355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Большая война России: Социальный порядок, публичная коммуникация и насилие на рубеже царской и советской эпох » Текст книги (страница 12)
Большая война России: Социальный порядок, публичная коммуникация и насилие на рубеже царской и советской эпох
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 11:13

Текст книги "Большая война России: Социальный порядок, публичная коммуникация и насилие на рубеже царской и советской эпох"


Автор книги: авторов Коллектив



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)

Идеология и политические взгляды атаманов

В западной историографии встречается мнение, будто неоднократные измены атаманов говорят об отсутствии у них какой-либо идеологической мотивации. Так, по словам Шнелля, союз между Нестором Махно и Григорьевым, ранее выступавшим на стороне и Директории, и большевиков, «со всей очевидностью показывает, что Григорьев не имел ни политических убеждений, ни политических инстинктов, в погоне за властью руководствуясь исключительно сиюминутными тактическими соображениями»{442}. Шнелль признает, что атаманы придерживались смутных антигосударственнических взглядов на свободу, разделявшихся крестьянами, однако считает, что поступки атаманов «не имели особого отношения к политике и идеологии»:

Напротив, в тех случаях, когда атаманы проникались слишком серьезными политическими амбициями, они отрывались от своих корней. Время Григорьева быстро подошло к концу после того, как он вообразил себя будущим гетманом Украины; Зеленый и Волынец не сумели увлечь крестьян идеей украинской независимости, ведь это было совсем не то, что грабежи, разбои и власть над беззащитными. Национализм не обладал такой привлекательностью, как погромы.

Согласно такому подходу, причиной погромов был не антисемитизм, а попытки атаманов мобилизовать крестьянскую поддержку в обмен на разрешение безнаказанно грабить. В противоположность националистически настроенным атаманам, Нестор Махно «был чужд великих замыслов»; его армия «снова и снова черпала силу из самой себя, из ритуалов, насаждавших единство, из сражений и наживалась на бесцельной неуемности своего вождя»: коллективная идентичность махновцев основывалась на соучастии в насилии, а не на попытках осуществления идеологической программы{443}.

Однако одним лишь фактором насилия невозможно объяснить, почему Григорьеву и Зеленому, в отличие от Махно, не удалось использовать объединяющие возможности насилия для создания и сохранения конкретной идентичности; судя по кровавой карьере Григорьева, различие между ним и Махно едва ли заключалось в уровне насилия. Украинский национализм действительно не слишком привлекал «украинских» крестьян. Тем не менее предполагаемая пропасть между националистически настроенными атаманами и безразличным к национализму крестьянством едва ли являлась единственной причиной поражения первых: например, Зеленый даже не пытался мобилизовать крестьян с помощью националистических лозунгов; распространявшиеся им листовки в большей степени взывали к возмущению, порождавшемуся реквизициями, и к желанию крестьян иметь «настоящее» советское правительство – без евреев, комиссаров и ЧК{444}. Априорный вывод о том, что идеи не имели значения, сделанный до изучения заявлений атаманов об их целях, может привести нас к неверным выводам в отношении этих целей и того, как к ним относилась аудитория данных заявлений, то есть крестьяне. Собственно, чтобы понять причину успехов Махно, вероятно, следует изучить его отношения с поддерживавшими его крестьянами. А этого невозможно сделать без учета идей, провозглашавшихся им с целью мобилизовать поддержку. Более того, Эрик Лэндис, специалист по Тамбовскому восстанию, указывает на существование многочисленных групп, имевших доступ к оружию, разочарованных и белой, и красной властью и готовых к вооруженному сопротивлению. Однако подавляющее большинство этих групп не сумело перерасти в массовые движения, из чего следует, что подобным движениям требовались не только возможности и материальные ресурсы, но и политизированная коллективная идентичность. Как подчеркивает Лэндис,

…притязания на коллективную <…> идентичность должны утверждаться, контекстуализоваться и непрерывно воспроизводиться. Важным компонентом притязаний на коллективную идентичность, выдвигавшихся в этих условиях, являются нарративные взаимосвязи между такими принципиальными факторами, как обиды, соображения целесообразности, солидарность и поставленные цели{445}.

Соответственно, выдвинутый тамбовскими повстанцами лозунг о восстановлении Учредительного собрания представлял собой не заявление о поддержке конституционной демократии, а одну из составных частей нарратива, объяснявшего их поступки: они стремились обозначить себя в качестве сторонников революции 1917 года и оспаривали претензии большевиков на роль ее единственных защитников. Тем самым удовлетворялась потребность и вожаков, и участников восстания в «формулировке своих действий с точки зрения целесообразности и осуществимости» и создавались условия для продолжительного массового движения{446}.

Несомненно, поступки украинских атаманов нередко вступали в противоречие с провозглашавшимися ими намерениями. Григорьев в своем «Универсале», перечисляя мнимые политические цели своего восстания, объявлял, что в новом украинском правительстве будут представлены все этнические меньшинства и что агитация против отдельных национальностей будет «пресекаться силою оружия»{447}. Однако в то же время он был одним из самых отъявленных погромщиков, неся ответственность за 52 погрома, сопровождавшиеся гибелью намного большего числа людей, чем погибло при отдельных погромах, устроенных войсками Директории и белыми{448}.

Если рассматривать политические заявления не как практические программы, по мере возможности осуществлявшиеся атаманами, а как компоненты идентичности, насаждавшейся ими с целью мобилизации поддержки, то обнаружится, что эти декларации весьма показательны. Григорьев ссылается на идеализированный образ крестьянина, используя такие эпитеты, как «труженик святой» и «царь земли», и апеллирует к недовольству крестьян, вызванному коммунами, реквизициями, насилием и принудительным призывом в армию, а также к крестьянским чаяниям земли, свободы и прекращения братоубийственного конфликта. Атаман призывает крестьян взяться за оружие, свергнуть власть большевиков и выбирать свои собственные советы и представителей. Григорьев заявляет, что поднял восстание в поддержку трудящихся и советской власти, против капитала и однопартийной диктатуры. По его словам, в состав будущего советского правительства должны входить все партии и независимые лица, признающие советскую платформу; все национальности Украины получат в нем пропорциональное представительство{449}.

Таким образом, «Универсал» затрагивал моменты, волновавшие крестьян, повторяя популярные требования мира, земли, хлеба и советской власти. Он отражал характерное для рабочих и крестьян дихотомическое разделение мира на трудящиеся и нетрудящиеся классы{450}, причисляя большевиков – «кровососов» и «авантюристов» – ко второй группе. «Универсал» представлял Григорьева главой спонтанного восстания, в то же время призывая сделать это восстание реальностью. Вместе с тем Григорьев наделялся в «Универсале» ореолом государственного деятеля, что выражалось, например, в осуждении мародерства и погромов, в обещании того, что меньшинства будут представлены в будущем правительстве, а также в использовании как в русской, так и в украинской версии «Универсала» слова «еврей» вместо слова «жид»[46]46
  Напротив, в тех заявлениях, которые Григорьев делал в июне, после краха восстания, он пользовался словом «жид», утверждая о правомочности его употребления в украинском языке. Особенно см. листовку (машинописная копия) «Селяне, рабочие и красноармейцы» (ЦГАОО. Ф. 5. Оп. 1. Д. 264. Л. 116–118). В данном случае Григорьев также дает понять, что обещание предоставить евреям 5% мест в будущем Украинском совете является мерой, ограничивающей участие евреев в правительстве, а не гарантирующей его (Григорьев считал, что евреи и так имеют непропорционально много власти по сравнению со своей относительной численностью).


[Закрыть]
. Несмотря на все свои противоречия, «Универсалу» порой удавалось мобилизовать свою целевую аудиторию: так, размещавшийся в Золотоноше красноармейский полк, ознакомившись с «Универсалом», отказался воевать против Григорьева. Благодаря этому тот сумел взять город и принял участие в организованном там погроме{451}. Из того, что Григорьев заявлял о поддержке советов как системы управления и отождествлял себя с трудящимся народом, следует, что подобные союзы – включая предполагавшийся союз с Махно – являлись выражением относительно последовательной политической позиции{452}.

Изобилие подобных деклараций, воззваний и манифестов свидетельствует о том, что атаманы, чье время пришлось на эпоху становления массовой политики, ощущали необходимость в народной поддержке. Соответственно, они стремились подать свои действия в рамках конфликта между революцией, контрреволюцией и конкурировавшими националистическими проектами. Группа атаманов Киевской губернии в январе 1920 года издала программу, объявлявшую их сторонниками «трудящегося народа» и советской системы власти. Таким образом, подобно Григорьеву и большинству других атаманов, они взяли на вооружение популярные требования мира, земли, хлеба и советской власти. В то же время эти атаманы объявляли нацию источником гения и прогресса, из чего следовало, что экономическую и политическую свободу можно было получить лишь через национальное освобождение. Тем не менее атаманы не требовали независимости, вместо этого выражая интернационалистическое стремление к единству со всеми прочими нациями мира. В атаманской программе провозглашались различные демократические принципы и права национальных меньшинств. Однако тот же самый документ призывал украинцев заменить евреев на всех властных должностях{453}.

Эта программа представляла собой эклектичную смесь заявлений, вероятно противоречивших друг другу. Тем не менее подобный подход в полной мере отвечал карьере, построенной на политическом лавировании. Более того, он не слишком отличался от позиции украинских партий. Многие из них поддерживали и построение интернационалистического социалистического государства, и защиту национальных украинских интересов, одобряли советы как систему управления страной, но отвергали власть большевиков – по крайней мере на Украине. В качестве примера можно упомянуть «боротьбистов» – левое крыло украинских социалистов-революционеров, и «незалежников» – левое крыло украинских социал-демократов. Обе эти фракции откололись от соответствующих партий, обращались за помощью – причем небезуспешно – к атаманам (которые, собственно говоря, декларировали почти те же самые цели) и пытались создать советское Украинское государство.


Атаманщина в контексте украинского национализма

Кроме того, атаманы обращались к такому источнику идентичности, как мифы о запорожских казаках. Например, Ефим Божко в ноябре 1918 года объявил себя атаманом новой Запорожской Сечи, избрав своей резиденцией днепровский остров Хортица с намерением воссоздать лагерь казаков, находившийся там в XVII веке. Согласно некоторым (возможно, апокрифическим) сведениям, Божко, задавшись этой целью, потребовал, чтобы директор Исторического музея в Екатеринославе прислал ему хранившиеся в музее древнюю казацкую Библию и прочие казацкие реликвии. Божко и некоторые из его сторонников старались выглядеть как казаки: выбривали головы, оставляя один лишь чуб, отращивали длинные усы и носили одежду, скроенную по образцу запорожской (меховые шапки с тряпичным шлыком, жупаны с высоким воротником и большими пуговицами, мешковатые шаровары и широкие пояса){454}.

Божко был не одинок в этом отношении. Согласно одному донесению о погромах 1919 года в Фастове, Зеленый и Тютюнник «расхаживали по местечку в актерских костюмах, разноцветных шляпах»{455}. Подобно Божко, Коцур обосновался в месте, тесно связанном с казацким прошлым, – в Чигирине, бывшей столице Богдана Хмельницкого, поднявшего в 1648 году восстание казаков против Польши. Вероятно, Коцур надеялся перенести украинскую столицу из Киева в этот город{456}. Но хотя казаки до 1917 года действительно существовали в Российской империи в качестве отдельного сословия с особыми обязанностями и привилегиями, никто из украинцев, о которых здесь идет речь, не принадлежал к их числу. Запорожские казаки, которым пытались подражать атаманы и их сторонники, прекратили существование в 1775 году, когда Екатерина Великая в ходе централизации страны ликвидировала их базу в Запорожье. Божко, Коцур и прочие атаманы явно сами изобретали себе традиции. В этот же ряд укладывается и их склонность брать себе такие клички, как Зеленый или Гонта.

Некоторые историки полагают, что атаманы не имели отношения к украинскому националистическому движению. Согласно Сергею Екельчику, «возрождение термина “атаман” свидетельствовало о спонтанном возвращении к казацким традициям, однако повстанцы не были сознательными украинскими националистами. В большей степени они мотивировались местными проблемами, предрассудками и наивным анархизмом»{457}. Действительно, в воззваниях некоторых атаманов – например, Зеленого – не содержалось откровенных ссылок на националистическую идеологию. Однако, как свидетельствуют попытки подражания казакам, многие атаманы опирались на те же образы, символы и мифы, что и «настоящие» украинские националисты в Киеве. И те и другие обращались к одному и тому же воображаемому украинскому прошлому как к источнику современной идентичности и легитимности. Например, и Центральная рада, и Скоропадский для обозначения своих режимов прибегали к терминам XVII века – словом «рада» казаки называли свои советы, а Скоропадский носил титул гетмана, подобно вождям запорожских казаков. То же самое наблюдалось и в национальных вооруженных силах, использовавших терминологию XVII века для наименования чинов и званий: например, офицеры назывались «старшинами» – так же, как звались военные офицеры и гражданские чиновники у казаков, а батальон носил название «кош» (казацкое слово, обозначавшее лагерь){458}.

Кроме того, не следует воспринимать несколько амбивалентную позицию атаманов по отношению к украинской независимости как свидетельство отсутствия украинской национальной идентичности. Большая часть националистически настроенной украинской интеллигенции стала выступать за независимость Украины лишь после вторжения Красной армии в конце 1917 года, а «боротьбисты» и «незалежники» по-прежнему высказывались против независимости{459}. В этом отношении позиция атаманов тоже зачастую не слишком отличалась от позиции украинской националистической интеллигенции.


Атаманы: политические акторы в период революции и Гражданской войны

Несмотря на свой национализм, крупномасштабные насилия над евреями и регулярную (но не постоянную!) оппозицию большевикам, украинские атаманы не имели отношения к широкому центрально– и восточноевропейскому контрреволюционному движению и не воспринимали себя в качестве его составной части. В целом они приветствовали возможности, созданные революцией, и во многих случаях поддерживали социальные преобразования, проходившие под эгидой советов. Поражение России в Первой мировой войне не стало для них источником стыда и, наоборот, открыло перед ними новые пути. Однако прочие факторы, упомянутые Гервартом и Хорном, сыграли заметную роль. Большинство атаманов воевало на мировой войне и стремилось подать свои действия в рамках борьбы между революционными и контрреволюционными силами, представлявшей собой реакцию на крах Российской империи и различные националистические притязания, выдвигавшиеся на Украине. В то же время сознательное возрождение традиций запорожского казачества показывает, как на поведение атаманов влияло восприятие прежних конфликтов.

Невозможно вести разговор об атаманах, не ссылаясь на их идеи, выражавшиеся в публиковавшихся ими многочисленных листовках, открытых письмах и манифестах. В противном случае, с одной стороны, мы можем прийти к неверным выводам в отношении провозглашавшихся ими целей[47]47
  Например, Шнелль утверждает, что Григорьев в своем «Универсале» призывал к насилию над евреями: Schnell F. Raume des Schreckens. S. 258.


[Закрыть]
. С другой стороны, есть опасность не заметить того, что наступление эпохи массовой политики вынуждало атаманов апеллировать к чаяниям и предрассудкам людей с целью мобилизовать поддержку. С этой целью атаманы нередко – особенно в 1919 году – заявляли о себе как о местной, но тем не менее социалистической и советской альтернативе большевикам. Екельчик прав в том отношении, что атаманы подстраивали свои лозунги под нужды крестьянства, – но это едва ли удивительно с учетом того, что именно оно составляло их аудиторию.

В то же время феномен атаманщины демонстрирует, что наличие украинской национальной идентичности не означало автоматического подчинения той или иной украинской националистической власти; порой эта идентичность вполне допускала лояльность другим силам, среди которых не последнее место занимали большевики. Неоднородность украинской идентичности имела самые серьезные последствия для тех, кто объявлял себя ее носителями. В частности, это помогает объяснить провал усилий УНР по мобилизации массовой поддержки. Ход Гражданской войны на Украине невозможно понять без учета этого фактора. Поэтому дальнейшее изучение атаманов должно сопровождаться серьезным рассмотрением выражавшихся ими идей.

Перевод Николая Эдельмана

Игорь Владимирович Нарский.
Первая мировая и Гражданская войны как учебный процесс: Военизация жизненных миров в провинциальной России (Урал в 1914–1921 годах)

В русской революции победил новый антропологический тип <…> Появился молодой человек в френче, гладко выбритый, военного типа, очень энергичный, дельный, одержимый волей к власти и проталкивающийся в первые ряды жизни, в большинстве случаев наглый и беззастенчивый. Его можно повсюду узнать, он повсюду господствует. Это он стремительно мчится в автомобиле, сокрушая все и вся на пути своем, он заседает на ответственных советских местах, он расстреливает и он наживается на революции <…> Чека также держится этими молодыми людьми <…> В России, в русском народе что-то до неузнаваемости изменилось, изменилось выражение русского лица. Таких лиц прежде не было в России. Новый молодой человек – не русский, а интернациональный по своему типу <…> Война сделала возможным появление этого типа, она была школой, выработавшей этих молодых людей{460}.

Эта характеристика раннего советского общества, предложенная Николаем Бердяевым в начале 1920-х годов, удачно вводит в проблематику данной статьи. Приведенная цитата, несмотря на импрессионистскую вольность поставленного в ней диагноза, касается масштаба военизации жизненных миров исторических акторов как «общественно сконструированной, культурно оформленной, символически истолкованной действительности»{461}. Под военизацией жизненных миров в дальнейшем будет пониматься тесное переплетение двух процессов: во-первых, распространение военных практик на институционализированную, «объективную» реальность гражданской повседневности – управление, производство, распределение; во-вторых, приспособление «субъективной», воспринимаемой реальности, сферы толкования и поведения современников рассматриваемых событий к военной действительности. Этим определяется постановка вопросов в предлагаемом тексте. Во-первых, представляется целесообразным вновь задаться не единожды обсуждавшимся вопросом о том, какую роль сыграли Первая мировая и Гражданская войны в формировании советских практик властвования, поскольку проблема соотношения старого (довоенного, позднеимперского) и нового (военного, революционного) опыта в ранней Советской России по-прежнему остается актуальной. Вопрос о том, являлась ли война главной катастрофой XX века или лишь ускорителем наметившихся ранее политических, экономических и социальных процессов, равно как и вопрос о соотношении специфически российского исторического контекста и большевистской идеологической одержимости в «военно-коммунистическом» опыте ранней Советской России, как будет показано ниже, остаются спорными[48]48
  Подробно об этом см. раздел «Интерпретационные модели военно-революционного опыта» данной статьи.


[Закрыть]
. Во-вторых, следует поставить вопрос о том, какие тенденции (если они вообще поддаются выявлению и адекватной интерпретации) характеризовали состояние ментального «багажа» современников: встраивался ли военный опыт в привычные структуры толкования и поведения, или он ломал их, вызывая болезненную дезориентацию?


Предварительные замечания

Прежде всего, следует напомнить, что постановка вопроса о последствиях крупных исторических событий (в данном случае – Первой мировой и Гражданской войн) с эпистемологической точки зрения относится к самому непродуктивному типу конструирования каузальных связей. Она соблазняет к построению нисходящих причинно-следственных зависимостей – от якобы известной причины к предполагаемому следствию. С точки зрения исторической эпистемологии более надежной была бы восходящая конструкция – от известного факта (в данном случае – военизации жизни в ранней Советской России) к поиску факторов, которые могли бы вызвать ее к жизни{462}. Совершенно очевидно, что в комбинации этих факторов Первая мировая и Гражданская войны могут оказаться не единственными и, возможно, не решающими. Это теоретическое положение тем убедительнее, чем сложнее изучаемый исторический феномен. Влияние мировой войны на индивидуальный и коллективный опыт ее российских современников относится к числу чрезвычайно многослойных, неоднозначных и трудноуловимых явлений хотя бы уже и потому, что «связанные с войной перемены распространялись в ее (России. – И.Н.) территориальном и социальном пространстве неравномерно и ощущались порой весьма опосредованно»{463}.

В целях соблюдения осторожности при описании тенденций к военизации жизненных миров я прибегаю к понятию учебного процесса. Речь пойдет не о прямом заимствовании и механическом воспроизведении военных институциональных практик и поведенческих образцов, а об их приспособлении к конкретной ситуации, что свойственно для обучения как процесса «не только репродукции, но и модификации знаний»{464}. Ключевой категорией для исследования Первой мировой и Гражданской войн как учебного процесса является опыт. Среди историков, ориентированных на изучение опыта, существует оправданная тенденция к проведению ясной границы между трудноуловимым для исследователя непосредственным опытом и отложившимися в источниках интерпретационными дискурсами{465}. Этот подход базируется на убеждении, что опыт возникает в результате коммуникации (или вербализации): «Понятие “опыт” включает в себя субъективные категории: разговоры, современные и более поздние рассказы и воспоминания – в общем, дискурс участников и их потомков о войне. Все эти компоненты образуют индивидуальный и коллективный опыт»{466}. Однако в силу ряда причин не только непосредственный индивидуальный, но и дискурсивный коллективный опыт участников и свидетелей российских событий 1914–1917 годов является труднодоступным для исследователя. Этот опыт представлен прежде всего относительно немногочисленными и созданными преимущественно в эмиграции текстами представителей (бывшего) «образованного общества», с 1917 года подвергавшегося стигматизации, а также мемуарами новой большевистской или околобольшевистской элиты. Слабым местом источников в первом случае является стереотипное представление об отсталости, темноте, «некультурности» населения{467}, во втором – идеологически выверенные клише о революционной сознательности масс{468}.

В данной статье действительность рассматривается как социально конструируемый феномен{469}, а опыт – как совокупность (дискурсивных) техник конструирования и обработки действительности{470}. Исходя из такого понимания действительности и опыта, исследователь должен постоянно учитывать, что формирование опыта представляет собой перманентный, длительный и открытый (учебный) процесс, в ходе которого действительность исторических событий начинает создаваться еще до их начала и продолжает конструироваться и подвергаться толкованию и перетолкованию после их завершения. Российский пример Первой мировой и Гражданской войн является яркой иллюстрацией головокружительно быстрого переосмысления действительности и опыта в ходе военных действий и по их окончании. В частности, Первая мировая война лишь маргинально и имплицитно вошла в русскую мемориальную культуру, поскольку она была потеснена героизированными событиями революций 1917 года и последовавшей за ними Гражданской войны 1918–1920 годов, став войной, в известной степени забытой.

Выбор региона для анализа военизации жизненных миров оказался следствием счастливого стечения обстоятельств. Во-первых, Урал первой четверти XX века в течение многих лет был для меня предметом исторических исследований{471}. Во-вторых, этот регион представляется исключительно репрезентативным для изучения поднимаемых в статье проблем. Несмотря на удаленность от театра боевых действий Первой мировой войны, Урал, в отличие от многих центральных и периферийных районов, с лета 1914 года мог ощутить разрыв времен и серьезные перемены. В последние десятилетия существования империи Урал превратился в одну из наиболее запущенных территорий. Его позиции в российской экономике были значительно ослаблены могучим молодым конкурентом – промышленным Югом. Когда Украина с ее промышленным и сельскохозяйственным потенциалом оказалась отрезанной от России фронтовыми линиями Первой мировой и Гражданской войн, Урал стал важным резервуаром индустриальной и сельскохозяйственной продукции. Так, на Урале в 1920 году концентрировалось около 70% российского производства металла, что соответствует доле уральской промышленности в российском производстве металла в 60-х годах XIX века. Накануне Первой мировой войны Урал производил всего 20% железа, в то время как доля Украины выросла до 65%{472}. К тому же население региона с немногочисленными городами, неразвитой городской инфраструктурой и замкнутой, организованной по вотчинному типу горнозаводской промышленностью весьма болезненно восприняло беспрецедентный поток беженцев, вовлечение военнопленных и прочих «пришлых» в местную промышленность, а также стремительный рост солдатского присутствия в разбухавших гарнизонах.

В связи с революционными событиями 1917 года Урал превратился в один из эпицентров Гражданской войны. Боевые операции Красной гвардии против восставших оренбургских казаков начались здесь в ноябре 1917 года – за полгода до официального объявления Гражданской войны. Ранним летом 1918 года Урал, как и огромные территории Поволжья и Сибири, оказался во власти сформированного из военнопленных Чехословацкого легиона, восстание которого против Советов во время движения по Транссибирской магистрали в Америку для переброски на Западный фронт содействовало бесславному поражению большевиков на всем пространстве от Пензы до Владивостока. Возникшие на Урале летом 1918 года региональные правительства с резиденциями в Екатеринбурге, Оренбурге и Уфе поздней осенью 1918 года сменило Временное всероссийское правительство в Омске во главе с адмиралом Александром Васильевичем Колчаком. Наступления и контрнаступления «белых» и «красных» армий в октябре – декабре 1918 и марте – июле 1919 года породили чрезвычайно подвижные линии фронтов и многочисленные смены власти во многих населенных пунктах. Лишь поздним летом 1919 года благодаря успехам Красной армии регион вновь был поставлен под (формальный) контроль большевиков. Однако Гражданская война длилась на Урале и после ее официального окончания: вместо мира в регион пришли террор и «крестьянская война» 1920–1921 годов, которая в момент кульминации значительно превосходила масштабы знаменитой антоновщины в Тамбовской губернии и была остановлена беспрецедентным голодомором 1921–1922 годов, более катастрофичным, чем знаменитый голод в Поволжье{473}.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю