355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Рассказы писателей Каталонии » Текст книги (страница 12)
Рассказы писателей Каталонии
  • Текст добавлен: 23 октября 2017, 17:30

Текст книги "Рассказы писателей Каталонии"


Автор книги: авторов Коллектив


Соавторы: Мерсе Родореда,Пере Калдерс
сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)

Дни уходили за днями, похожие друг на друга, как бусины четок, перебираемые чьей-то равнодушной рукой, или как звенья цепочки, на конце которой болтается зловещим брелоком обнаженный череп… Памятное всем лето уходило в прошлое, юношеский флирт, полный заразительного веселья и столь много обещавший, уступал место чувствам более серьезным и стойким, с еще более серьезными и солидными последствиями. Клара вышла замуж – как-то весной, на закате дня, она венчалась в одной из лучших церквей города. Был роскошный банкет, множество подарков… Мужа она очень любила.

И снова, не задерживая на себе внимания, катились прочь месяцы и годы. Над морем и прибрежным поселком, над пляжем и древними руинами загорались и величественно угасали летние дни. О невозмутимое постоянство природы! В одном археологическом музее как-то вдруг вспомнили о сокровищах античного искусства, дремавших в забытьи на берегу, у основания финикийского волнореза, и группа иностранных ученых начала раскопки среди развалин. Земля должна была вернуть дневному свету то, что когда-то коварно похитила у него.

Однажды солнечным утром, в самом начале очередного лета, Клара повела старшего сына в музей. Она делала это, понимая, как важно воспитывать в детских душах любовь к искусству. На нее-то, честно говоря, музеи всегда нагоняли тоску. В толпе людей она теряла способность не только испытывать возвышенные чувства, но и просто сосредоточиться и понять, что происходит. Надписи и таблички, набор сухих сведений, должны были – так считалось – автоматически переносить посетителя в иные времена… но ее они повергали в уныние. Перед ее глазами проплывал однообразный поток бездушных экспонатов, кладбище обломков прошлого; само ощущение веявшей от них глубокой старины покидало ее тем быстрее, чем дальше она углублялась в залы музея, ошеломленная и опустошенная, совсем как тогда, в день, когда пропал Тоньо.

Она не забыла того дня, но вспоминала о нем очень редко. И лишь теперь, когда зримые образы прошлого понемногу пробили дорогу в ее сознание и заговорили в нем, она мысленно перенеслась назад, в то далекое лето своей юности, к развалинам древнего города и к загадочному исчезновению Тоньо, с которым она когда-то играла в любовь и потеряв которого потеряла самое себя.

И здесь следует сказать о предмете, больше других растревожившем ее воображение. Это была статуя римского эфеба, чье лицо показалось ей странно знакомым. Статую выкопали из-под обломков античного города через три года после того, как исчез Тоньо.

Пустые глазницы статуи смотрели на нее в упор. Все изваяние виделось ей застывшей гармонией округлых форм, которые глина когда-то запечатлела, а потом, окаменев, увековечила. Статуя казалась воплощением неподвижности и покоя; по мнению ученых, время обошлось необычайно бережно с лицом эфеба – его черты сохранились в мельчайших деталях. Сохранилось все, кроме глаз. Оставшиеся от них провалы, казалось, затягивали женщину в иное, бездонное пространство, где кружил пестрый вихрь ведомых ей одной воспоминаний и переживаний – давно забытые предметы, пропавшие друзья, места, пейзажи, от которых в памяти оставались лишь бледные, искаженные отпечатки.

Ею овладело неодолимое ощущение: когда-то она любила это обнаженное тело, когда-то бежала рядом с ним по длинному волнорезу, кружилась среди увитых лианами и дикой жимолостью колонн забытого города. Словно и не было вереницы факельных огней в ночи и толпы людей, обшаривавших нагромождения тысячелетнего мусора с одной целью – спасти это тело из цепких и неумолимых объятий земли.

Табличка гласила: «РИМСКАЯ СКУЛЬПТУРА. Вероятно, II век до н. э. Не закончена. Глина. Изображает молодого атлета. Найдена в одном из колодцев города Л***».

Рядом прозвучал чей-то голос, и Клара вздрогнула.

– Смотри, Мария, смотри, как сохранилась! Словно вчера вылепили!

– Да, в самом деле! Ах, но какая жалость – на глаза-то у мастера, видно, времени не хватило…

Клара подумала о себе: располневшая женщина тридцати лет… Ей стало стыдно стоять здесь, перед выставленным на обозрение прекрасно сохранившимся телом, которое чем дальше, тем больше будет вызывать восхищение посетителей. Ноги статуи были слегка согнуты, словно преодолевая сопротивление земли; поднятая рука устремлялась ввысь, к небу; полуоткрытый рот готов был исторгнуть победный крик, который никому не доведется услышать. И Клара, задыхаясь от сдерживаемых слез и отчаяния, подумала, что уже видела это лицо, но не могла вспомнить где.

Выйдя из музея, она вновь испытала чувство, ставшее уже навязчивым с тех пор, как ей исполнилось тридцать лет. Вот и теперь ей почудилось, что город сильно изменился: ни одно лицо, ни один предмет не были прежними, привычными. А за этим чисто внешним впечатлением крылось нечто иное – удивление и испуг при мысли о том, что время уносит с собой всех и вся. Она вспомнила его – безвременно ушедшего Тоньо. И тут же подумала, что, может быть, знала и того римского юношу – знала даже его имя – и даже, страшно подумать, могла вспомнить и те далекие времена, когда город был не такой, как сейчас… а в поселке, недалеко от развалин города Л***, юноши и девушки играли в любовь и были счастливы. Но это было давным-давно.

Эшампла[85]

Салвадору Эсприу, с восхищением и признательностью

И вот – опадает листва, как и прошлой, и позапрошлой осенью, и пышный летний наряд деревьев устилает землю ворохами сухого мусора. Застекленные лоджии, ни разу не открывавшиеся за много лет, гигантские лепные цветы на фронтонах, фризы и ниши, фасетные стекла окон – все словно источает затхлый запах распада, крушения надежд. Масляные фонари – давным-давно не зажигавшиеся – в каждом подъезде, сонмы фавнов, романтичных пастушков и пастушек – да, чуть не забыл об ангелочках, – навеки застывшие на фасаде каждого из домов. А там внутри, за закрытыми дверями парадных, – непременно семья, которая теперь, увы, не может позволить себе, взметая длинные фалды фрака и скользя шлейфом платья по красному ковру, величественно спуститься к экипажу, дверцу которого откроет услужливый лакей, и покатить по Пасео-де-Грасиа к старому доброму «Лисеу»[86]. Сколько позолоты, потускневшей до черноты!

Донья Ракель созерцает эту картину из окна небольшой галереи, соединяющей лоджию со столовой – просторным помещением, уставленным громоздкой мебелью. Кресла выстланы коврами – роскошное угощение для моли! Донья Ракель провожает осень взглядом, в котором отражается нечто большее – осень жизни, знавшей множество масляных фонарей с выгоревшими дотла фитилями, множество ярких картин, постепенно, но неумолимо выцветших и потемневших до неузнаваемости. Теперь уход каждого года видится ей словно в дымке – из дальних далей собственной старости.

Когда-то она блистала в «Лисеу», точнее – в некоем узком кругу собиравшихся в театре людей, претендовавших на многое – и ни на что конкретно. Муж ее – к счастью, вовремя умерший – мечтал лишь об одном: о прогрессе и процветании города; но город словно поклялся, что никогда не станет воплощением этой мечты. Такова судьба: всякая любовь к Барселоне, всякое желание навести в ней порядок оборачиваются сплошным разочарованием. Это ранит, но не убивает; иногда даже продлевает жизнь.

Закрыв глаза, донья Ракель Форнвидалта перебирает в памяти картины навсегда ушедших времен. В глубине ее души звучит тихая музыка – то воскресает гармония старых, давно перестроенных улиц. Что сказать о происхождении этой женщины? Она принадлежит к тому классу общества, который вышел на историческую арену в годы, когда ломались устои и барьеры, сколачивались состояния, город рос и богател и полчища безвкусных гипсовых скульптур наводняли фасады возникавших на глазах помпезных особняков. Сегодня даже толпа внуков и внучек не утешает донью Ракель, ибо грустно сознавать, что ты еще жива, тогда как веселая Барселона времен Великой Мечты давным-давно отошла в небытие, да и сама мечта лопнула как мыльный пузырь. Странное чувство охватывает меня: словно передо мной – мумия из музейной коллекции или древнеримская монета, поблескивающая в руках толстой торговки из Сабаделя[87]. Но как объяснить это донье Ракель, не рискуя утратить ее расположение?

Иногда – обычно по утрам – она выходит на улицу и с помощью Рафаэлы, служанки, идет к стоящей прямо напротив дома Французской капелле. Утренняя месса – и не только ежедневная во Французской капелле, но и воскресная в церкви Непорочного Зачатия – всегда была частью строгого жизненного распорядка. Выезд в церковь Непорочного Зачатия – целое событие! По такому случаю запрягалась пара лошадей, и изящный экипаж неторопливо катился вверх по улице Арагон до Пасео-де-Грасиа. Донья Ракель приветствовала прохожих плавным движением руки, а когда въезжали в Портомеу, то порой рука легко, как бы одним намеком касалась чуть склоненной шляпы. Это – если попадался навстречу, скажем, депутат провинциального собрания или, чего не бывает, один из попечителей частной школы, где учились младшие Форнвидапты. По воскресеньям, по дороге в церковь, на каждом шагу встречаешь какую-нибудь важную птицу, и вежливая улыбка должна быть наготове. Позже, после обеда, в доме собирался избранный круг знакомых на чашку кофе, причем мог пожаловать и господин военный губернатор, и даже – подумать только – сам Помпеу Фабра! А как-то раз донью Ракель с мужем пригласил в гости господин Энрик Прат. Муж лично знал каждого, кто «имел вес» в Барселоне тех лет. Это был его город, вне которого он себя не мыслил. И Великая Мечта господина Форнвидапты касалась будущего не столько Каталонии, сколько – и прежде всего – Барселоны!

За окнами фасетного стекла погода хмурится. Точнее сказать – за окнами и за лепными карнизами. Если бы сегодня было воскресенье, земля окрасилась бы в желтоватые тона. В самом деле, по воскресеньям свинцово-серая барселонская земля почему-то желтеет. Не только на мой взгляд – так же думает и донья Ракель. Необъяснимо, но и для этой седой, высохшей как мумия старухи, которая вместе со мной смотрит на мелко накрапывающий за окном дождь, все воскресенья окрашены в желтый цвет, хотя и разных оттенков, иногда с прозеленью. Даже зимой. Свет воскресного дня в Барселоне необычен – подобно свету волшебного фонаря он рисует прихотливые арабески на широких проспектах города и словно ласкает их – с большим или меньшим пылом, как того захочет солнце. А желтоватые блики воскресных вечеров – что это, если не тоска по уходящему времени и по цветам, некогда живым, а потом – навеки замершим в каменных узорах на фасадах богатых барселонских особняков? Подходит к концу воскресный день доньи Ракель, слышавшей в колыбели убаюкивающий шум деревьев Эшамплы – а сейчас наблюдающей из окна, как облетают, медленно кружа, листья с деревьев сегодняшней Эшамплы и еще один из однообразной вереницы дней уплывает куда-то вдаль.

Донья Ракель рассказывает, как потрясла ее Трагическая неделя. Что это было? Народ бурлил на улицах, требуя, чтобы людей не отправляли на войну в Марокко. Хотели избежать одной войны – и устраивали другую. И это в цивилизованном-то обществе! Донья Ракель – она мне сама призналась вчера-никогда этого не понимала. Все можно разрешить «по-человечески», было бы желание.

Она, конечно, видала и лучшие времена. По крайней мере сейчас так кажется. Мир был иным, совсем иным, в годы ее детства и юности. Эти просторные улицы, величественные скопления каменных громад, лепные драконы на карнизах, пожалуй, не изменились с тех пор. Но она тогда была другой. На этих улицах она играла в веревочку. Две девочки крутили скакалку, и она прыгала, прыгала, в радостном возбуждении, как мяч, много раз подскакивающий на одном месте, и деревья Эшамплы подпрыгивали и вертелись вокруг нее. По этому тротуару она бегала взад-вперед мимо здания Французской капеллы, и горячий ветерок раздувал свивавшиеся в колечки пряди волос, делавших ее похожей на девочек с картин Хогарта, и ласкал ее лицо, на котором тремя годами позже высыпали прыщики и выросли маленькие темные волоски возле губ. А в ее душе тем временем рождалось нетерпеливое ожидание чего-то неведомого и новое восприятие каждой, даже хорошо знакомой вещи. Во всем она ощущала перемену. И город менялся и словно стремился каждый день напомнить ей об этом. Резкий перезвон новеньких, только что появившихся трамваев возвестил о грядущем вымирании элегантных ландо; на раскаленных от солнца улицах зарычали моторы первых автомобилей. Можно было вскочить на подножку трамвая и просто так проехаться до района Грасиа и обратно. В «Лисеу» еще струились по коврам шлейфы роскошных платьев, сновавших туда-сюда в антрактах. Сейчас старушка Ракель рассказывает мне, с каким замиранием сердца ждала она дня, когда сможет показаться на людях в платье со шлейфом: для нее это означало, вероятно, конец детства, право послать разом подальше всех монахинь, изводивших ее своими нудными наставлениями день за днем и год за годом в одной из школ в Педралбес, на противоположном конце Барселоны. И уж конечно, это означало: не спеша спуститься по парадной лестнице театра, являя миру недавно сформировавшуюся грудь, накануне отрепетированный надменный взгляд и гордую осанку – знак принадлежности к новой породе людей, упорных и энергичных, подчинивших себе быстро растущую Барселону. И воскресные прогулки по Пасео-де-Грасиа тоже приобретали новый смысл – это уже не прежняя беготня с подружками вокруг чинно выступающих нянек, нет, с этим покончено, как и с детскими кудряшками. Поступь теперь иная: неторопливая, изысканно-плавная… и этот многозначительный обмен взглядами с родителями – внешняя сторона беззвучной, но настойчивой перепалки, в ходе которой должно решиться: кто же?! И как-то воскресным утром, на одной из улиц Эшамплы – той самой Эшамплы, которая через много лет еще явит донье Ракель незабываемую картину страданий…

– Я совсем старуха, – часто повторяет она. – Что мне осталось – только ждать смерти.

И давно ее ждет. Я слышу об этом с тех пор, как себя помню. А смерть все не приходит. К другим – да. Ее поколение понемногу сошло в могилу. Умерла и Великая Мечта. Умерла, не оставив следа. Пожалуй, последние ее отблески – здесь, в этой квартире.

– И хорошо еще, что обеспечена, на жизнь хватает, – говорит она, шаря в углу, где дочка спрятала от нее бутылку ликера. «Часто прикладываться, – сказала, – тебе вредно».

Слова всегда одни и те же. На жизнь хватает, и слава богу. И как не устанет это повторять! А ведь еще два года назад доставало сил – и ума – ездить в «Лисеу», где старшая дочь снимает ложу. Давали «Дочь полка», которую старушка очень любит. Она так всегда и говорит: мне – только Доницетти! Его «Слеза, сбежавшая украдкой» – ах! Много, говорит, довелось услышать опер за свою жизнь, но такого композитора, как Доницетти, больше не было и нет. Раньше, говорит, сама играла, и очень неплохо, кое-что из «Любовного напитка»; но вот уже много лет не сажусь за фортепьяно. Бедная я бедная, добавляет, теперь трудно даже подняться с кресла, чтобы лечь спать.

Дети делают за нее все. И надо сказать – во всяком случае, она так говорит, – у нее хорошие дети. Внуки, пожалуй, не очень: от них слишком много шума. Конечно, они теперь живут своим умом. Время от времени она читает мне отрывки из пьес Эчегарая[88]. Этот писатель ей очень нравится, и, читая его вслух, она как бы между делом сообщает, что из всех девушек, когда-либо бывавших в «Лисеу», она могла похвастаться наилучшим кастильским произношением. Впрочем, это отнюдь не означает, что она не чувствовала себя каталонкой. Как можно – с таким-то мужем, как у нее! Мужчин, ему равных, говорит донья Ракель, вспоминая супруга, теперь уж нет. И тут же извиняется: о, она вовсе не хотела меня обидеть.

В знакомствах эта женщина очень разборчива. Знаете, новые соседи словно сговорились ее извести. Но кто-кто, а она-то прекрасно знает им цену: нувориши, выскочки. Разбогатели уже после войны – это видно с первого взгляда. Будь ее муж жив – уж он бы позаботился, чтобы их отсюда выселили, даже подписи собрал бы, если надо. О нем, своем муже, она мне часто рассказывает. Это был настоящий мужчина – и кристально честный человек! Такой прямой и честный, что, когда в 1936 году Каталония попала в лапы красных бандитов, он взял все имущество, деньги, жену и детей и уехал в Вальядолид. Донья Ракель хранит самые лучшие воспоминания о Вальядолиде. Город, прямо-таки созданный для прямых и честных людей. Народ там строгий, серьезный, потому те места и освободили так быстро от республиканцев. И все же ей, донье Ракель, подавайте только Барселону. Хотя родной-то город сделал все, чтобы ее в себе разочаровать. За примерами недалеко ходить – та же Трагическая неделя убила последнюю надежду на то, что Барселона когда-либо станет цивилизованным городом. А если крупица надежды и оставалась, то лишь до 1936 года. Тогда, если я правильно понял, рабочие одной из принадлежавших семье Форнвидалта фабрик взбунтовались и потребовали у администрации прибавки жалованья. Само по себе это естественно, но зачем же так – с ножом к горлу? Ответ ясен: всему причиной – агитаторы, смутьяны, коммунисты… Она поучает меня: не доверяй коммунистам и вообще всем, кто плохо воспитан. Простой народ – злой и грубый. Это у него в крови. Еще девушкой, гуляя с родителями по улочкам Барселонеты[89] и глядя на простонародье, она поняла: они – плохие люди. И дело даже не в том, что некрасиво и немодно одеты, а в том, что не желают понять главного: если мы действительно хотим воплощения в жизнь Великой Мечты, надо, чтобы народом руководили люди более образованные, лучше воспитанные – и здравомыслящие. Уметь делать деньги – это ведь кое-что значит!

Если взглянуть сверху, этот район Барселоны покажется скоплением ровных квадратиков, в каждом из которых – накрепко переплетенные жизни обитателей. Во времена молодости доньи Ракель нельзя было и подумать о том, чтобы взглянуть на Эшамплу с воздуха. А прогуливаться взад-вперед мимо здания или квартала, видя их по частям, не зная общего плана, – это совсем иное дело: недосказанность всегда манит, словно волшебная тайна. Фасады зданий словно являют взгляду образ прогресса и процветания, призрачную легенду, воплотившуюся в камне. И еще одну легенду – о том, что прогресс продолжается. Донья Ракель и не подозревала, сколько разнообразных элементов, желаний и побудительных мотивов должно было проявиться и соединиться здесь в самых причудливых комбинациях, чтобы стать единой творящей силой. Теперь, конечно, нет места волшебству. Давно известно, что все вещи, все явления могут быть выстроены в определенный порядок. А он, порядок, убивает иллюзии. Порядок разрушает очарование фасадов Эшамплы, придает всему району новые очертания, пока еще не безукоризненно правильные – и на том спасибо.

Донья Ракель прожила здесь всю жизнь. Отъезды были редки и недолги, а потом жизнь входила в прежнюю колею. Характер цельный, подобно гранитной глыбе, на гладкой поверхности которой любовь не сумела оставить ни малейшей царапины, донья Ракель словно навеки засохла в доме, где бродит призрак ее мужа – настоящего мужчины, умевшего делать чудеса – сумевшего, например, сохранить видимость процветания в те времена, когда сами устои этого процветания отошли в небытие. Как, несколько позднее, и он сам. Умирая, человек оставляет след, хотя и ненадолго. Это может быть лампада в спальне перед домашним алтарем; или букетик фиалок, который ставят в вазу в День Всех Святых; или молитва, заказываемая в День Поминовения Усопших, когда в церкви собирается вся семья и дамы являются в палантинах и шляпках – тех, что раньше носили в Эшампле, но давно не носят, да и сами эти дамы давно здесь не живут. Из родни доньи Ракель в Эшампле не осталось никого. Дети, обзаведясь семьями, много лет назад перебрались в другие районы Барселоны – повыше, подальше от моря. Но донья Ракель будет здесь всегда – зрителем в амфитеатре Эшамплы, наблюдающим, как гаснут последние отблески некогда ослепительной Великой Мечты. Она смотрит из окна на вечереющие улицы и, если есть настроение, предается воспоминаниям. И она знавала в жизни прекрасные времена-после войны, когда муж получил назначение на дипломатический пост в Южной Америке. Но сам он, муж, был уже не тот; и оба это знали. Что-то умерло в их жизни, нечто более значительное, чем они сами, нечто сильное, глубокое и величественное.

Во всех разочарованиях жизни донья Ракель винит Историю. Если бы не она, История, не нужно было бы всей семьей перебираться на три года в Вальядолид; съездили бы ненадолго, туристами – и слава богу! Если бы не История, муж еще долго принимал бы в своем доме последователей Энрика Прата и рабочие на фабрике продолжали бы отзываться о сеньоре Форнвидалте уважительно – как о «хозяине», а не как о «воротиле» и «шишке на ровном месте»… И сама донья Ракель продолжала бы ездить в «Лисеу», как и раньше, и ее взора не оскорбляли бы безвкусные и нахально-пышные драгоценности всей этой неведомо откуда взявшейся толпы нуворишей.

Проклятой Истории, так или иначе, не удалось изменить жизненных устоев доньи Ракель, которая по-прежнему ходит каждое утро к мессе, причем неизменно во Французскую капеллу, проводит три летних месяца в Вальоргине, ругает служанку последними словами по малейшему поводу и не устает жаловаться на рабочих-иммигрантов, которые вот уже двадцать лет портят город одним своим видом. Что хорошего дала История донье Ракель? Только одно: священный и заслуженный покой, мир и порядок в жизни, на всех улицах и площадях нашего великого города и нашей великой страны.

Когда я навещаю донью Ракель, у нее всегда приготовлена к моему приходу очередная книга издания «Фонда Берната Медже»[90]. Она выдает их мне, всегда по одной, ибо все должно быть чинно и благопристойно. Так вот, первый том «Сравнительных жизнеописаний» имеет дарственную надпись – можете себе представить – самого Карлеса Рибы. Правда, вчера вечером, когда я собрался почитать эту книгу рабочим на фабрике, минут десять ушло на то, чтобы разрезать страницы. Тем не менее все книги «Фонда Берната Медже», стоящие на полках у доньи Ракель, хранят следы разрезного ножа в одном месте – там, где титульный лист, на котором обязательно стоит посвящение автора или переводчика.

Осенние листья медленно кружат над каменными ангелочками, лепной фауной в стиле модерн, фасетными стеклами окон, над куполами соборов и кронами старых деревьев Эшамплы…

Габриел Жане Манила

Пиявки

В то утро, когда я пришел домой, жена уже спала, но в спальне горел свет. Лицо у жены слегка опухло: должно быть, она долго боролась с усталостью, но потом сдалась – и сон навалился на нее всей тяжестью. Некоторое время я стоял и смотрел на нее, не решаясь разбудить: и жалел немного, да и не знал, что сказать. Потом я подумал, что в конце концов она даже будет рада – ведь я ей кое-что принес и, если разобраться, мы это заслужили… Вдруг пришли на ум какие-то телевизионные рекламы – когда я их смотрел, то всегда чувствовал уколы зависти. Люди, что появлялись в рекламах – мужчины, женщины, неважно, – были не такие, как мы. С первого взгляда ясно: жизнь ничего для них не пожалела, ну, почти ничего. Красивые, все у них есть, а главное – умеют прожить каждый отпущенный им час так, словно выжимают лимон – до последней капли. Наконец я разбудил ее. Взял легонько за руки, и она открыла глаза, которые тут же округлились. Она посмотрела на меня в изумлении, потом улыбнулась и спросила, который час… Огромный сияющий шар солнца уже заливал полнеба радостным светом, когда наконец подали последние стаканы виски с содовой. Потом ушли последние из приглашенных, и мы составили стулья ножками вверх на столы, чтобы облегчить работу уборщиц. Потом администратор собрал нас на кухне и поочередно выдал по две бумажки, в тысячу песет каждая. Когда очередь дошла до меня, он ухмыльнулся и сказал, что я имею право на большее вознаграждение и поэтому могу взять с собой четыре бутылки шампанского, которые так и остались нераспечатанными после банкета, и что он мне очень благодарен, так как без меня они бы не справились. И что ему страшно не хотелось прерывать мою первую брачную ночь, но в то же время и эти две тысячи могут оказаться не лишними, да к тому же и передышка всегда нужна, а теперь вот я вернусь на супружеское ложе со свежими силами, жену растормошу – а она ведь только того и ждет, все жены одинаковы, – и мы с нею будем счастливы… Товарищи тоже немного посудачили: мол, ах как им жаль! Потом постояли-посчитали, сколько времени мне удалось побыть с женой с той минуты, как гости разошлись, и до той, когда меня срочно вызвали на работу – один официант ночной смены заболел; потом некоторое время расспрашивали, сколько, мол, раз за это время я показал себя настоящим мужчиной. И еще сказали, что женщины – те же кошки и что не родился на свет такой богатырь, который бы их по-настоящему утомил… Мы венчались в четыре часа дня, в приходской церкви того квартала, где жила Анжела. Церковь новая, сооружена на скорую руку в цокольном этаже восьмиэтажного дома, там, где раньше был гараж. Священник молодой; говорят, он сам выбрал этот приход, чтобы ставить свои эксперименты в деле проповеди слова божьего. Он снимает квартиру в том же доме, а работу в приходе ведет с двумя помощниками, семинаристами. Эти двое днем изучают богословие, а по вечерам собирают молодежь, чтобы говорить о музыке и обсуждать новости из газет. Мы с Анжелой тоже часто туда ходили. Когда наступило лето, оба богослова поехали во Францию, сказали – сменить обстановку и продолжать занятия, но потом каждый вернулся с француженкой. Мы решили, что это уже ни в какие ворота не лезет, но священник сказал, что это ничего, они тоже люди, и, может быть, когда отделаются от француженок, то вернутся и к работе в приходе, и к своему богословию. Мы пришли точно. Я еще сказал Анжеле накануне – набивал себе цену, – что если она опоздает хоть на три минуты, то меня там, у церкви, уже не застанет. В церковь входили медленно. Моя мать поплакала немного. Знала ведь, конечно, что Анжела – хорошая девушка, но все равно никак не могла смириться с тем, чтобы я женился на дочке переселенца. И столько раз мне читала мораль, мать-то, особенно в первые месяцы нашего с Анжелой знакомства. Мать думает, что я мальчик, совсем зеленый, а вот у Анжелы, дескать, есть опыт, поэтому ей ничего не стоило меня заловить. Кто-то матери сказал, что у Анжелы был роман с одним человеком, намного старше ее, который работал прорабом в строительной компании; а потом она ему надоела, и он ее просто выставил на улицу. Родители Анжелы приехали сюда давным-давно, когда здесь почти никого пришлых не было, а местные только и знали, что плевать в потолок. Отец ее тут служил в армии, на артиллерийской батарее в Кап-Эндеррокат. Потом нанялся рассыльным в одно имение в Са-Марина. Вот была жизнь – можно было валяться под смоковницей и спать хоть целый день, пока хватит сил. Так что, говорит, когда приходилось пахать целину – там, где камни и тонкий дерн и куда гоняют скот на выпас, – в те дни он, можно сказать, отдыхал. У него был мул по кличке Голубок, умный, как человек, и очень терпеливый, вот на нем он и пахал с утра до вечера. А ночи в Са-Марине были темные, глухие. Фелюги становились где-то не доходя до берега, и людям иногда приходилось на себе перетаскивать тюки с табаком… Мы-то, что бы там ни воображала моя мать, не просто переехали в город – голод погнал… Что мы имели в деревне? Гектар глинистой земли, которую отец засевал один год пшеницей, а другой – кормовыми бобами… Землю продали – хватило уплатить первый взнос за квартиру. Отец нашел себе работу в гостинице; работа простая, ни тебе беготни, ни забот. Потом и мать пошла работать – прибирать в доме у двух старушек, и не слишком утруждалась: старушки были очень опрятные, так что оставалось по большей части наводить блеск на чистоту. Священник играл на фисгармонии, и гараж вроде как преобразился, когда мы шли к алтарю. Моя Анжела была самой красивой женщиной в мире. На ней было розовое шелковое платье, в руке – белая лилия. Рядом с алтарем пролегал большой деревянный кожух, а под ним – канализационные трубы. В ту минуту, когда мы подходили, в трубах журчало так, словно кто-то только что дернул за цепочку в уборной… Мать очень нервничала всякий раз, как журчало в трубах, и старалась не глядеть на деревенскую родню, которая, конечно, все там расскажет соседям и пройдется на наш счет. И еще, наверное, ей вспомнилась церковь в родном селе – красивый алтарь, святые, часовни, амвон, яркие витражи… Ужин, казалось, никогда не кончится. Родные подходили к нам еще и еще раз, церемонно поздравляли, слюнявили своими поцелуями и развлекались кто во что горазд… Наконец нам удалось смыться. Добрались к себе уже после восьми. Анжела решила, что я должен внести ее в комнату на руках, как бывает в кино. А в десять за мной пришли с работы. Если бы я мог, я бы испепелил их на месте.

Но они сказали, что я срочно нужен и что администратор очень долго не решался вызвать меня, но положение безвыходное: банкет начинается в двадцать три ноль-ноль. Как только я получил свои деньги, тут же побежал домой. В это время на улицах почти не бывает народу, и город казался просторней, чем обычно. Прохожие только-только стали появляться, и у всех глаза осоловелые, веки будто налиты свинцом. Анжела меня спросила, не устал ли, и еще извинялась, что заснула. Мы долго целовались. Потом она расспрашивала меня о банкете, хотела знать все подробности. А мне так не хотелось об этом рассказывать, и я говорил, что она все прочтет в журналах – будут и подробности, и фотографии… Это была свадьба – дочка кого-то очень богатого выходила замуж за наследника знатного семейства из Андалусии, голодранца, но с дворянским титулом. А вот ее богатый папа, говорили официанты на кухне, начал с нуля, точь-в-точь как мой отец, или отец Анжелы, или как я сам, но этот пробился – благодаря успеху в делах и спекуляциях. Говорили еще, что никто, и он сам не знает точно, какое имеет состояние, и его вообще считают гением, потому что поди-ка наживи такие деньги; и теперь даже, говорят, его именем назвали одну улицу в городе. А я наконец снова обнимал Анжелу. Сейчас эта невероятная суматоха казалась такой далекой, как будто я все видел во сне или цветные фотографии сошли со страниц журналов, стали объемными и движутся у нас перед глазами, прямо здесь, над изголовьем кровати. Вот этой самой, новенькой и блестящей кровати, будто вчера с фабрики. Магазин предлагает их в рассрочку, но мы заплатили все разом и теперь еще не могли прийти в себя от радости. А я вот никогда не думал, что эти люди такие красивые. Кажется – просто другие люди, не как мы, высшая раса, из другого теста. Или, скажем, как в мясных лавках бывает говядина разного сорта. И одеты шикарно. А когда улыбаются, то видны зубы – белые-белые, ну, как перламутровые… А драгоценности на них – такие еще поискать! Кто-то говорил, что молодые были одеты очень просто в церкви во время венчания, а перед самым банкетом переоделись. В ресторан они к назначенному часу не приехали, гости извелись от нетерпения, а официанты клялись и божились (можно подумать – своими глазами видели), что молодые воспользовались случаем полежать в постели между делом. Но потом мы все же решили, что люди высшего сорта так, по-простому, себя не ведут, и вообще им не так уж хочется, как работягам… Говорят, венчались они в рубашках и джинсах, а вся церемония происходила в имении отца невесты, в горах, на фоне рощицы олив. А вечером в ресторане появились в полном блеске, чуть ли не с головы до ног в золоте. Анжела все удивлялась, когда я ей рассказывал об этом великолепии, и все спрашивала, а какие были туфли на той, а пояс на этой, а прическа, а косметика, а лак на ногтях… Но я этих мелочей не знал, и она начинала сердиться, потому что, говорит, если тебе посчастливилось это увидеть, то мог бы догадаться, что и мне захочется узнать, как оно было, а значит – должен был раскрыть глаза пошире и все примечать. Встали мы, когда уже было время обедать. Потом, ближе к вечеру, пошли, купили газеты – Анжеле хотелось знать, кто там был среди приглашенных. Я только и мог сказать, что некоторые пары в течение ночи потеряли друг друга, а потом все снова собрались, но пары составились уже по-другому. Это как в калейдоскопе: слегка его повернешь или потрясешь – и цветные стеклышки укладываются по-иному, возникает новый рисунок – всякие там красивые звезды, блестят, переливаются… Официанты тоже удивлялись, что никто не пошел спать со своей настоящей парой… В вечерних газетах репортаж кончался словами, что приглашенные вернулись в гостиницу с первыми лучами солнца и спокойно легли спать. А чтобы избежать нескромных вторжений всяких любопытствующих, каждый из гостей повесил на двери номера одну и ту же табличку: «Do not disturb!»[91]. Любопытные ведь всегда найдутся, назойливые как мухи – вьются кругом и не дают заниматься любовью. А этого так хочется, когда здорово выпьешь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю