355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Знание-сила, 1998 № 02 (848) » Текст книги (страница 8)
Знание-сила, 1998 № 02 (848)
  • Текст добавлен: 18 июля 2017, 14:00

Текст книги "Знание-сила, 1998 № 02 (848)"


Автор книги: авторов Коллектив



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)

Как сообщали современники, крымскому хану, в лучших «рыцарских» традициях, был направлен ультиматум – вернуть Москве дань, ранее платившуюся в Крым; в случае его невыполнения Самозванец обещал обрить наголо хана и его подданных. Для наглядности к ультиматуму был приложен оскорбительный «подарок» – шуба из свиной кожи демонстрировавшая результаты будущего бритья.

Итак, поход становился неизбежным. 8 мая отшумела свадьба в Кремле; через пару недель непроходимые от весенней распутицы дороги на юг должны были окончательно просохнуть.

А теперь вернемся к событиям 17 мая в Москве – к убийству Лжедмитрия и погрому поляков. В пестром калейдоскопе тех дней без особого труда заметно присутствие «дворянского элемента».

Простые москвичи с энтузиазмом осаждали дворы ненавистных «панов», однако предварительно впустили в город вооруженные отряды дворян, стоявших лагерем вблизи столицы в ожидании начала Крымского похода. На долю одного из них выпала главная задача выступления – убийство «царя Дмитрия Иоанновича», и выполнили ее не стол ичн ые неор ган изован н ые жители, а отряд в двести дворян под предводительством князей В. И. Шуйского и В. В. Голицына. Отряд этот состоял из новгородцев и псковичей, а его командиры по росписи армии 1606 года чиелились воеводами «берегового полка».

Вряд ли это было простой случайностью. Есть все основания полагать, что таким образом часть российского дворянства выразила свое нежелание участвовать в ненужной ему военной кампании, сулившей многочисленные бедствия, но не обещавшей ощутимых выгод.

Однако, похоже, были и такие, кто ждал, и не без оснований, «прибытков» от будущего похода.

Обратимся к рубежу мая – июня 1606 года, вспомним, что именно тогда южнорусское дворянство отказалось поддержать нового царя Василия Шуйского. Гражданская война в России, как все чаще теперь именуют эти события, началась с далекой крепости Елец, где сотник епифанских детей боярских Истома Пашков с оружием в руках выступил во главе недовольных. Их лозунгом была верность свергнутому Лжедмитрию. Вскоре к выступлению присоединились рязанские помещики под предводительством Прокофия Ляпунова и туляки, возглавляемые Григорием Сумбуловым; к отправившимся походом на Москву отрядам вскоре присоединились казацко-крестьяне кие формирования знаменитого Ивана Исаевича Болотникова. Началась новая глава в истории Смутного времени. Она – предмет особого рассказа, нас же по-прежнему занимает вопрос, почему часть дворян сохранила верность, казалось, давно дискредитировавшему себя Самозванцу.

Елец, в котором, собственно, все и заварилось, несмотря на относительную молодость (крепость построили только в 1592 году), являл собой мощную военную силу с собственным гарнизоном в пятьсот человек. Что делали в ней епифанцы во главе с Пашковым, оказавшиеся в начале лета в полутора сотнях километров от родных мест, догадаться нетрудно. Очевидно, епифанцы входили в состав того самого «полевого полка», который готовился к выступлению на Азов и к которому они были приписаны (Епифань входила в состав Тульского уезда).

Не будет слишком смелым предположение, что недовольство Пашкова, Ляпунова, Сумбулова и их подчиненных новым царем было связано с крушением планов крымского похода. В отличие от помещиков других уездов, южане всерьез могли рассчитывать – в случае успеха затеи – на решение своих земельных проблем. Переворот же в Москве осуществили те, кто не имел особой материальной заинтересованности в результатах похода.

Подведем итоги. Смутное время начала XVII века в России сплело в тугой клубок противоречия, раздиравшие общество не только по традиционному классовому признаку из-за разницы условий службы и хозяйствования. Русские дворяне – землевладельцы, опора трона, не являли собой единой группы.

Отсутствие этого единства дало о себе знать еще в самом начале похода Самозванца: недаром он двинулся на Москву не по кратчайшему пути: Орша – Смоленск – Вязьма, а через юго– западные владения Москвы.

Сказалось оно и теперь, в момент организации масштабного похода на Крым, сопоставимого разве что с Казанским походом Ивана Грозного. Оно разделило дворянство по «географическому» признаку, послужив прологом долгой и кровопролитной гражданской войны. Первой жертвой ее стал тот, чье имя пронизало всю эпоху Смуты, самозванный царь Лжедмитрий, инициатор несостоявшейся войны с Крымским ханством.

ВО ВСЕМ МИРЕ

Рисунок Е. Садовниковой


Поднакопили, теперь будем отстреливать

Розовые фламинго во Франции охраняются принятым двадцать лет назад законом, по которому охраняемых животных можно убивать лишь в особых обстоятельствах. Но министр окружающей среды Мишель Барнье хочет внести поправки в этот закон, разрешив отстреливать охраняемых зверей, когда они начинают угрожать населению и домашним животным, лесам и водам Он аргументирует свое предложение тем, что охраняемых законом волков развелось так много, что они становятся просто опасными для людей. Защитники животных боятся, что лазейка в тексте закона позволит отстреливать кого угодно – ведь уже есть жалобы от фермеров, которым вредят фламинго. Спор охотников и любителей зверей пока продолжается.

Владимир Порус

Романтическая революция в науке еще не закончилась

Учебники истории часто рисуют такую картину: как раз в то время, когда наука стремительно шла в направлении, указанном гениями научной революции XVII—XVIII веков: Галилеем, Кеплером, Декартом, Ньютоном, Лейбницем,– в философии возникло ретроградное течение, ставшее поперек этого победоносного шествия. Натурфилософия изображается как коллекция диковинных архаизмов, среди которых, однако, есть и такие полезные вещи, как диатектика: некоторым ученым везло, и они, с толком использовав диалектику, совершали открытия, продвигающие науку.

Конечно, это очень упрощенная и потому неверная картина. Она не объясняет, почему одни идеи натурфилософов оказались ценными предвидениями, а другие – нелепыми фантазиями, хотя между теми и другими, несомненно, существовала вполне определенная связь. Она не объясняет, почему эти фантазии обладали такой притягательной силой для ученых начала прошлого века. Вырастая из недр культуры, впитывая в себя, перерабатывая по-своему духовное содержание этих Недр, наука несла на себе груз всех противоречий и заблуждений эпохи. И когда время ставило перед наукой новые для нее вопросы, она мучительно и трудно работала над их решениями, опираясь при этом не только на свой собственный опыт, но на опыт всей культурной истории.

Если с этой точки зрения рассматривать взаимоотношения науки и натурфилософии XIX века, мы увидим в них совсем не то, что изображают некоторые учебники истории. Мы увидим соперничество различных научных стратегий – ньютоновского математизированного и эмпирического естествознания и «романтической» науки, опирающейся на натурфилософию.

Почему стало возможным и необходимым такое соперничество?


Романтическая критика ньютоновской науки

На рубеже XVIII и XIX столетий наука была вынуждена заняться самокритикой, пересмотром своих оснований и перспектив. Корпускулярно-механический образ мироздания, созданный гениями научной революции XVII—XVIII веков, к тому времени вытеснил средневековую картину мира и глубоко укоренился в духе времени. Но он не смог вместить в себя новые открытия, тут не было места ни для электричества, ни для магнетизма – именно в их исследовании наука далеко продвинулась уже в XVII веке. Достаточно вспомнить Б. Франклина (1706– 1790), объяснившего действие «лейденской банки» и построившего первый «громоотвод» (1753); Ш. О. Кулоиа (1736– 1806). установившего закон взаимодействия между точечными электрическими зарядами (1785—1788); Л. Гальвани (1737– 1798) и его опыты с «животным электричеством»; А. Вольта (1745—1827), благодаря экспериментам которого был получен «гальванический элемент» (1795), доступный в каждой лаборатории источник тока, В. В. Петрова (1761—1834), получившего «электрическую дугу», особый вид электрического разряда через газ (1802).

Еще важнее, что механическая картина мира принципиально противопоставила друг другу материальный мир н человеческое бытие. В «мире вещей», куда входили не только природные, но и социальные – экономические и политические – явления, царил жесткий детерминизм, и человек во всем был скован цепями механистически трактуемых причин и следствий. Мир духовности – «Бога», «свободы», «целей», «блага», «красоты», «истины», «души» – выпадал из мирового механизма.

Наука Декарта и Ньютона опиралась на идеал всеобщего универсального знания, освобожденного от каких бы то ни было следов человеческой субъективности. Бог, говорил Декарт, зажигает в душе человека «естественный свет» разума, прорезающий тьму незнания, указывающий путь к абсолютным истинам и последним основаниям мира. Создатели современной науки расходились в том, как именно Разум проходит этот путь. Декарту путь Разума представлялся строгим (по правилам универсального Метода) шествием от данных самим Богом очевидностей (врожденных идей) к сложнейшим конструкциям человеческого ума, в которых природа предстает как величественный и разумный, а потому постижимый божественный механизм. Ньютон ставил во главу угла осмысленный в рамках математически строгой теории эксперимент и не слишком доверял «очевидностям» и «врожденным истинам». Но для них обоих идеалом было такое знание, которое «совпадало с самой природой», с ее божественным замыслом. Следовательно, активность Разума сводилась только к тому, чтобы раскрыть этот замысел, не привнося в него ничего «слишком человеческого» (по выражению Ф. Ницше).

Но вот парадокс! Наука, вся суть которой' состоит в непрерывном опровержении существующих и выдвижении новых гипотез, таким образом лишалась этой сути, оказывалась перед опасностью догматизма. Ведь принятые основания научного метода фундаментальных теорий (а они-то и должны были прямиком вести к Истине!) отождествлялись с последними основаниями мироздания. Вспомним, как Декарт отнесся к критике своих законов соударения тел, несоответствие которых опыту было очень скоро обнаружено многими учеными, в том числе X. Гюйгенсом. Его мало волновало экспериментальное опровержение этих законов, поскольку они, по его мнению, выражали существо «божественной механики», которая не допускает эмпирических «фальсификаций», ибо относится к «незримому миру», лежащему в основе мира видимого.

Против этого (действительного или возможного) догматизма выступили И. Гёте и немецкие романтики (А. Шлегель, Ф. Шлсгель, Новалис и другие). Но это было движение не против науки, а за иную, не ньютоновскую науку.


Фауст и Вагнер

«Несносный, ограниченный школяр» Вагнер и Фауст у Гёте – не враги– антиподы: оба они неудержимо стремятся к познанию. Вагнер убежден, что тайны «мира и жизни» могут быть раскрыты средствами, известными науке («Ведь человек дорос, чтоб знать ответ на все свои защдки»), и дело только в упорстве и терпении. Стены храма науки отнюдь не тесны ему, даже слишком широки, вот только сил и времени слишком мало, чтобы пройти вожделенный путь к истине:

Иной на то полжизни тратит,

Чтоб до источников дойти.

Глядишь, его на полпути

Удар от прилежанья хватит.

Но Фаусту тесно и душно, храм науки для него – тюрьма («...Не в прахе ли проходит жизнь моя // Средь этих книжных полок, как в неволе?»), природа ревниво хранит свои тайны («То, что она желает скрыть в тени // Таинственного своего покрова, // Не выманить винтами шестерни, // Ни силами орудья никакого»), а уверенность Вагнера во всесилии научного арсенала наивна:

Что значит знать? Вот, друг мой, в чем вопрос,

На этот счет у нас не все в порядке

Романтики были убеждены, что «вагнерианский» научный разум не в состоянии ответить на вопросы и запросы Фауста. Они не снижали роль Разума, возвеличенного философами-просветителями, но отвергали уплощенную и упрощенную его модель, сводящую высшую духовную и мыслительную способность человека на бесстрастно аналитический дискурс, лишенный всех следов человеческой субъективности. Романтики пытались наполнить Разум новым содержанием – «живой жизнью» духа с его поиском, творением нового, конструированием идеалов, эмоциями и интуициями, надеждой и верой. Они хотели вернуть разуму человечность, сблизить «разумность» и «духовность» как атрибуты человека. Путь к истинному познанию, говорили они, пролегает не внутри вагнерианской науки, а ведет за ее границы. Натолкнувшись на стены (храма? тюрьмы?), сила гения проламывает их, освобождаясь и освобождай человека. Если наука, увлеченная своим мнимым всесилием и полагая себя действительным воплощением «богоподобного» разума, не осмеливается на этот порыв к свободе, путь к ней укажет искусство. Художник, поэт, говорил Ф. Шлегель, обладает абсолютной свободой, способной преодолеть «разумную необходимость». Законы и правила – для ограниченной школярской, «вагнерианской» массы. Гений же, как Гулливер в стране лилипутов, по своей воле перешагивает через любые стены и барьеры. Гений абсолютно свободен не только в искусстве, но и в морали, и этим отличается от массы «будничных людей». От примитивного аморализма его удерживает ирония: свободная игра фантазии позволяет гению не только преступать всякие границы и установления, но и обращать действия и поступки в игру, доставляющую эстетическое наслаждение. И здесь романтическая мысль расходится с устремлениями Фауста.

Фауст всерьез (а не иронично) относится к поразительной таинственности мира. Фауста влечет Истина во всей возможной для человека полноте. Он готов проломить стену вагнерианской науки, но не для того чтобы разрушить ее храм, а чтобы наполнить его воздухом жизни. Познание ради познания, познание как игра с собственным интеллектом, как эстетическое наслаждение духа не нужны Фаусту. За Истину он готов платить не только жизнью, он ставит на кон бессмертие своей души.


Натурфилософия Шеллинга

Попыткой соединить романтическую устремленность к безграничной свободе духа с фаустианской отчаянной тягой к Истине была натурфилософия Ф. Шеллинга. Она же легла в основу стратегии научного исследования, альтернативней ньютонианской парадигме. Так возникло соперничество научных стратегий: ньютоновского математизированного и эмпирического естествознания, с одной стороны, и «романтической» науки, опирающейся на немецкую натурфилософию – с другой. Это была конкуренция мировоззрений, ценностных и социально-культурных ориентаций, наконец соперничество различных картин мира.

Философия Шеллинга провозгласила тождественность духа и природы, которые суть проявления одного и того же – Абсолюта, или Бога. Сочетание духа и природы может быть различным, их соотношение и обусловливает сущность мировых вещей.

Природа – ряд ступеней, ведущих к духовному началу: материя -> свет -> организм. В высших формах органического мира духовное начало преобладает. • Но ни в одном из своих проявлений Абсолют не выражается полностью; его совокупное выражение – это Мир В целом, Вселенная.

Мир – наиболее совершенный организм и в то же время наиболее совершенное произведение искусства (Бог – величайший художник!). Поэтому путь к его Истине прокладывает не только наука, но и поэзия, искусство, воображение. Законы природы родственны законам красоты. Ступени, ведущие к Абсолюту,– это «мысли Бога» или «идеи», в которых Абсолют созерцает самого себя и реализует в объективных явлениях природы и истории. «Наивысшей степенью совершенства естествознания было бы полное одухотворение всех законов природы, которое превратило бы их в законы созерцания и мышления... Естествознанию присуща тенденция наделять природу разумом, именно в силу этой тенденции естествознание становится натурфилософией...»

Предметом натурфилософии, или «умозрительной физики», как ее иногда называл Шеллинг, становится природа, понимаемая нс как ряд разрозненных сфер или объектов, а как единый, живой и одухотворенный организм. Ф. Шеллинг резко противопоставлял это понимание современному ему естественнонаучному эмпиризму. Эмпирическое знание не может выйти за рамки механической картины мира, оно разрушает единство природы.

«Умозрительная физика» должна исследовать не отдельные природные объекты или предметные области, она занимается принципами, сообразно которым природа творит все свои формы. Поскольку формы природы берут начало в Абсолюте, систематическое знание которого о самом себе предшествует природе, человеческое знание об этих формах (или, что то же самое, об этом знании Абсолюта) должно предшествовать тому знанию, которое может быть получено в опыте. Эта умозрительная, априорная конструкция природы предшествует эмпирической науке и определяет ее содержание.

В борьбе за единство научной картины мира натурфилософы часто искали опору не в современной им науке, а в мировоззренческих конструкциях прошлою, в особенности эпохи Возрождения. Не случайно Ф. Шеллинг одну из своих работ раннего периода назвал «Бруно, или о божественном и природном начале вещей» (1802), непосредственно указывая на преемственность между своим учением об Абсолюте и возрожденческими представлениями о Вселенной как совершенном и Прекрасном организме. Обращаясь к имени и авторитету великого итальянского натурфилософа и мученика науки, Шеллинг перекликался и с другими героями «эпохи титанов», авторитет которых среди ученых и философов начала XIX века не выглядел столь бесспорным, например с Парацельсом (1493—1541), слывшем магом и колдуном, алхимиком и астрологом в большей степени, чем врачом и космологом, философом и антропологом, а также со средневековыми мыслителями, например с Мейстером Экхартом (1260– 1327) и Раймундом Луллием (1235—1315). Если же вести родословную этих идей в глубь веков, то предтечами идей немецкой натурфилософии стали бы и Климент Александрийский (150—216), и Тертуллиан (160—220), и Плотин (204—269), сам Платон (427—347 годы до новой эры) и, возможно, Пифагор (VI век до новой эры). В идеях Шеллинга можно услышать эхо и древневосточных мистических учений– индуизма, даосизма, буддизма – воззрение на мир как на единое органическое целое, а не механическую комбинацию первичных элементарных сущностей или определение пути понимания мира от целого к частному.

Столь резкий отход от позиций, завоеванных классической наукой, естественно, вызвал сопротивление большинства ученых и философов, среди которых были и выдающиеся: философ Я. Ф. Фриз, биологи М. Я. Шлейден, Э. Ж. Сент-Илер, физики Р. Майер, Г. Гельмгольц, Л. Больцман, математик К. Гаусс; они решительно отвергли претензии натурфилософии на роль новой научной парадигмы. Ее обвинили в возврате к средневековой схоластике или мистике, в стремлении подменить науку произвольной игрой воображения, именно такое к ней отношение к середине XIX века стало общепринятым.

Но некоторые ученые встали на сторону натурфилософии. Для одних она была страстным увлечением, впоследствии сменившимся разочарованием или даже резким критическим настроем (Г. X. Эрстед, Ю. Либих, А. Гумбольдт и другие). Другие – среди них были такие первоклассные естествоиспытатели, как И. Риттер, Л Окен и К. Г. Карус, Г. Т. Фехнер, Несс фон Эзенбек, впоследствии В. Оствальд,– были приверженцами натурфилософских идей, они черпали в них основания и ориентиры своих научных исследований.

К началу XIX века «ньютонианская», или механистическая картина мира уже не могла претендовать на роль общенаучной. Бурная дифференциация научного знания привела к тому, что картина распалась на плохо связанные между собой фрагменты. Но в культуре сохранилось сильнейшее устремление к единству человеческого и природного мира. Однако, на каких принципах можно было бы восстановить утраченное единство и вместе с тем открыть новые перспективы научного познания? Немецкая натурфилософия взяла на себя героическую задачу: нс дожидаясь, пока эти принципы будут выработаны естествознанием, сформулировать их в универсальной, «до– и сверхопытной» форме, а затем «подарить» их науке. Это были принцип развития, принцип единства органической и неорганической природы, принцип всеобщей связи, охватывающий сферы духа и материальной природы.

Разработка этих принципов – несомненная заслуга натурфилософии. Так, идею унитарности, всеобщей связи в природе, Шеллинг сформулировал еще в своей ранней работе «Идей к философии природы как введение в изучение этой науки» (1798), где высказал догадку о необходимой связи между электричеством и магнетизмом.

Немецкая натурфилософия, обращаясь к прошлому философии и будущему науки, в своем настоящем вступала в конфликт с испытывающим трудности, но все же могучим и привлекательным для большинства ученых идеалом эмпирического естествознания. Спор двух стратегий научного познания стал одним из факторов, определивших важнейшие интеллектуальные усилия эпохи. Гениальные гипотезы натурфилософов часто адресовались не современному, а будущему состоянию науки, и потому выглядели в глазах современников необузданной игрой фантазии. Со временем это отношение стало заметно меняться. Уважительные упоминании о заслугах натурфилософии можно встретить в высказываниях К Вайнзекера, М. Борна, Э. Шредингера и других лидеров современной науки Это понятно: в XX веке многое видится иначе.

Сейчас все чаще вспоминают слова величайшего из конструкторов универсальных картин мира – Й. Ньютона, сказанные им незадолго до смерти, о том, что он ощущает себя всего лишь ребенком, время от времени подбирающим прекрасные камушки и раковины, выносимые на берег океаном истины. А тоска по цельному мировоззрению, схватывающему мир природы и мир человека непротиворечивым единством, не только не ослабла, но несравненно усилилась, особенно перед ликом грозных и все углубляющихся глобальных кризисов, на волнах которых человечество вкатывается в XXI столетие. Поэтому эхо натурфилософских мечтаний звучит и в наше время.

Конечно, за этим вниманием к ним стоит не только нынешняя интеллектуальная зрелость науки, но весь трагический опыт культуры прошедших двух столетий. И, казалось бы, навсегда разрешенный не в пользу натурфилософии спор научных парадигм продолжает давать поучительные уроки.


«Осцилляция Разума»

Новая философия науки позволила выдающемуся датскому ученому, открывателю электромагнетизма Гансу Христиану Эрстеду увидеть в истории развития науки то, что не видели ни его современники, ни предшественники (зато позже заново открыли потомки).

Имя Г.-Х. Эрстеда принадлежит истории химии и физики; в его честь названа единица измерения напряженности магнитного поля. По легенде, качание магнитной иглы случайно обнаружил слуга Эрстеда Из этой легенды делались глубокомысленные заключения о роли случая и удачи в научном познании, однако ни сама легенда, ни подобные выводы . не заслуживают серьезного к ним отношения. Эрстед сознательно и настойчиво в течение многих лет искал связь между электричеством, светом, теплотой и магнетизмом, и пришедшая к нему удача была заслуженным плодом этих усилий.

Идея этой связи была, очевидно, подсказана натурфилософией Шеллинга. Под се влиянием складывались и философские воззрения датского ученого.

Философией он занимался всерьез. Название его двухтомного труда «Дух в природе» (1850), возможно, перекликается с ранней работой Шеллинга «О мировой душе» (1799), внимательно прочитанной и пережитой датским физиком. А в лекции «Заметки об истории химии» он, значительно опережая 1. Куна, говорит о революционном характере развития науки.

Представления науки о мире и отдельных его фрагментах время от времени меняются самым коренным образом Новые поколения ученых, опираясь на опыт и объясняющие гипотезы, решительно отбрасывают прежние теории, которые в свое время так же опирались на опыт и наблюдения и по-своему объясняли природу. Так, кислородная теория горения Лавуазье вытеснила теорию флогистона. Это потрясло основания химии и физики, но наука уже к тому времени привыкла к потрясениям, сильнейшим из которых была смена Геоцентрической астрономии Птолемея Гелиоцентрической системой Коперника. Механистическое объяснение мира буквально трещало под напором открытий в области электричества и магнетизма. Но ведь и будущие поколения ученых точно так же могут отвергнуть воззрения, ныне владеющие умами. Не значит ли это, что история науки есть история ошибок и противоречий, сменяющих друг друга заблуждений, чередой уходящих в забвение?

Такой вывод грозил бы духовным основаниям науки: ставил бы под сомнение ее роль в культуре, порождал бы скепсис и недоверие к Разуму. В эпоху Эрстеда эти опасности еще воспринимались учеными всерьез – в отличие от нашего времени, когда интеллектуалы с легкостью необыкновенной развлекаются разговорами о науке как об игре, правила которой зависят всего лишь от игроков и их предпочтении, а вовсе не от Природы.

Эрстед отверг этот вывод. Революционные потрясения, утверждал он, не колеблют единства научного развития, а выступают формой этого развития. Наука идет к истине, но путь этот не прямолинейный. Две великие силы движут научный Разум: творчество и рациональность. Творчество – вдохновенное созидание идей, объясняющих мир; оно проистекает из недр духа, связано с воображением, фантазией, интуицией, поэтическим постижением красоты и гармонии. Рациональность – превращение результатов творчества в знание, которое можно использовать, хранить, передавать другим людям.

В развитии науки чередуются периоды, когда преобладает одна или другая сила. Периоды вдохновения, когда Разум устремляется к ранее неведомому, расширяет Свои владения, сменяются периодами кропотливой рутины, когда новые владения Разума осваиваются, а границы их укрепляются, когда ученые видят свою задачу главным образом в том, чтобы охватить уже принятыми формами объяснения как можно большую часть опыта, когда расширяется круг образования и вовлечения в жизнь науки все большего числа людей.

Эту «осцилляцию Разума» Эрстед назвал основным законом научного развития. Внимательный взгляд обнаружит в этом законе набросок схемы «научных революций», подобную той, какая была предложена Томасом Куном в наши дни.

Но между ними – важное различие В отличие от Куна, Эрстед не сомневается в том, что сменяющие друг друга «парадигмы» (господствующие научные теории) содержат «свою долю истины». Но это не означает, что дели равновелики и стоят друг друга и что рано или поздно все они будут названы заблуждениями. Такой релятивизм совершенно неприемлем для Эрстеда. Единство Разума достигается через борьбу (спор) мнений, неизменно порождающую «общую точку зрения». Это вечное движение к Истине, по отношению к которой сегодняшние истины – лишь «слабые предчувствия».

В этом – не слабость и ограниченность, а величие и мощь человеческого Разума. «Со всей серьезностью изучайте историю науки, и вы обретете покой там, где прежде находили только волнение и сомнение»,– обращался Эрстед к современникам. Думаю, эти слова обращены и к нам. •

Ганс Христиан Эрстед

Из лекции «Заметки об истории химии»

...Можно ли с определенной вероятностью предполагать, что отныне мы обладаем истинными теориями, которые будут так же непоколебимо возвышаться, с какой бы критикой они ни встретились в будущем? Вряд ли мы можем судить об этом с большей вероятностью, чем наши предшественники, верившие в правильность своих идей, представлявшихся им столь же достоверными и истинными, как мы полагаем о наших. Мы должны, следовательно, предположить, что и мы точно так же можем ошибаться (...).

Деятельность нашего духа подразделяется на два направления: творить и образовывать. Хотя они и не могут полностью отделиться друг от друга, но столь же редко они сплавлены настолько, что не ощущалось бы преобладания одного: либо порождающей силы, либо упорядочивающего мышления. Каждый должен помнить лишь о том, какая из этих сил в разное время главенствует в нем самом. Никому из тех, кто приучен мыслить, не удавалось избежать того, что вызревшие идеи вырываются наружу столь мощным потоком, побуждаемые его творческой силой, что он сам теряется в их блаженных видениях, далекий от того, чтобы попытаться придать этим идеям определенную форму.

Правда, с самого начала эти идеи уже обладают формой, и часто ни с чем не сравнимой. Однако иногда в нее вкрадывается нечто чуждое, идущее от субъективности, что замутняет чистоту образов. Но еще чаще поток вдохновения переходит все пределы. В спокойные же часы абсолютную власть получает упорядочивающий рассудок, отбрасывающий лишнее, все надлежащим образом располагающий и связывающий, который, наконец, представляет порожденное творение в его чистом небесном облике.

Поэтому жизнь даже самых гениальных мужей распределена между вдохновениями и раздумьями, которые никогда полностью не сливаются. Часы порождения идей я называю расширяющими, а часы господства рассудка – ограничивающими. Аналогичные периоды, как я полагаю, имеют место и в истории науки. Существуют времена, богатые изобретениями, когда сосуществует целое множество великих умов, как будто они условились родиться в одну эпоху, а все науки наполняются великими открытиями. Всей своей массой воспринимаются они светлыми головами эпохи, в то время как более ограниченные этому сопротивляются. Затем вновь наступает более спокойный период, когда проясняются, упорядочиваются и определяются великие идеи исследователей прошлого. Эти усилия служат для организации первоначального творения.

Наконец, эта определенность возрастает настолько, что умерщвляет все живое, и наука бы полностью окаменела, если бы не появились новые гении, которые вновь зажигают потушенные было огни, и кажется, будто именно ужас перед этой всеобщей смертью самым энергичным образом пробуждает дремлющую творческую силу. Так на протяжении всей истории чередуются творческая и упорядочивающая или расширяющая и ограничивающая силы, закон которых, без сомнения, состоит в том, что если одна убывает, другая непременно должна прибывать. Поэтому они могут существовать лишь в состоянии бесконечной борьбы, и посредством этих великих столкновений они вовлекаются в войну.

Но эта война лишь на первый взгляд создаст опасности прогрессу человеческого духа, ибо разве наша собственная телесная жизнь не являет собой борьбу противоположных сил? Да и может ли духовная жизнь выражаться в своей конечной форме другим способом?

Закон материальной природы состоит в том, что одна сила пробуждает другую, противоположную ей. Аналогично обстоит дело и в духовной природе. Каждое сомнение, каждое противоречие истине пробуждает ответную защитную реакцию и высвечивает ее в светлом луче.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю