Нет более изменчивого моря, чем Ионическое. Мы рисковали жизнью, предпринимая путешествие на утлом судне.
К моменту нашей высадки обитатели городка сбежались к берегу. Первая высадка Христофора Колумба в Америке не вызвала такого удивления среди туземцев. Они смотрели с немым любопытством, как мы с Раймондом преклонили колени и поцеловали землю.
Действительно, мы почти обезумели от радости.
В Карвазарасе не было ни гостиницы, ни железной дороги.
Эту ночь мы провели в одной комнате – единственной, которую нам смогли предоставить на постоялом дворе. Спали не слишком много. Во-первых, потому, что Раймонд всю ночь рассуждал о мудрости Сократа, а во-вторых, потому, что кровати состояли из голых досок, а Элладу населяло много тысяч крошечных обитателей, которые хотели попировать нами.
На рассвете мы выехали из деревни. Мать сидела в карете, в которой находились наших четыре чемодана, а мы эскортировали ее, успев нарезать палок из лаврового дерева. Вся деревня сопровождала нас добрую часть пути. Мы проехали по древней дороге, которую две тысячи лет тому назад протоптал Филипп Македонский со своей армией.
К вечеру подъехали к древнему городу Стратосу, построенному на трех холмах. Мы впервые очутились среди греческих развалин. Вид дорических колонн поверг нас в экстаз.
На следующее утро мы спустились в дилижансе к. Миссолонгам, где отдали должную дань Байрону, погребенному под руинами этого героического города, почва которого пропитана кровью мучеников.
Город все еще целиком сохраняет трагическую атмосферу знаменитой картины Делакруа «Вылазка из Миссолонгов», когда почти все жители – мужчины, женщины и дети – были перебиты при своей отчаянной попытке прорвать турецкие линии.
С тяжелым сердцем покинули мы Миссолонги, наблюдая, как в угасающем свете город убегал от маленького парохода, направлявшегося в Патрас.
Прибыв в Патрас, мы не могли решить, ехать ли нам в Олимпию или в Афины, но великое, страстное нетерпение поскорее увидать Парфенон, наконец, восторжествовало, и мы сели в поезд на Афины. Поезд мчался через сверкающую Элладу. На минуту мы мельком увидали Олимп со снежной вершиной. Наш восторг не знал пределов. На маленьких станциях нас с удивлением разглядывали крестьяне. Они, вероятно, считали, что мы пьяны или помешаны.
В тот же вечер мы прибыли в Афины. Утренняя заря застала нас подымающимися по ступеням храма. Когда мы всходили, мне казалось, что вся жизнь, которую я знала вплоть до этой минуты, отпала, как шутовской наряд.
Перешагнув последнюю ступеньку Пропилеев, увидели храм, сиявший в утреннем свете. Мы хранили молчание, ибо перед нами была красота поистине могущественная. Красота эта вселила странный ужас в наши сердца. В течение нескольких часов мы пребывали в созерцании.
Когда разглядывали Парфенон, нам казалось, что это и есть само совершенство, и спрашивали себя, зачем нам покидать Грецию, если мы нашли в Афинах все, что удовлетворяет наше эстетическое чувство. Может показаться удивительным, что, после выпавшего мне публичного успеха и пламенной интермедии в Будапеште, я не чувствовала никакого влечения вернуться обратно ни к тому, ни к другому. Суть заключается в том, что, пускаясь в это паломничество, я не жаждала ни славы, ни стяжания денег.
Итак, мы решили, что семья Дункан должна остаться навеки в Афинах и выстроить здесь храм, который подходил бы нашему характеру.
После моих берлинских концертов в банке хранилась некоторая сумма, казавшаяся мне неистощимой. Мы принялись за поиски подходящего для нашего дома места. Единственно, кто остался не совсем доволен, был Августин. Он долго не решался высказаться, но наконец признался, что чувствует себя очень одиноким без жены и ребенка. Мы приняли его слова как проявление малодушия, но, поскольку он уже был женат и имел ребенка, ничего не оставалось, как послать за ними.
Его жена приехала с маленькой девочкой. Она была одета по моде и носила ботинки на французских каблуках. Мы косо глядели на ее каблуки, так как перешли к сандалиям, чтобы не осквернять белого мраморного пола Парфенона. Но она энергично возражала против ношения сандалий. Что касается нас, то мы еще раньше решили, что даже мои платья Директории и короткие штаны, отложные воротники и развевающиеся галстуки Раймонда являются дегенеративной одеждой, и мы должны вернуться к тунике античных греков, что и сделали, к вящему изумлению современных греков.
Обзаводясь туникой, хламидой, пеплумом и надев на волосы повязку, мы приступили к поискам места для нашего храма. Исследовали Колонос, Фалерон и все долины Аттики, но не могли найти ничего, что оказалось бы достойным нашего дома. Наконец однажды, когда мы пересекали какое-то возвышение почвы, Раймонд внезапно положил свою палку на землю и воскликнул:
– Взгляни, мы находимся на одном уровне с Акрополем.
И действительно, поглядев на запад, мы увидали храм Афины в поразительной от нас близости, хотя на самом деле мы находились от него на расстоянии четырех километров.
Но с местом возникли затруднения. Прежде всего никто не знал, кому принадлежит земля. Оно было расположено очень далеко от Афин и посещалось лишь пастухами. Мы потеряли много времени, прежде чем выяснили, что земля принадлежит пяти семьям крестьян, владеющим ею свыше ста лет. После долгих поисков мы нашли старшин этих пяти семейств и спросили их, не продадут ли они землю. Это вызвало большое удивление у крестьян, ибо никто никогда не выказывал никакого интереса к этой земле. Она находилась далеко от Афин и представляла собой скалистую почву, производящую лишь чертополох. Кроме того, нигде поблизости горы не было воды. До этого времени никто не полагал, что эта земля имеет какую-нибудь ценность. Крестьяне, владевшие ею, собрались вместе и решили, что земля эта бесценна. Они запросили совершенно непомерную сумму. Тем не менее, семья Дункан пришла к решению купить эту местность, и мы продолжали в таком направлении вести переговоры с крестьянами. Пригласили пять семей на обед, состоявший из ягненка, зажаренного на вертеле, и прочих заманчивых съестных вещей, а также приготовили много раки – туземного коньяку. Во время пиршества, с помощью одного мелкого афинского адвоката, мы подсунули купчую, на которой крестьяне, не умея писать, поставили кресты. Хотя мы и заплатили за землю дороговато, все же считали, что наш обед увенчался большим успехом. Бесплодный пригорок, находившийся на одном уровне с Акрополем и известный с древних времен под названием Копано-са, отныне принадлежал семейству Дункан.
Следующим шагом было раздобыть бумагу и чертежные принадлежности, составить план дома. Раймонд отыскал точную модель того, к чему мы стремились, в плане дворца Агамемнона. Он пренебрег помощью архитекторов и сам нанял рабочих и перевозчиков камня. Мы решили, что единственным камнем, достойным нашего дома, является камень, добытый на горе Пантелик, из сверкающих склонов которой были вытесаны великолепные колонны Парфенона.
Наконец наступил многозначительный день, когда должен быть заложен первый камень нашего дома. Мы чувствовали, что это великое событие необходимо соответственно отпраздновать достойной церемонией. Никто из нас не имел церковного склада мыслей, все мы совершенно освободились от него. Все же сочли более красивым и подходящим, чтобы первый камень был заложен по греческому обычаю с церемонией, которую проведет греческий священник. Мы пригласили принять в ней участие все крестьянство округа.
Явился старый священник, одетый в черную рясу, в черной шляпе, с черным покрывалом, развевающимся с ее широкой тульи. Священник попросил у нас черного петуха, чтобы принести его в жертву. Этот обряд перешел от византийских священников со времен храма Аполлона. С некоторым трудом мы нашли черного петуха и предоставили его священнику, вооружившемуся жертвенным ножом. Тем временем из всех частей округа прибыли толпы крестьян. Вдобавок из Афин явилось несколько аристократических лиц. К заходу солнца в Копаносе собралась огромная толпа.
Старый священник с впечатляющей торжественностью приступил к церемонии. Он попросил нас указать точную границу фундамента дома. Мы исполнили его просьбу, протанцевав вдоль нее по четырехугольнику, который Раймонд ранее начертил на земле. Затем священник отыскал ближайший к дому камень и как раз в ту минуту, когда заходило огромное, красное солнце, перерезал горло черному петуху, и его алая кровь брызнула струей на камень. Держа в одной руке нож, а в другой зарезанную птицу, священник торжественно прошелся три раза вокруг четырехугольника фасада. Затем последовали молитва и чары колдовства. Он благословил все камни дома и, спросив наши имена, прочел молитву, в которой мы часто улавливали имена Айседоры Дункан (моей матери), Августина, Раймонда, Элизабет и младшей Айседоры (мое собственное). Многократно он увещевал нас жить благочестиво и мирно в этом доме. Он молился, чтобы наши потомки также жили благочестиво и мирно в этом доме. Когда он покончил с молитвой, появились музыканты со своими местными примитивными инструментами. Вскрыли большие бочки вина и раки. На горе разожгли бушующий праздничный костер, и мы вместе с нашими соседями – крестьянами танцевали, пили и веселились всю ночь напролет.
Мы решили навсегда остаться в Греции. Мало того, мы поклялись, что никто из нас больше не вступит в брак. Состоящие уже в браке в нем остаются.
Мы приняли жену Августина с худо скрытой сдержанностью. А для себя выработали правила нашей жизни в Копаносе. Было решено вставать с восходом солнца и приветствовать восходящее солнце песнями и танцами. Затем подкрепляемся скромной чашей козьего молока. Утро посвящается обучению жителей танцам и пению. Их надо заставить отказаться от ужасных современных костюмов. Затем после легкого завтрака из сырых овощей, ибо решили отказаться от мяса и стать вегетарианцами, мы проводим дни в размышлении, а вечера отдаем языческим церемониям под соответствующую музыку.
Постройка в Копаносе началась. Стены дворца Агамемнона имели в толщину около двух футов, следовательно, стены Копаноса также должны были иметь в толщину два фута. Лишь когда уже воздвигали стены, я сообразила, сколько понадобится красного камня из Пантелика, а также сколько будет стоить каждая телега. Несколько дней спустя мы решили расположиться на месте лагерем на ночь. И тут внезапно и явственно в наше сознание проникла мысль, что ведь на многие мили вокруг не достать ни единой капли воды. Мы взглянули на вершины Гиметта, и перед нашими глазами предстало множество источников и быстрых речек. Перевели взгляд на Пантикул, из вечных снегов которого по склону горы изливались водопады. Увы! Мы ясно поняли, что Копаное совершенно безводен и сух.
Но Раймонд, ничуть не устрашившись, нанял новых рабочих и заставил их рыть артезианский колодец. Во время земляных работ Раймонд натыкался на различные останки людей и настаивал на том, что на этих высотах находилась некогда античная деревня, но у меня были свои основания полагать, что тут было лишь кладбище, ибо чем глубже становился артезианский колодец, тем почва становилась все суше и суше. Наконец после нескольких недель бесплодных поисков воды на Копаносе мы вернулись в Афины, чтобы спросить совета у пророческих духов, которые, как мы верили, населяли Акрополь. Мы запаслись специальным разрешением от города и благодаря ему могли отправляться туда в лунные вечера. У нас вошло в привычку сидеть в амфитеатре Диониса, где Августин декламировал отрывки из греческих трагедий, а мы часто танцевали.
Наша семья, наша жизнь нас совершенно удовлетворяли. Мы совсем не смешивались с жителями Афин. Даже когда однажды услыхали от крестьян, что греческий король выехал осмотреть наш храм, то остались равнодушными. Ибо жили в царстве других королей – Агамемнона, Менелая и Приама!