Текст книги "Антропологические традиции"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
Полевые этнографические исследования, за исключением только что перечисленных новых субдисциплин и этногенетических реконструкций, вдохновлялись унаследованными еще от дооктябрьского периода ценностями «антропологии спасения» с ее идеалами традиционалистского описания локальных культур и собирания музейных коллекций; новое увлечение «этносами» было воспринято этнографами-полевиками формально – идея этносов стала играть роль с виду новой, но по существу прежней «упаковки» для их материалов, ибо термин «культура» стал механически заменяться терминами «этнос» или «этническая культура». Впрочем, культура сама понималась как носитель гердеровского «духа народа», что выражалось прежде всего в представлениях о способе ее передачи и ее внутреннем устройстве. Культура подразделялась на «духовную» и «материальную». К первой этнографы относили верования, обычаи, ритуалы, мифологию, фольклор, а ко второй – хозяйственный уклад, пищу, одежду, жилище, транспорт. К «этнической культуре» относили не все перечисленное, но лишь те сегменты внутри этих компонентов, которые опознавались как «традиция». Традиция передавалась из поколения в поколение и описывалась этнографами обычно на основе рассказов самого старшего поколения, либо, если считалась неизменившейся, – на основе прямого наблюдения за ее бытованием. Влияния «цивилизации», города, недавние заимствования, инновации и т. п. – все это не входило в нормативное описание «этнической культуры». Такая избирательность наблюдений оправдывалась теоретически: при учете «иновлияний» было бы трудно выстраивать этногенетические схемы и проводить кросскультурные сравнения. Исключение заимствований, искусственное очищение наблюдений от «инородных элементов» позволяло рассматривать этническую культуру как квинтэссенцию народного духа. Еще одной характерной исследовательской традицией этого периода, которая, впрочем, легче интегрировалась с аналогичными антропологическими исследованиями за рубежом, была традиция изучения хозяйственного уклада и образа жизни – в ней идеи диффузионизма и так называемой школы культурных кругов переплетались с подходами экономической и экологической антропологии, нацеленными главным образом на проблемы особенностей производства и распределения ресурсов, а также на вопросы взаимодействия культуры и окружающей среды.
Современный период развития российской этнографии/этнологии/антропологии был назван выше «кризисным» и «критическим», поскольку наиболее характерными его чертами стали кризис идентичности дисциплины, выражающийся даже на уровне наименования (часть российских деятелей и приверженцев дисциплины все еще решают, как называть себя и свою науку, остальные размежевались и разделились на «этнографов», «этнологов» и «социальных» или «культурных антропологов»), последовавший за критикой основ разрабатывавшейся в предыдущее двадцатилетие «теоретической этнологии». Критика тенденции к «натурализации» этнических феноменов, столь характерная для данного периода развития этой дисциплины в России, парадоксальным образом сочеталась с тенденцией к «этнизации» новых для российских этнографов областей исследований: гендерных отношений (так, в Институте этнографии, сменившем название на Институт этнологии и антропологии РАН, был создан сектор этногендерных исследований) и конфликтов (по всей стране появилось множество научных центров, в названии которых фигурировало словосочетание «этнический конфликт»).
Сообщество советских этнографов, уже привыкшее за годы безраздельного властвования теории этноса к тому, что предмет их науки ограничивается рассмотрением лишь разнообразных ипостасей «этнического», с падением железного занавеса и развенчанием догматики марксистского истмата оказалось плохо подготовленным к интеграции с доминирующими подходами в мировой антропологии. Помимо этого, характерный для периода перестройки рост местных национализмов, «взрыв этничности», волна сепаратистских движений под лозунгами национального самоопределения вовсе не способствовали демонтажу привычного взгляда на социальную динамику как на «межэтнические отношения», т. е. на конфликт «между этносами». Первые 15 постперестроечных лет ушли на дебаты за и против теории этноса[25]25
Следовало бы, конечно, говорить не о «теории», а о «теориях», поскольку теории этноса Ю. В. Бромлея противостояла теория этноса Л. H. Гумилева, да и в рамках ставшей официальной «бромлеевской теории» было несколько различных модификаций, принадлежавших его предшественникам и коллегам. Характеристика этих различий, однако, потребовала бы отдельной статьи. Здесь достаточно отметить, что все эти концепции были «реалистскими», т. е. отождествляли постулируемый идеально-типический объект – «этнос» – с реальностью, наделяя этносы субъектностью, первичностью (т. н. примордиализм) и вещественностью (взгляд на этносы как на этносоциальные организмы). С этой точки зрения, их можно объединять в единый позитивистский или натуралистический подход к концептуализации этнических феноменов, противостоящий конструктивистским концепциям этничности, в которых подчеркивается динамичность этнической идентичности, опирающейся на институционализацию социальных представлений особого типа. Эти представления получили распространение в национализирующейся Европе Нового времени в связи с политизацией культурных и языковых различий, становлением среднего класса и возникновением наций-государств. Попытки «почвенников» приписывать этносам изначальность или древность отвергаются «конструктивистами» как малодоказательные, как проецирование модернистских форм идеологического и политического сознания за исторические рамки их существования, т. е. как своего рода «концептуальный империализм», проецирующий относительно недавно сформировавшееся мировоззрение в не знакомые с ним эпохи. В документах древней истории действительно обнаруживаются разнообразные перечни и классификации «Других», однако еще предстоит доказать их этнический характер, т. е. наличие специфической политизации культурно-языковых различий – шаг, которым примордиалисты обычно себя не утруждают.
[Закрыть], разделившие сравнительно небольшое по численности дисциплинарное сообщество на сторонников этой теории («почвенников») и противников («конструктивистов»). Дебаты носили скорее идеологический и политический, нежели собственно научный характер. Их было бы трудно назвать разумной дискуссией, поскольку они изобиловали передержками и невнятицей, осложненной поиском нового понятийно-терминологического аппарата. Поначалу предлагавшиеся концептуализации, заимствованные главным образом из американских этнических исследований (авторами которых, кстати сказать, были не коллеги по цеху – антропологи, а социологи, представители социальной психологии и политических наук, а также историки), были с трудом переводимы на русский язык. Например, в первых статьях, знакомивших отечественных читателей с «доминировавшими» на Западе подходами к исследованиям этничности, использовалась звучавшая весьма неуклюже транслитерация англоязычного термина – «этнисити», лишь на самом излете 1980-х годов замененная ставшим теперь уже привычным термином «этничность». Дебаты эти хотя и содействовали некоторому прояснению аргументов за и против с обеих сторон, но в целом ничем примечательным не завершились и были оставлены как малоперспективные, что, собственно, и выдает их преимущественно идеологический или, быть может, метатеоретический характер, поскольку здесь также можно вести речь о формировании нового видения и его конфликте с доминировавшим прежде.
У российских конструктивистов, как правило лучше знакомых с профильной западной литературой, действительно сформировалось новое (относительно бромлеевской теории этноса, которую многие из них прежде разделяли) видение социальной реальности, предполагающее иную исследовательскую программу, проблематику, методологию. Однако было бы преувеличением заявить, что эта программа была реализована в их собственной практике. Она реализуется сегодня по преимуществу не этнографами, но, например, историками, специалистами по нацио– и империологии. Единственным из известных мне прикладных исследовательских проектов, выполненных в рамках конструктивистского подхода, стала разработка инструментария Всероссийской переписи населения, в которой впервые перечень национальностей стал пониматься не как «список народов», но как распределение категорий переписного учета: в итогах переписи впервые был опубликован полный «Перечень встретившихся в переписных листах вариантов самоопределения населения по вопросу „Ваша национальная принадлежность“».
Широкой публике эти «достижения» остались малоизвестными, как, впрочем, и академические баталии вокруг концептуализации этнических феноменов. Книжный рынок оказался перенасыщенным второсортными и третьесортными учебниками с плохим изложением той же бромлеевской теории и публикаций Гумилева – именно псевдонаучные историософские построения последнего оказались очень удобными для националистов и новых расистов. Язык анализа конструктивистов с их «институционализацией социальных представлений», «рефлективностью», критикой «примордиализма», «реификации» и «гипостазирования» оказался слишком эзотерическим и невнятным для неспециалистов. Этап популяризации этих понятий, по-видимому, еще впереди. Уже то обстоятельство, что западная и отечественная аудитории, для которых сегодня часто пишут российские авторы, воспринимаются настолько различными, что требуют изменения манеры письма, отбора особых понятийно-терминологических средств и специфического выстраивания самого текста, свидетельствует о длящемся отрыве отечественной дисциплины от доминирующего антропологического дискурса ведущих национальных школ мировой антропологии в целом. Российская политическая элита, с известным трудом освоив «этническую терминологию», пришедшую на смену рассуждениям о национальных отношениях, видимо, интеллектуально перенапряглась и пока не спешит осваивать сложную диалектику отношений между социальными представлениями и социальной реальностью, кладущуюся в основу конструктивистского анализа этничности.
Параллельно мучительному поиску новой идентичности дисциплины, за пределами сообщества этнографов/антропологов потерявшие работу «истматчики» и «научные коммунисты» предложили свою версию «социальной антропологии» и довольно успешно институционализировали ее, создав серию кафедр и диссертационных советов по всей стране, пару журналов и специальность, утвержденную Министерством образования, и т. п. Разработанный ими же и утвержденный в марте 2000 г. государственный образовательный стандарт представлял собой конгломерат, составленный из той части истмата, которую условно можно было бы назвать «философской антропологией» (назвать ее так без обиняков мешает уровень философской рефлексии, который оказался отраженным в стандарте), а также из философии и социологии культуры, истории культуры и искусства, культурологии (этой еще одной чрезвычайно маловразумительной дисциплины, составленной из хаотично надерганной проблематики из дюжины областей знания), политологии, правоведения, истории, психологии и экономики. Стоит, действительно, процитировать избранные места из перечня проблематики этого стандарта, чтобы почувствовать его дух и уровень:
«…критерии научности и человечности; личность и деятельность социального антрополога; психологическое обеспечение профессиональной подготовки; социальная (культурная) антропология в современном мире… жизненный уклад, межличностная среда, менталитет… антропологизм как мировоззренческая установка… связь с историей общей антропологии; соотношение этнологии (этнографии) и социальной (культурной) антропологии… социология духовной жизни… этносоциология семейно-брачных отношений… архетипы как культурные универсалии… этнически обусловленные особенности психики людей… проблема национального характера; геокультура и ее основные архитипы (орфография источника. – С. С.)… аналитические единицы духовной жизни… проблемы человеческой жизни и смерти, свободы, смысла бытия…»[26]26
См.: Государственный образовательный стандарт высшего профессионального образования, специальность 350100 – социальная антропология. М., 2000.
[Закрыть] и т. д. и т. п.
Результатом внедрения этого стандарта стала уже совершенно полная эклектика учебных курсов и учебников, произвольно соединявших некоторые знакомые их авторам сведения и понятия по поводу человека, общества и культуры. Примером может служить программа подготовки студентов на кафедре социальной и культурной антропологии Читинского университета, сотрудники которой проводят «исследования как региональных проблем культуры, религии, образования, так и проблем глобализирующейся культуры».
На сайте кафедры можно прочитать, что:
Программа обеспечивает подготовку специалистов для государственных структур (в Департаментах по национальным и этническим вопросам, в комитетах по делам общественных и религиозных объединений, в пограничных и военных структурах, в системе МВД и ФСБ, в таможне и в миграционной службе, при региональных общественных организациях (ассоциации бурят, проживающих вне автономии, Ассамблеи народов Забайкалья), в службе занятости и в др.). Овладение знаниями культуры региона, спецификой культурных коммуникаций, навыками прикладных исследований позволит выпускникам найти работу в качестве экспертов, консультантов, советников, менеджеров в частных фирмах, деятельность которых связана с взаимодействием представителей разных культур.
В Уральском техническом университете в 2001 г. кафедра психологии и педагогики была переименована в кафедру социальной антропологии и психологии. По мнению преподавателей кафедры, «социальный антрополог – это государственный служащий по работе с социально незащищенными слоями населения (социальный работник); специалист в области управления организацией; специалист в области PR и рекламы».
Примеры такого рода можно множить, однако и без этого ясно, что социальная (культурная) антропология в ее российском изводе не имеет ничего общего с тем, что под этим именем уже длительное время понимают в остальном мире. Вернемся, однако, к деятельности российских этнографов, совершающих медленную эволюцию в сторону социокультурной антропологии (впрочем, как я надеюсь, все же антропологии не того сорта, что оказалась отраженной в государственном стандарте). Основанием для таких надежд является факт давнего знакомства этнографов с классикой мировой антропологии. Разумеется, не стоит преувеличивать степень этого знакомства – классики знакомы не всем, не все, не подробно, иногда в не слишком удачных переводах, которых вообще в России позорно мало[27]27
Переведены, например, некоторые из работ Э. Тайлора, Д. Фрэзера, Б. Малиновского, А. ван Геннепа, М. Мосса, М. Элиаде, Э. Эванса-Причарда, А. Рэдклифф-Брауна, А. Крёбера, К. Клакхона, Л. Уайта, Д. Мёрдока, В. Тэрнера, Р. Кайуа, Э. Лича, М. Мид, Р. Бенедикт, К. Леви-Стросса, К. Гирца, но это – даже не верхушка айсберга, если говорить о мировом антропологическом наследии. Отечественные социологи и философы оказались куда более расторопными и распорядительными – они нашли и время, и средства и сумели воссоздать на русском языке внушительную библиотеку философской и социологической мысли, которая сегодня эффективно работает на повышение стандартов профессиональной подготовки.
[Закрыть], и т. д., однако наличие в прошлом качественных обзоров и монографий[28]28
Перечислю для примера лишь несколько: Современная американская этнография: теоретические направления и тенденции. М.: Изд-во АН СССР, 1963 (обзор теоретических концепций антропологов США, Канады, Мексики и ряда латиноамериканских стран); Этнологические исследования за рубежом. Критические очерки. М.: Наука, 1973 (концепции американских, британских и французских антропологов); Этнография в странах социализма. М.: Наука, 1975 (этнографические исследования в странах Восточной и Центральной Европы и во Вьетнаме); Концепции зарубежной этнографии. Критические этюды. М.: Наука, 1976 (в добавление к трем перечисленным выше традициям рассматривается также скандинавская антропология); Веселкин Е. А. Кризис британской социальной антропологии. М.: Наука, 1977; Токарев С. А. История зарубежной этнографии. М.: Наука, 1978; Этнография за рубежом. Историографические очерки. М.: Наука, 1979 (помимо концепций американских, британских и французских антропологов, рассмотрены также работы немецких, шведских, нидерландских и румынских коллег); Актуальные проблемы этнографии и современная зарубежная наука. Л.; Наука, 1979; Пути развития зарубежной этнологии. М.: Наука, 1983 (к сложившемуся перечню добавлены обзоры состояния дисциплины в Аргентине, Бразилии, Венесуэле, Канаде, Мексике и ряде стран Восточной Африки); Никишенков А. А. Из истории английской этнографии. Критика функционализма. М., 1986; Этнология в США и Канаде. М.: Наука, 1989; Этнологическая наука за рубежом: проблемы, поиски, решения. М.: Наука, 1991; Марков Г. Е. Очерки истории немецкой науки о народах (в 2 ч.). М., 1993 (о народоведении в Австрии, Германии, Швейцарии); Этнографическая наука в странах Азии: Южная и Юго-Восточная Азия. М.: Наука, Восточная литература, 1993 (этнография в Индии, Шри-Ланке, Непале, Бирме, Таиланде, Малайзии, Сингапуре и на Филиппинах); Шлыгина Н. В. История финской этнологии. М., 1995 и др.
[Закрыть], а также свидетельства западных антропологов о хорошем уровне осведомленности советских этнографов, по сравнению с некоторыми другими исследовательскими традициями, все-таки обнадеживают.
Переводческой работой усилия по реинтеграции отечественного антропологического сообщества в мировую антропологию не исчерпываются. Появляются все новые работы по темам, которые прежде не только не входили в проблематику исследований советских этнографов, но и вообще не исследовались обществоведами: антропология социальной работы, гендерных отношений, рекламы, сновидений, нищенства. Значительно выросло число журналов, публикующих результаты этнографических/антропологических исследований[29]29
Помимо университетских вестников и журнала «Советская этнография», вернувшего в 1991 г. свое прежнее название «Этнографическое обозрение», этнографические статьи эпизодически появлялись в журналах «Азия и Африка сегодня», «Вестник древней истории», «Восток», «Полис». В 1990-х годах вновь стали издаваться такие исчезнувшие в 1930-х годах журналы, как «Жизнь национальностей» и «Живая старина», а также множество новых журналов: «Археология, этнография и антропология Евразии», «Вестник Евразии», «Восточная коллекция», «Гуманитарные науки в Сибири», «Диаспоры», «Журнал социологии и социальной антропологии», «Кунсткамера. Этнографические тетради», «Курьер Петровской Кунсткамеры» (эти два издания после опубликования немногим более 10 выпусков были прекращены, очевидно, в связи с трудностями финансирования), «Личность. Культура. Общество», «Северные просторы», «Славяноведение», «Традиционная культура», «Этнополитический вестник», «Этнопанорама», «Человек». Число журналов продолжает расти: в XXI в. к перечню добавились такие замечательные журналы, как «АЬ Imperio» и «Антропологический форум». Статьи с антропологической проблематикой все чаще появляются на страницах интеллектуальных журналов – «Нового литературного обозрения», «Неприкосновенного запаса», «Отечественных записок».
[Закрыть]. Многократно возросло число контактов с нашими коллегами из других антропологических сообществ как благодаря их участию в наших форумах и проектах, так и за счет нашего собственного участия в зарубежных конференциях и исследовательских проектах. Появились пока еще отдельные случаи, когда российские антропологи получают возможность проведения многократных и длительных исследований за рубежом или проходят там обучение и получают дипломы (которые, впрочем, российским ВАКом в большинстве случаев не признаются).
Казалось бы, вот и кризис позади. Однако многие члены российского антропологического сообщества, как показал опрос, проведенный накануне VI Конгресса этнографов и антропологов России, продолжают считать, что «российская этнография находится в удручающем положении» (Абашин 2005: 8), что «нельзя не признать некоторую вторичность того, что мы называем сегодня российской антропологией» (Головко 2005: 32), что «оценить современное состояние российской этнографии/антропологии сложно, потому что… ни той ни другой в настоящий момент не существует» (Мельникова 2005: 61; Ушакин 2005: 177) и т. п. Мнения о кризисном состоянии этой дисциплины придерживаются и другие участники этого опроса – В. А. Попов, А. Б. Островский, А. А. Панченко, А. М. Решетов, П. В. Романов, Е. Р. Ярская-Смирнова, А. Н. Садовой, М. В. Станюкович и др., однако причины этого кризиса называются разные: господство устаревших теорий и подходов и некачественное образование (Абашин), отсутствие институциональной основы для подготовки антропологов (Мельникова), «утечка умов» в другие профессии (Островский, Станюкович) и за пределы страны (Панченко, Станюкович), засилье научной и образовательной бюрократии, бездарно тратящей отпускаемые на науку средства (Панченко), хаос с номенклатурой субдисциплин и катастрофическое падение профессионализма, исчезновение научной критики (Попов), размывание границ дисциплины, забвение традиций (Решетов), сокращение ресурсов, конфликт внутри сообщества, дефицит свежих теоретических обобщений (Романов, Ярская-Смирнова), отсутствие возможности проведения долговременных полевых работ (Садовой) и т. д.
Я согласен с тем, что существует не одно, а множество препятствий на пути преодоления этого кризиса и противодействия провинциализации российской антропологии. Без сомнения, Интернет и зарубежные командировки немало способствуют разрушению прежней закрытости и установлению личных контактов между исследователями разных стран и континентов, однако существовавшее и в советское время отставание в целом углубляется как за счет инерции сохранения явно устаревших подходов, так и за счет появления новых факторов, связанных с переходом к рыночной экономике. Не берусь предложить здесь полный список этих причин, но значительная их часть очевидна всем, кто пытается проводить свои исследования с учетом состояния конкретной проблематики не только в стране, но и в мире в целом.
Переход на грантовую систему и одновременное сокращение традиционных источников финансовой поддержки полевых исследований содействовали появлению нового этоса в российских гуманитарных и социальных науках – этоса предпринимательства. Прежний этос бескорыстного служения истине (соглашусь с его критиками, существовавший за государственный счет) исчезает. Однако от носителей этих двух различных систем ценностей требуются весьма разные умения и навыки. Не каждый исследователь обладает полным набором того и другого, а гранты нередко получают те, кто понял правила игры и готов тратить больше времени на написание заявок и отчетность, чем на само исследование и анализ его результатов. Во многих западных исследовательских центрах наряду с персональным поиском источников финансирования существуют специальные службы поиска грантов, сберегающие время ученых и позволяющие им концентрироваться на исследовании. Недавняя атака на западные фонды в России заставила многие из них существенно сократить или вовсе свернуть свои программы поддержки научных исследований в нашей стране. Составляет ли им конкуренцию Российский гуманитарный научный фонд? Я в этом не уверен. Трудно судить о деятельности всех его экспертных советов и секций, но вот деятельность секции по этнографии дает много поводов для критики. По предлагаемой форме заявки невозможно установить, достаточно ли ее автор знаком с современной методологией и литературой, соответствуют ли избранные им методы поставленным в исследовании задачам и т. п. Заявка формальна, и самым «надежным» индикатором здесь становится фамилия автора. Поэтому гранты из года в год получает (и не получает) примерно один и тот же круг людей. При этом качество работ грантополучателей, если судить по публикациям результатов тех исследований, в которых присутствуют ссылки на фонд, тоже из года в год варьирует от откровенно слабого до хорошего, т. е. поддержка осуществляется независимо от прежних результатов получателя грантов, если он вовремя представляет отчет и публикации. Возникновение такой системы возможно только при низкой ротации членов экспертного совета, отсутствии оценки и контроля за качеством его работы по финальному результату (уровню поддерживаемых исследований, который должен оцениваться независимым органом). Принципы анонимности рецензирования и процедуры гарантирования объективности экспертизы (аргументация, наличие системы объективных показателей, понятных и прозрачных для конкурсантов), по-видимому, не соблюдаются, а случаи нарушения анонимности не расследуются. В результате в перечне поддерживаемых проектов появляются и такие, которые могли быть вдохновлены социальным воображением середины прошлого века.
Здесь самое время перейти к обсуждению той причины длящегося в отечественной антропологической дисциплине кризиса, которую я считаю фундаментальной. Это – отсутствие критики и публичных дискуссий, крайне ограниченное число площадок для критической мысли, чрезвычайно низкая культура академической критики и отсутствие потребности в ней, понимания необходимости ее культивирования. Как может успешно функционировать любой социальный институт без эффективной обратной связи? Отсутствие открытой, свободной и конструктивной научной критики, институционально воплощенное в ритуалах и практиках академической науки, в негласных правилах и условиях карьерного продвижения, в ограниченности и маломощности площадок и условий, в которых она могла бы появляться, ее нерегулярность и, наконец, само сложившееся в этих условиях отношение к критике, а именно систематическое принижение ее научной и социальной значимости, – вот те корни, из которых произрастают и слабая и неэффективная организация научной поддержки, и слабость теоретических построений. Институциональная невозможность такой критики не может не приводить к умозрительности научных конструкций. Подавление конструктивной критики блокирует обратную связь возможных потребителей (пользователей, разработчиков) теории с ее автором, народа – с властью, общества – с управленцами. Это и есть основа системного кризиса и российской науки, и российской власти, и российского общества. В контексте отечественной науки отсутствие такой критики означает размывание критериев качества, возможность произвольного администрирования при решении научных и кадровых проблем, общее падение стандартов научного поиска. Неприятие критики породило и особые историографические жанры.
Многими непредвзятыми наблюдателями уже отмечалось, что для работ по истории этнографии в России характерна известная «парадность» в изложении биографий конкретных лиц и институтов[30]30
Ср., например, замечания Джорджа Стокинга о советских биографиях Н. Н. Миклухо-Маклая (Stocking 1992: 220).
[Закрыть]. Не будет преувеличением сказать, что в историографии дисциплины начиная с послевоенного периода и вплоть до сегодняшнего дня преобладают два жанра: парадный портрет (биографический жанр) и победная реляция, т. е. неизменное подчеркивание успехов в очерках общей истории дисциплины или области исследований, конкретного научного учреждения и т. п., находящееся в полном несоответствии с конкретным уровнем ее влияния в контексте мировой антропологии. Критическая рефлексия остается жанром редким и маргинальным (распространенное опасение – «вдруг кто-то обидится»). Среди почти не используемых модусов изложения истории отечественной антропологии/этнографии – история идей. Существует множество работ в жанре биографии, истории академических институтов и университетских кафедр, есть попытки периодизации на основе событийной истории, но история идей с присущим ей вниманием к механизмам смены доминирующих парадигм и дискуссионных фокусов остается ненаписанной. Впрочем, если верить замечанию Т. Эриксена и Ф. Нильсена, что история антропологии XX в. определялась развитием идей в трех языковых зонах – немецкой (до Второй мировой войны), английской и французской, определивших «мейнстрим методологического и теоретического развития дисциплины» (Eriksen, Nielsen 2001: 160), то на долю всех остальных национальных традиций ничего не остается, кроме как гордиться отсутствующими или недооцененными достижениями.
Слабой обратной связью между «управленцами» и «управляемыми», на мой взгляд, объясняется и ситуация с развитием новых областей исследования и тестированием новой проблематики. Институционализация новых направлений в России хронически отстает от потребностей познания. Управленцы, как правило, осведомлены об этих потребностях хуже, чем сами исследователи, и уже в силу этого не склонны к постоянному и систематическому реформированию научных институтов, организации новых кафедр, исследовательских групп и отделов, адекватному финансированию новых пограничных проектов. Впрочем, исследованиям, имеющим выраженный прикладной характер или, если говорить о социальных науках, сулящим быстрый политический капитал, в этом отношении легче. В России вообще понятие социального заказа часто подменяется понятием заказа политического: у нас охотно финансируются исследования проблем, с которыми сталкивается власть (конфликты, имиджмейкерство, оценки политического рейтинга и т. п.), и плохо те, с которыми сталкивается народ (бедность, крах систем бесплатного образования и здравоохранения, падение уровня жизни и снижение качества населения). В результате в стране, где больше половины населения живет ниже черты бедности, экономисты предпочитают сочинять индикаторы и измерительные системы, маскирующие социальную пропасть между бедными и богатыми (примеры – ухищрения с расчетами стоимости потребительской корзины и минимального прожиточного минимума), а социологи и антропологи концентрируются на сиюминутных проблемах, обусловленных этим разрывом, не делая попыток анализа глубинных причин социального кризиса. Даже при изучении движений экстремистского характера их возникновение чаще объясняют психологическими и идеологическими «отклонениями» у отдельных людей, нежели растущим уровнем депривации населения целых регионов страны. Сравнения продолжительности жизни, уровней рождаемости и показателей смертности нынешнего периода с периодом 25-летней давности можно обнаружить только в узкоспециальной литературе, настолько они не в пользу сегодняшнего положения дел[31]31
В качестве примера – если продолжительность жизни у мужчин в 1986–1987 гг. составляла 64,9 года (Население России. М., 1994. С. 102), то в 2000 г. – лишь 59 лет (Население России. М., 2000. С. 92); продолжающаяся алкоголизация населения препятствует росту продолжительности жизни мужчин, несмотря на некоторые положительные тенденции в экономике последних лет.
[Закрыть]. Это весьма тревожная тенденция, свидетельствующая о том, что социальные науки, едва успев обрести возможность объективного и непредвзятого анализа, утрачивают эту возможность под давлением власти, заинтересованной в своем позитивном имидже. Сказанное, помимо прочего, означает также, что за состояние дисциплины ответственность несут не только недальновидные политики и управленцы от науки, но и сами ученые.
Другим источником кризиса, углубляющим и подпитывающим его, является весьма парадоксальное состояние информационного коллапса на фоне растущих объемов информации (количества журналов и антропологических интернет-порталов). Библиотечный кризис, стартовавший где-то в конце 1980-х годов, несмотря на сегодняшний рост бюджета страны и растущий (по крайней мере росший до недавнего времени) валютный запас, остается непреодоленным. Библиотеки 20 лет назад прекратили получать необходимый исследователям набор ведущих журналов, не говоря уже о научных книгах ведущих издательств, и по сию пору эта ситуация не улучшается. Некоторым институтам, главным образом естественно-научного и технического профиля, удалось обеспечить доступ своим сотрудникам к полнотекстовым журнальным базам данных крупных западных издательств, однако, например, институты РАН гуманитарного профиля такого доступа, несмотря на неоднократные обращения сотрудников к академическому начальству, так и не получили. Студенты МГУ, стипендии которых, как мы слышали, не так давно увеличили аж до 1100 руб., должны в своей библиотеке платить за каждую статью, полученную из одной из таких баз. Онлайновые версии многих академических журналов по социальным и гуманитарным наукам проданы издательством «Наука» в американскую базу «Eastview», и теперь российские авторы вынуждены покупать доступ к электронным версиям собственных статей у владельцев этой базы за неприличные по российским меркам деньги, а попытки отечественных библиотекарей из ГБЛ, ИНИОНа и ВИНИТИ получить электронные версии этих журналов для расчета индекса цитирования и импакт-фактора закончились ничем. Даже центральные научные библиотеки продолжают испытывать хроническую нехватку бюджетных средств для пополнения своих книжных и журнальных фондов. Понятно, что информационная сторона обеспечения научных исследований в этих областях политиков и правительство особенно не интересует, а не интересует она их потому, что у российского общества в целом нет внятного запроса на знание о самом себе. Знание о возможных исходах политических выборов – дело иное, оно щедро финансируется. Находятся деньги, правда не вдруг, а с опозданием на три года, и на перепись населения (лишь очень бедные страны их не проводят, и для сохранения имиджа страны, не говоря уже о прогнозе налоговой базы, переписи все же считаются необходимыми). Остальное социальное знание идет по разделу «экзотического», т. е. чего-то не столь уж необходимого, не жизненно важного. Для жизненно важных проблем пока все еще находятся эксперты, но откуда они берутся и будут ли водиться в стране в будущем, или же придется приглашать их из стран с более эффективной информационной политикой – об этом, по-видимому, ни у российского общества, ни у его политической элиты головы до сих пор не болят.
Между тем слабое знакомство с мировой антропологической литературой, в особенности с ее новинками, которые практически не достигают российских библиотек и российских читателей, препятствует нормальной профессионализации молодых антропологов. Если ограниченность информации в период 1930–1950-х годов объяснялась войной и затем идеологическим противостоянием, то чем объяснить сегодняшнее положение с комплектованием российских библиотек профессиональными изданиями? Любопытно в этой связи отметить, что интересные дипломные и кандидатские работы появляются сейчас, как правило, именно там, где администрация университета позаботилась об обеспечении доступа к электронным базам журнальных статей ведущих издательств мира (например, в Европейском университете и Высшей школе экономики). При постоянно растущих и раздутых ценах на отечественные научные журналы отсутствие электронного доступа фактически означает новую самоизоляцию и сокращение читательской аудитории у антропологов. Это, в свою очередь, прямая дорога к стагнации и провинциализации данной дисциплины в России (да и отечественной науки вообще).
Не будучи осведомленными об особенностях текущей политики крупных научных издательств и журналов за рубежом, российские ученые получают меньше шансов пробиться на их страницы. Можно было бы принять точку зрения, что влиянию российской антропологии на историю мировой антропологической мысли мешает языковой барьер, однако этому противоречат известные факты влияния работ российских лингвистов, культуроведов, фольклористов и психологов на научные традиции за рубежом. Здесь достаточно упомянуть, например, о влиянии работ Н. Трубецкого, М. Бахтина, В. Проппа, Л. Выготского и А. Лурии на развитие соответствующих областей исследований и антропологических субдисциплин во многих странах Европы и обеих Америк. Отсутствие отдельной главы по истории российской антропологии в англо-, франко– или немецкоязычных трудах[32]32
Разделы или статьи по истории российской этнографии отсутствуют в широко известной серии работ по истории антропологии под редакцией Джорджа Стокинга (за исключением небольшого этюда о Н. Н. Миклухо-Маклае, да и то в связи с исследованиями Б. Малиновского); их нет в специализированных обзорах Алана Барнарда (Barnard 2000), Томаса Эриксена и Финна Нильсена (Eriksen, Nielsen 2001) или Сайдель Сильверман (Silverman 1981). В книге под редакцией Хенрики Куклик, озаглавленной «Новая история антропологии» и опубликованной в 2007 г. (Kuklick, 2007), есть раздел о российской этнографии, однако он касается лишь узкой темы и короткого периода конца XIX в. Раздел «Основные традиции» этого сборника состоит из четырех очерков: истории североамериканской (R. Darnell), британской (Н. Kuklick), немецкоязычной (Н. Glenn Penny) и французской (Е. Sibeud) традиций. Единственным известным мне исключением в зарубежной историографии антропологии является специальный выпуск журнала «Dialectical Anthropology» 1985 г., посвятивший, помимо анализа развития французской, британской и немецкой антропологических традиций, специальную статью и советской традиции – она была симптоматично озаглавлена «Неизвестная традиция» (Plotkin, Howe 1985: 257–312); а также малотиражное издание Стивена и Этель Данн о советской этнографии (Dunn & Dunn 1974), в котором присутствовала подборка статей советских авторов.
[Закрыть] и наличие глав по истории британской, французской, американской и иногда немецкой традиций заставляет нас задуматься о вкладе российской антропологии в мировую копилку теоретической мысли. Видимо, вклад этот не столь уж велик, коль скоро он может игнорироваться при описании развития антропологического знания в мире (как, впрочем, не менее скромным он оказывается и в случаях бразильской, китайской, японской и отчасти даже индийской традиций антропологических исследований, хотя импульс развития «пост-колониальных исследований» – весьма влиятельного направления современной социальной критики – пришел во многом как раз из Индии и весьма эффективно реализуется исследователями из этой страны). И существующая информационная политика продолжает эффективно провинциализовывать гуманитарные дисциплины в стране.