Текст книги "Большая война России: Социальный порядок, публичная коммуникация и насилие на рубеже царской и советской эпох"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Военная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
Инвалиды как тема международных переговоров
Установление числа инвалидов, находившихся в плену, не является само собой разумеющимся. Помимо увечных, подобранных на поле битвы, некоторые утратили трудоспособность из-за условий заключения, о которых регулярно заявляли и которые даже стали предметом коллективного обращения 1017 инвалидов к военному министру Керенскому 31 июня 1917 года{185}. Российские врачи, находившиеся в плену в больших количествах, констатировали губительные последствия истощения и недостаточного питания{186}. В 1916 году из 887 пленных, отправленных из фронтовой зоны в лагерь, расположенный в Саксонии, 220 не могли выполнять никакой принудительной работы{187}. На исходе войны Николай Митрофанович Жданов установил, что 11,9% больных пленных подверглись увечью в той или иной степени, а туберкулезом был болен почти каждый пятый больной{188}. К концу 1917 года, по данным немецкого Генштаба, около 10% российских пленных (115 000 человек) не могли работать{189}. Здесь приводятся минимальные цифры, инвалидов и временно ослабленных гребут под одну гребенку. При подсчетах следовало бы еще учесть возвращенных на родину с 1915 года, а также разобраться в спорах между немецкими и российскими экспертами. Если туберкулез, особенно распространенный среди военнопленных (650 000 случаев только в Германии{190}), считался инвалидностью, то патологии, возникшие в результате изнурения или плохого питания, не учитывались – помимо тех случаев, когда они являлись следствием инвалидности.
Эти подсчеты, к которым без конца возвращались во время конфликта, зависели непосредственно от возможностей дипломатов, врачей и сестер милосердия попадать за пределы государства. Представители Российского государства не имели доступа к лагерям и должны были полагаться на своих коллег из Испании. Однако на практике другое нейтральное государство, Дания, стало посредником в российской санитарной помощи: в Копенгагене было учреждено первое Бюро военнопленных, через которое проходили посылки, деньги и первые возвращавшиеся с войны инвалиды{191}. Что касается сестер милосердия, то им разрешалось видеть только то, что им покажут. И все же сестрам милосердия удавалось расспрашивать солдат, они завязывали переписку, публиковали рассказы о службе{192}, добиваясь таким образом чуткости общественного мнения. Наконец, врачи контролировали не столько общие условия, сколько санитарное состояние мест удержания в плену{193}. Их анализ состоял из сравнения – скорее в пользу Германии – с аналогичными условиями в России и из разоблачения жестокого отношения к российским военнопленным. Косвенные, не лишенные предвзятости и слишком чувствительные к слухам, эти свидетельства перекликаются с письмами, отправленными из плена. Плен еще до 1914 года был предметом международных договоров. Его опыт, разделенный всеми нациями, пусть и был асимметричным, оправдывал вмешательство нейтральных государств – Скандинавских стран, Испании, Швейцарии и Соединенных Штатов до 1917 года.
Инвалиды войны в плену на самом деле извлекли большую пользу из посредничества международных инстанций, которые, вопреки явным нарушениям Гаагских конвенций (1899, 1907 годов) или помехам на своем пути, никогда не отказывались выполнять свои функции. Дискуссии и решения по поводу инвалидов предвосхищали урегулирование вопроса о пленных после Брест-Литовского договора. В Стокгольме в июле 1915 года воюющие и нейтральные государства смогли объединиться, чтобы извлечь урок из первых месяцев этой небывалой войны и определить новые правила в отношении военнопленных. Одно из главных правил предусматривало возвращение инвалидов на родину в кратчайшие сроки по принципу количественного равенства и эквивалентности званий. Поскольку такой план давал преимущество Германии, у которой было не много пленных солдат и еще меньше офицеров, он встретил резкий протест со стороны России. Немцев обвиняли в том, что они играют на стремительной девальвации рубля, требуя предварительного улаживания вопроса питания и одежды для слишком большого числа пленных{194}. Между тем уже с августа 1915 года группы инвалидов начали отправлять в Россию, хотя многим ввиду отсутствия надлежащего оформления приходилось сталкиваться с бюрократическими трудностями.
Организация возвращения бывших воинов
Северный путь через нейтральные страны был предпочтительнее пересечения множества оборонительных рубежей на фронте или ненадежного морского пути через юг России. Торнео (Торнио) на шведской границе с Финляндией худо-бедно давал убежище тысячам инвалидов в ожидании возвращения на родину: в начале 1918 года вагоны увозили оттуда к столице в среднем по 228 человек в день{195}. Это больше, чем в предыдущий период, однако нерегулярность и смертность при этом возросли. Ситуация ухудшилась, когда в марте 1918 года был заключен мир и инвалиды стали одной из приоритетных групп для возвращения в Россию. Символ их страданий – белорусская станция Орша, первый после линии фронта железнодорожный узел на пути к Москве. Здесь сталкивались сотни вагонов с ранеными и больными, следовавшие в обоих направлениях.
Они загромождали пути на десятки километров, много времени уходило на проверку личности и регистрацию, медобслуживание было недостаточным: на станции многие скончались, лишь немного не дождавшись возвращения на родину{196}.
Какой прием ожидал инвалидов, вернувшихся первыми, вместе с теми немногими, кому удалось сбежать из военных лагерей? Репатриированные инвалиды, признанные штабами бесполезными, в России вызывали скорее интерес, чем сострадание, как будто они обязаны были служить целям войны несмотря ни на что и как будто их страданий было недостаточно. Инстанции, имевшие целью научное ознакомление и in fine наблюдение за индивидами и социальными группами, распускались{197}, принуждая первых вернувшихся солдат к разнообразным формам допроса. Они становились подопытными кроликами, когда для изучения каждого дела хватало времени. С первым наплывом инвалидов Чрезвычайная следственная комиссия делегировала весь имевшийся персонал{198}. Инвалиды подвергались такому давлению, что Центральный комитет Союза солдат, бежавших и вернувшихся из плена, в феврале 1917 года выдвинул в качестве главного требования ограничение серий допросов до четырех дней для рядовых солдат и до одной недели для офицеров{199}.
Довольно краткие, уже готовые печатные бланки (анкеты) оставляли опрашиваемым мало места для высказывания: их классифицировали, а не слушали. Обилие регистрационных карт в архивах поражает, так же как и крайнее разнообразие методов и целей допросов. Военное дознание искало – без особых результатов – сведения об экономическом положении противника[26]26
Ефрейтор Николай И. Джаман долго рассказывал, где и в какой должности он работал в порту Киля в 1915–1916 годах. Хотя эксперт по военным сооружениям пришел к заключению, что ефрейтор, возможно, был скорее мобилизован для работы на заводе искусственных камней, его решили освободить и даже наградить орденом Св. Георгия 4-й степени (ГАРФ. Ф. 3333. Оп. 1а. Д. 66. Л. 13–29).
[Закрыть]. В этом первом грандиозном эксперименте, где оттачивалось мастерство такого рода расследования, участвовали различные институции. Одни фокусировались на организационных аспектах и отвергали дискурс в угоду цифрам и точности и мобилизации социальных структур (Земгор, Центропленбеж); другие балансировали между стремлением к эффективности, желанием моральности и заботой о милосердии к «жертвам» (комитеты членов императорской семьи, Российское общество Красного Креста); третьи – центральные и местные гражданские и военные власти, для которых неожиданное множество инвалидов явило собой финансовое и человеческое бремя, от коего они бы с удовольствием избавились, – импровизировали под давлением других участников. Все эти институции взяли на себя функцию оценки моральности и «безупречного» поведения тех, кому надлежало оказать помощь. В 1916 году предоставление эвакуированным и репатриированным инвалидам мест в администрации «зависит от способностей и усердия»{200}.
На протяжении войны различные общественные организации пытались возобновить доступ инвалидов к работе, заботясь о том, чтобы не создавать дополнительного социального неравновесия в России, где и без того финансы истощались из-за трат на беженцев, вдов и пленных. Государственные учреждения открывали курсы и принимали на работу даже инвалидов, но только на должности, не требовавшие квалификации, – в качестве охранников или помощников в лазаретах. Полученные биржами труда распоряжения при приеме на работу отдавать предпочтение инвалидам оставались в основном мертвой буквой. В январе 1916 года Василий Морозенко, инвалид на 90% и беженец из Волыни, отчаялся, обходя – безуспешно – все бюро по трудоустройству: «Везде полно баб». После курсов экономики и сельскохозяйственного права в Петрограде он не нашел работы в Полтавской земской управе{201}. Впрочем, в 1917 году за решение этой проблемы взялся новый участник – сами инвалиды. Речь больше не шла исключительно об адаптации индивидов к тому восприятию и тем правилам, которые формировали их статус[27]27
Михаил С. Дружинин, взятый в плен 8 августа 1914 года, имитировал безумие, утверждая, будто он Христос, и дошел до того, что, покрытый собственной кровью, начал блуждать между бараками. Руководство австрийского лагеря отправило его в Россию 9 августа 1917 года: Протокол допроса инвалида Михаила С. Дружинина (ГАРФ. Ф. 3333. Оп. 1. Д. 87. Т. 2. Л. 494 об.).
[Закрыть], но скорее о коллективных действиях, направленных на их изменение. Аргументы и методы работы инвалидов прекрасно показали, что урок из их трехлетней конфронтации со всякого рода экспертами был извлечен.
Инвалиды как эксперты по инвалидности
В отличие от бежавших из лагерей солдат и штата врачей, тоже репатриированных, «простые» инвалиды приложили немало усилий к тому, чтобы получить особое признание, хоть они и представляли собой острую санитарную и социальную проблему в мобилизованном войной обществе. После Февральской революции 1917 года при помощи новых доступных гражданскому обществу средств выражения им вскоре удалось объединиться в группу давления. С марта первый номер «Голоса инвалида», органа Союза вернувшихся и репатриированных из лагерей инвалидов, сформулировал два принципа, послужившие основой философии Союза: «Инвалидам нужно заботиться об инвалидах» и «В подачках не нуждаемся», однако с требованием работы для каждого, каждому по его возможностям{202}. Уверенный в своих способностях к самоорганизации, Союз, количество членов которого мы не знаем, поставил себе за цель распространение информации о лечении, получение пособий инвалидами (в плену, на лечении или у себя дома), составление картотеки для классификации всех инвалидов, ходатайства о переводе всех больных и раненых из плена в нейтральные страны, основание артелей и мастерских инвалидов для поощрения возвращения их к труду и к жизни в обществе. Унаследовав в равной мере и возраставшую структурированность довоенных профессиональных групп, научных обществ и ассоциаций, и всплеск демократической жизни после революции, высвободившей право голоса и право на объединение, Союз провел съезд с 15 по 27 июня в Петрограде. Делегаты воспринимали себя как «обреченных преступным пренебрежением и равнодушием царского правительства на тяжкие лишения, муки и страдания» и склоняли к объединению «ужасающее количество увечных воинов» и сотни комитетов, уже составлявших «особую корпорацию»{203}. Целевая аудитория была широка: больных, гражданских, временно раненых призывали примкнуть к неизлечимо увечным{204}.
Война, создавшая группу инвалидов, тем не менее не структурировала ее вокруг единого мнения в отношении ее смысла, целей и продолжительности. На общем собрании увечных, больных и раненых воинов, состоявшемся 18 мая 1917 года, президент Е.Г. Варнин отчитал Валентина Карпова, одного из 3000 делегатов, за осуждение страданий во имя капиталистов, а не во имя родины. Малыгин, глава комитета военного лазарета, имел большой успех, указав на разницу между сражением при царизме за капиталистов и после февраля – во имя свободы. На собрании, посвященном улаживанию вопроса базовых нужд инвалидов, Малыгин все-таки признал необходимость самовыражения каждого «как гражданина, когда Россия горит». Увлеченный порывом, он побудил проголосовать за резолюцию, призывавшую комитеты солдат и фронта к атаке{205}. В то же время через месяц шествие в Ростове-на-Дону призывало к прекращению боевых действий, скандируя: «Долой войну, да здравствует международный мир!»{206}
Союз притязал прежде всего на монополию и контроль любых проявлений благотворительности{207} и получил центральное место в новом межведомственном комитете по делам инвалидов войны. В комитете инвалиды добивались восстановления прав на пособие: новому должностному лицу, министру государственного призрения, вместо пяти категорий инвалидности они предложили восемь{208}. Равенство между всеми увечными, включая офицеров[28]28
С кем обращались (хотя один раз – не показатель) как с «равными солдатам» (Всероссийский съезд делегатов увечных воинов. С. 35).
[Закрыть] и жертв предшествовавших конфликтов, требовало уменьшения пособий для высших званий и лучшего распределения имевшихся средств. Суммы, надеялись инвалиды, будут расти благодаря зарплатам тех, кто найдет работу и станет нуждаться лишь в частичном пособии, а также благодаря всеобщему разоружению после заключения мира{209}. Если эта группа, самая заметная, но далекая от того, чтобы представлять всех инвалидов империи, сошлась в том, чтобы проводить в жизнь новый эгалитаризм, то инвалидность войны не преодолела ни глубоких разломов общества (различный уровень зарплаты, разногласия по вопросу о продолжении войны), ни существенных различий между столицами и провинцией или городом и деревней. Возможно, это объясняет тот факт, что формальные объединения российских инвалидов распались во время Гражданской войны – тогда, когда большевики дискриминировали солдат первого военного конфликта в (скудную) пользу воинов второго; равно как и то, что дробление на локальные микросообщества сделало невозможным отстаивание интересов инвалидов в общенациональном масштабе.
Заключение
Последствия конфликта в формировании статуса инвалидов войны ощущались на протяжении всего второго межвоенного периода, продолжая тем самым десятилетний промежуток между поражением в войне против Японии и началом мировой войны. Первое и основное различие двух межвоенных периодов состоит в том, что социальная группа инвалидов (теперь более многочисленная) оказалась расколотой между большевистской Россией, бывшими имперскими территориями (Польша, Финляндия, Прибалтика) и эмиграцией. Это подразумевает по крайней мере три способа организации, (слабого) признания перенесенных травм[29]29
Юридическая служба Красной армии ввела принцип отказа принимать во внимание заявления, которые поступали из утраченных Россией территорий (РГВА. Ф. 44: Военно-хозяйственный совет Красной Армии. Оп. 5. Д. 21. Л. 27).
[Закрыть] и гораздо больше оправданий и конструирования памяти. Внутреннее положение инвалидов в столь же значительной мере зависело от международного контекста, на который пыталась влиять Межсоюзническая федерация бывших воинов (FIDAC), в которой «русские» инвалиды имели крайнюю позицию среди всех европейских наций. Всюду отщепенцы, инвалиды Великой войны, проигрывали неизбежное сравнение с инвалидами войны Гражданской. В СССР они получали гораздо более низкие пенсии, хотя страдания были равноценными: 250 рублей против 168 (при 100%-ной инвалидности), 175 против 108 (при 70%-ной), 10 против 60 (при 40%-ной){210}.
Всерокомпом, Всероссийский комитет взаимопомощи инвалидов войны, созданный в 1919 и основанный заново в 1924 году, так никогда и не смог добиться особого статуса для инвалидов труда, не получивших психологической травмы военных действий. Ассоциация потерпела неудачу и в обеспечении равноправного обращения с увечными обеих войн, очень редко различавшимися в ее документации, – то есть в том, чтобы радикально изменить принятые в ходе Гражданской войны решения. Речь шла как о выборе финансового порядка в деликатное для национальной экономики время[30]30
Структуры Красной армии, в частности, должны были шефствовать над своими инвалидами, обеспечивая их продовольственными товарами (РГВА. Ф. 44. Оп. 10. Д. 363. Л. 67–68 об.).
[Закрыть], так и о политическом символе широкого социального радиуса действия. Тогда, по-видимому, завидовали инвалидам Великой войны, потому что те воспользовались длительной реабилитацией (протезы, курсы переквалификации). Этих инвалидов упрекали, и зря, в том, что они смогли обустроить свой выход из войны, тогда как даже Россия периода нэпа еще не оправилась от ее последствий.
Инвалидность войны находится на пересечении множества социальных проблем, испытанных во всей Европе, таких как реинтеграция физически неполноценных в контексте экономического и общественного кризиса, усугубленная кумулятивным эффектом демобилизации, или утверждение новых государств (среди них – большевистской России) в результате притязаний, вытекавших из толкования мирового конфликта. В более широком смысле созданные для инвалидов войны условия отражали положение гражданских инвалидов – будь то неспособность врожденная, относящаяся к компетенции медиков (профилактика, обнаружение, терапия) или вызванная несчастным случаем, прежде всего на рабочем месте; и это еще одно свидетельство встречи железа машин и плоти людей, железной логики капиталистического развития индустрии и смутной случайности судеб.
Перевод Валерии Гавриленко
ПУБЛИЧНАЯ КОММУНИКАЦИЯ И ПАМЯТЬ О ВОЙНЕ
Юлия Александровна Жердева.
Визуализация бедствия в изобразительной культуре Первой мировой войны (1914–1918)
Опыт масштабных разрушений и массовых убийств с использованием новых видов вооружения был накоплен еще до Первой мировой войны. Рождение национальных культур и мобилизация целых наций в годы мирового конфликта создали совершенно новую культурную ситуацию, в которой отводилось мало места индивидуальному восприятию, зато ценился коллективный опыт. Каковы могут быть последствия практического применения расистских и националистических теорий, было понятно уже из событий итало-турецкой войны 1911–1912 и Балканских войн 1912–1913 годов{211}. Могущественным инструментом формирования этого опыта являлась пропаганда, особенно пропаганда визуальная. Чем проще и конкретнее зрительное послание, тем меньше простора для индивидуальной интерпретации оно оставляет и тем больше способствует появлению некоего коллективного представления. На такой простоте и ясности образа в годы Первой мировой войны были построены инструменты визуальной пропаганды, задачей которой являлась коллективная ментальная, психологическая и культурная мобилизация обществ в воюющих странах.
Визуальная власть изображений, воздействующих на индивида, заключается в способности виртуализировать его зрительный опыт и восприятие мира, заменив условно реальные изображения действительности намеренно смоделированными конструкциями[31]31
К примеру, признанный теоретик и исследователь фотографии Сьюзен Зонтаг указывала на то, что «фотография скрывает больше, чем показывает». См.: Зонтаг С. Взгляд на фотографию // Стигнеев В., Липков А. (Сост.). Мир фотографии. М., 1989. С. 219.
[Закрыть]. И, казалось бы, что может дать больший повод для нагнетания истерических настроений, чем документально отснятые или искусно нарисованные сцены бедствий, насилия и разрушений, транслируемые массовыми тиражами во всех воюющих державах? В условиях Первой мировой войны мы видим, как репрезентация войны средствами пропаганды заменяет для многих миллионов человек в тылу действительный военный опыт, а на фронте способна привести к появлению массовых фобий или истерий.
Размах распространения изобразительных артефактов войны был необычайно велик. Все страны переживали в годы войны «визуальный бум»: открыточный, лубочный, карикатурный, наконец, кинематографический. Визуальная пропаганда была повсюду: на театральных афишах, благотворительных и рекламных плакатах, этикетках товаров, в игрушках, внутри кондитерских изделий, – государственные и частные пропагандистские институции переняли все основные конкурентные приемы, сложившиеся в рекламе. Пропагандой были охвачены все: солдаты и офицеры на фронте, мужчины, женщины и дети в тылу. Изобразительная пропаганда апеллировала к семейным ценностям, национальным, религиозным, культурным, общечеловеческим; оттачивала старые стереотипы, особенно этнические, и создавала новые. Такого приближающегося к тотальному визуального прессинга массовая культура еще не знала{212}.
Визуальная информация в эпоху тотализации военных действий становится не просто дополнительным ресурсом, а неизбежным средством войны, требующим тесной связи военного командования с полиграфической индустрией. Пропагандистские задачи визуализации бедствий и разрушений войны могли быть решены только в условиях хорошо подготовленной и широко развернутой пропагандистской машины. Однако официальная пропаганда в годы Первой мировой войны в России была организована слабо, уступая по масштабам и упорядоченности не только странам Антанты (прежде всего Англии), но и Центральным державам. Единого управления печатью и информационными ресурсами в России в период Первой мировой войны создано не было. По существу, оформившаяся еще до войны система тройного подчинения цензуры: Министерству внутренних дел (Главное управление по делам печати и Осведомительное бюро), Военному министерству (Ставка Верховного главнокомандующего) и Министерству иностранных дел – сохранялась вплоть до марта 1917 года. Официальная пропаганда в России оказалась плохо подготовлена к целенаправленному и массовому воздействию на население. Иллюстрированные издания, которые отражали бы позицию Генерального штаба или двора, содержали бы тексты и фотографии, сделанные аккредитованными властями лицами, составляли незначительную долю в общей массе популярной визуальной продукции.
Картины разрушений и злодеяний, причинявшихся противником, с самого начала войны стали одним из центральных элементов пропаганды. Особенно интенсивно тема «зверств» обозначилась в первые месяцы войны в описании немецкого вторжения в Бельгию и Францию. Многочисленные слухи, курсировавшие в странах-союзницах (Франции, Бельгии, Англии и России), быстро нашли себе путь в печать.
Массовые ограбления, умышленные поджоги, захват заложников из местного мирного населения, использование людей в качестве щита во время сражений, преднамеренный обстрел Красного Креста и медицинских заведений, расстрелы пленных, казни гражданских лиц поодиночке и массово – все это представлялось шокирующими отличительными особенностями нового стиля ведения войны, применявшимися германской армией{213}.
Пропаганда всех стран апеллировала к тому, что противник не похож на «культурного» человека и является настоящим «варваром». Российская пропаганда доказывала, что довоенные представления о «культурности» немцев были ошибочными, а немецкая – находила подтверждение еще до войны бытовавшему представлению о русском «варварстве» в поведении российской армии и запугивала население безжалостными казаками, угрожавшими «немецкой культуре и немецкой свободе». Русские сатирические лубки, изображая германскую армию в шлемах с рогами, породили анекдотичные истории о том, как женщины одной из русских деревень пытались сорвать с немецких военнопленных кепи, чтобы увидеть рога{214}. Стремление пропаганды представить противника «варваром» и показать его «зверства» по отношению к гражданскому населению, культурным ценностям и военнопленным было продиктовано намерением демонизировать врага и активировать моральную мобилизацию населения. Визуальным доказательством выступали изображения «жертв войны» и причиненной войной разрухи, представлявшиеся как небывалое раньше явление. В российской популярной литературе даже особо подчеркивалась мысль о том, что «на японской войне на три четверти было меньше зверств, чем на этой»{215}.
Документирование «варварства» противника входило в обязанности специально созданных комиссий всех воюющих сторон. Сбором материалов занимались Комитет по исследованию документов войны 1914–1918 годов во Франции, официальная правительственная комиссия в Бельгии, Комитет по предполагаемым германским нарушениям (Комитет Брайса) в Великобритании, Чрезвычайная следственная комиссия сенатора Алексея Николаевича Кривцова (далее – ЧСК) в России, союзническая комиссия в Сербии. В ответ на обвинения со стороны Антанты в Германии были созданы две следственные комиссии – для расследования «зверств» русских на востоке и французов с бельгийцами на западе{216}. Инициаторами создания следственных комитетов выступили Франция и Великобритания, а поводом послужило поведение германской армии в Бельгии в августе – сентябре 1914 года. Слухи о чрезвычайной жестокости немцев по отношению к гражданскому населению, активно циркулировавшие в союзнической прессе, потребовали документального подтверждения.
Несмотря на то что обличение военного поведения немцев имело форму пропагандистски безапелляционной речевой агрессии – «зверства противника», расследование комиссий получило не моральный, а правовой акцент. Обе стороны стремились уличить друг друга в нарушении законов «правильной» войны. К примеру, созданная позднее других, в апреле 1915 года, ЧСК сенатора Кривцова в России имела официальное название «Чрезвычайная следственная комиссия для расследования нарушений законов и обычаев ведения войны австро-венгерскими и немецкими войсками и войсками держав, действующих в союзе с Германией и Австро-Венгрией». Стремясь классифицировать поведение армий противника в контексте принятых международных соглашений (Женевской и Гаагских конвенций) и использовать результаты расследований для послевоенного международного трибунала, российская следственная комиссия следовала за уже сложившейся у союзников правовой практикой.
По собранным материалам комиссии всех стран опубликовали несколько отчетных докладов и массу брошюр, некоторые из которых были хорошо иллюстрированы. Демонстрация в массовой культуре разрушений и злодеяний, причинявшихся противником, оставляла «за кадром» вопрос о методах ведения войны собственной армией, перенаправляя внимание на «нецивилизованное» поведение врага. Героизация «своих» (военных чинов или гражданских лиц) также способствовала выстраиванию гуманистического образа собственной армии в противовес варварству противника. В то же время столь широко обсуждавшиеся нормы международного права демонстрируют рост потребности легитимировать военное насилие в глазах общественного мнения, разделив, например, оружие на «гуманное» и «негуманное». Такое заигрывание с «гуманизмом» в эпоху войн XX века, в которых насилие над гражданским населением и применение оружия с массовым поражающим действием стали весьма распространенными явлениями, показывает эластичность и самого международного гуманитарного права.
Если в России брошюры и альбомы следственной комиссии выглядели как красочный, но все же протокольный набор сведений о случаях «злодеяний» противника, то во Франции, к примеру, они имели аналитическую оболочку. Среди изданных французской комиссией материалов были такие, которые исследовали проблемы германизма и немецкого менталитета, вопросы происхождения войны и обязанности воюющих сторон, а также особый «варварский» метод ведения войны Центральными державами{217}. Правовой акцент в этих изданиях был сделан на судьбе нейтральной Бельгии, что должно было выразительно продемонстрировать остальным нейтральным странам то, как может обойтись с их нейтралитетом Германия. Это показывает, что основные усилия французских пропагандистов были направлены именно на нейтральные страны. Боясь упустить влияние на эти же страны, Германия тут же выпускает опровержение союзнических материалов и находит оправдание в той же правовой сфере. Немецкие пропагандисты обвинили противника в «неправильном» военном поведении: ему ставили в вину применение против регулярной армии нерегулярных партизанских формирований, а также отказ местного населения от законного повиновения новым военным властям, грозивший анархией{218}. Закон и правовые нормы в обоих случаях оказываются лишь разменной монетой для пропагандистской машины.
Хотя комиссии по расследованию «зверств противника» были созданы специально для сбора информации о причинявшихся неприятелем разрушениях и бедствиях, особенно в отношении гражданского населения, у них вовсе не было монопольного права на трансляцию подобной информации в массовую культуру. Нередко оказывалось, что поводом к расследованию служили истории, уже опубликованные в прессе или в популярной литературе, и комиссии должны были расследовать их. Таким путем шла, например, ЧСК сенатора Кривцова в России. Комиссия работала с 9 апреля 1915 по 12 июня 1918 года. После Февральской революции Временное правительство сохранило ЧСК в прежнем виде, заменив лишь ее председателя: 22 марта 1917 года сенатор А.Н. Кривцов был освобожден от должности «по болезни» и главой Комиссии стал присяжный поверенный Николай Платонович Карабчевский{219}. ЧСК продолжила публикацию пропагандистских обличительных материалов о содержании русских военнопленных{220}. Октябрьский большевистский переворот также не привел к ликвидации Комиссии. Фактически деятельность ее прекратилась только после окончательного выхода России из войны.
ЧСК собирала факты нарушений международных конвенций и распределяла их по трем группам: преступления против воинских чинов, Красного Креста и гражданского населения. Для подробного и систематического документирования внутри этих групп были выделены отделы. С ноября 1915 года, когда Комиссия стала «Чрезвычайной», специальный отдел был создан для нарушений со стороны турецкой, позднее – болгарской армий. Большое значение Комиссия придавала отделу военнопленных, в который отбирались показания вернувшихся и бежавших из плена. Кроме того, Комиссия пыталась установить факты нарушений со стороны российских войск, особо расследуя любые упоминания о них и пытаясь установить подлинность или, наоборот, ложность сведений. Часть материалов ЧСК была опубликована: был издан Отчет Чрезвычайной следственной комиссии «Наши враги», 17 выпусков «Трудов Чрезвычайной следственной комиссии» на русском, французском и английском языках, а также пять выпусков «Чтений для солдат» под названием «Из жизни наших героев» с популярным пропагандистским изложением материалов о жизни российских солдат и офицеров в плену{221}. Тираж этих изданий был различным: от 10 тысяч экземпляров до миллиона{222}. Музей ЧСК, разместившийся в здании Сената, был открыт ежедневно и демонстрировал желающим наиболее интересные экспонаты, преимущественно вывезенные из плена{223}.
Расследования ЧСК проводились тщательно и с поиском всех упомянутых в каждом случае свидетелей. Как «высшее государственное учреждение временного характера» Комиссия имела влияние на должностных лиц как в центре, так и на местах; они обязаны были удовлетворять запросы ЧСК в рамках проводившихся ею расследований{224}. Допрос свидетелей производился либо в Петрограде, либо через полицейские участки на местах. Опасаясь обвинений в злоупотреблении казенными средствами, самосуде и фальсификациях, Комиссия широко оповещала о целях своей работы, публиковала собранные материалы и призывала военные и гражданские организации помогать в сборе информации, опрашивая прибывавших с фронта. Более всего осложнений в расследованиях создавали фальсифицированные газетные публикации, нередко повторявшиеся не в одном издании. Посылая запросы в газеты с просьбой указать источник информации, ЧСК сталкивалась с перепечаткой непроверенных слухов, ложными «собственными корреспондентами» газет, а иногда и с лжесвидетельствами о «кощунствах» и «зверствах», сказанными для «красного словца». Так, расследование газетной заметки о расстреле погребальной процессии в занятом германской армией городе Дробине Плоцкой губернии в декабре 1915 года привело к тому, что беженка, со слов которой была составлена заметка, узнав о расследовании ЧСК, заявила, что «опасается за участь оставшихся в Дробине своих отца и матери, с которыми немцы жестоко расправятся, когда узнают, что [она] делает сообщения, говорящие не в пользу немцев», а на допросе у судебного следователя сказала, что «все “перепутала”, что немцы даже и стрельбы в процессию не производили»{225}. Установить, насколько эти слова были правдивы, а не продиктованы страхом, не удалось, но следствие по этому делу было прекращено.