Текст книги "Русская жизнь. Возраст (март 2009)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)
Между тем игра по правилам обернулась очередным снижением вертикальной мобильности. Игра без правил куда более рискованна, но она дает шанс новичку. Чем более стабилен капитализм, тем ниже шансы прорваться наверх. Карабкаться в индивидуальном порядке можно, иногда даже это приводит к успеху. Но социальный лифт отключен и сдан в металлолом как пережиток вредных социалистических экспериментов.
Ситуацию усугубил нынешний кризис. Жизненные перспективы молодого поколения резко меняются – вопрос о том, как быстро подняться наверх, сменяется другим – как удержаться от стремительного падения вниз. Культура, связывающая молодость с богатством и успехом, теряет привлекательность, а ее обещания выглядят заведомым обманом и издевательством. «Гламур» постепенно становится ругательным словом. Бутики привлекают своими витринами, которые очень красиво разбиваются, если бросить в них кирпич. Дорогие машины особенно интересны тем, что долго и хорошо горят.
Массами овладевают обида и гнев.
Сугубо внешним, но весьма точным показателем изменения стиля оказывается новая мода, распространяющаяся среди молодежи на Западе. Одежда вновь становится подчеркнуто скромной, пестрота и разноцветье нередко воспринимается как дурной вкус. Чем радикальнее политические взгляды, тем больше доминируют цвета ночи. Добровольное однообразие тысяч темных свитеров, курток и шарфов производит угрожающее впечатление на демонстрациях анархистов «Черного блока», неизменно заканчивающихся разгромом модных бутиков.
Изменившееся время требует новой культуры и идеологии. Поколение 2010-х годов начинает формироваться уже сегодня. Либеральные идеи вряд ли окажутся для него привлекательными. Вопрос лишь в том, кого в этом поколении окажется больше – левых или фашистов.
Дмитрий Быков
Странная жизнь Вениамина Кнопкина
Возраст, я и «Бенджамин Баттон»
I.
Возраст – иллюзия, и поговорить о нем мне хотелось именно в связи с «Бенджамином Баттоном», так досадно пролетевшим мимо главных «Оскаров». Был шанс, что академики все-таки признают эту неровную и чудесную картину, но они поступили проще, лишний раз доказав, что выход из кризиса может осуществляться как через усложнение, так и через упрощение, и второе соблазнительнее. Они дали «Оскара» детскому, индийскому «Миллионеру из трущоб», бойловской спекулятивной фальшивке, не лишенной обаяния, но пустой, как сухая тыква. Между тем «Баттон» – глубокая и умная, хоть провисающая местами картина; речь там идет не только и не столько о дряхлении Запада (хотя дряхлости в фильме многовато – и на визуальном уровне, и в смысле довольно дряблого ритма). Это еще и довольно точное исследование возраста как феномена или как фикции, если хотите, – потому что жизнь в некотором смысле действительно идет от старости к юности, и шутка Твена, превратившаяся в новеллу Фитцджеральда, не так поверхностна, как кажется. Это все из серии «Если бы молодость знала, если бы старость могла». Человек начинает жить маленьким старичком – все трудно, все приходится делать впервые, отсюда ворчание, брюзжание, детский негативизм, катастрофическое переживание мелочей… Недавно в школе, где я преподаю, была научная конференция – дети представляли свои, как это теперь называется, «проекты», а по-нашему, по-простому, доклады о чем хочется. И вот одна девочка, очень умная, одиннадцатиклассница, делала психологический анализ «Отцов и детей», доказывая, что конфликт подростка с родителями фатален и трагичен. Я не выдержал: Катя, чем отличается подросток от взрослого?! Ведь эти различия иллюзорны, вы уже взрослые! Она ответила стремительно: у вас опыт, а мы еще склонны париться из-за всякой ерунды. Масштабы наших проблем несоизмеримы. Подумавши, я понял, что она права: об этом и у Кушнера были стихи – что взрослый человек не вынес бы страха перед контрольной. Это только ребенку под силу. Сейчас вспомню – с провалами, конечно, но память тем и хороша, что отбирает главное:
Контрольные. Мрак за окном фиолетов,
Не хуже чернил. И на два варианта
Поделенный класс. И не знаешь ответов.
Ни мужества нету еще, ни таланта.
Ни взрослой усмешки, ни опыта жизни.
Учебник достать – пристыдят и отнимут.
Бывал ли кто-либо в огромной отчизне,
Как маленький школьник, так грозно покинут!
И все неприятности взрослые наши:
Проверки и промахи, трепет невольный,
Любовная дрожь и свидание даже -
Все это не стоит той детской контрольной.
И я просыпаюсь во тьме полуночной
От смертной тоски и слепящего света
Тех ламп на шнурах, белизны их молочной,
И сердце сжимает оставленность эта.
Потом, постепенно, все идет как бы по линии примирения с жизнью – «я смотрю добрей и безнадежней», как любил повторять за так и не постаревшим Блоком старый Чуковский, отмахиваясь от обличительных филиппик дочери в чей-нибудь адрес. Ребенок все более молодеет – в том смысле, что все меньше раздражается, все чаще винит себя, а не окружающих, и наконец, под старость, начинает так ценить все то, чего мало остается: листочки, цветочки… Ведь дитя, которое само как цветочек, совершенно всего этого не замечает: это норма, фон жизни, этого будет еще много. Помню из детства – у нас огромный сквер перед китайским посольством, и в этом сквере, на круглом газоне, трехлетний мальчик яростно топает ногой, гоняя голубей, которых тут же сзывает и кормит булкой старушка. «Зачем ты птичек гоняешь, – говорит она с ласковой укоризной, – ты ведь сам как птичка!» Бутуз – страшный, налитой, красный, ничего птичьего, и так ужасен контраст между ее детской ласковостью и его совершенно взрослой злобой. То, о чем у любимейшего поэта, в стихах «Старый да малый»: «Ребенок входит, озираясь, старик уходит, разбираясь… И в робкой, шаткой их судьбе пыльца мерцает золотая – их неприкаянность святая, их неуверенность в себе».
В ребенке в самом деле много старческого, в старике же – того идиллического, ничем не омраченного детского, с каким только и приходить в мир. Но второй жизни не будет, к сожалению, а ребенку ведь никак не объяснишь, что раздражается он попусту и трагически переживает ерунду. Но это потом, с годами, а то и в результате целой жизни появится у него великолепная диоклетиановская беспечность – э, все ерунда, зато смотрите, какая у меня капуста…
Я ведь и по себе знаю, что все качества, традиционно считаемые детскими, стали у меня актуализироваться и активизироваться лет после тридцати, а до пятнадцати, скажем, я себя считал ужасно взрослым, и темы меня волновали взрослые – любовь, спасение человечества… Только в относительной зрелости стал замечать признаки молодости – способность к благодарному жизнеприятию, прекрасному ничегонеделанью… Думаю, что стереотип «Счастливое детство» был нам кем-то навязан. На эту тему было в девяностые гениальное эссе Елены Иваницкой «Детство как пустое место» – о страшном мире несвободы; какое же счастье, когда зависишь от всех? Пора начинать пиарить старость как счастливейшее время жизни; ну, пусть не старость, пусть пятьдесят-шестьдесят, что по нынешним меркам еще молодой, свежий и трудоспособный возраст. Уже можешь купить себе мороженого, еще способен испытать от этого радость.
II.
Но в «Баттоне» есть и еще один важный аспект, а именно возрастные перемены в отношениях любовных, супружеских, женско-мужеских. Тут тоже отмечается некий парадокс: в начале этих отношений мужчина почти всегда старше. Он решает, он выбирает, он штурмует. А потом все в точности как в «Баттоне» – он начинает стремительно молодеть. Была возлюбленной – стала мамой. Нашел, так сказать, комфорт, а ничто так не расслабляет, не инфантилизирует мужчину, как этот самый комфорт, удобство, уютность жизни. Главное – не успеваешь заметить, как стал во всем зависеть от нее: где мои носки? Мои документы? Моя любимая душегрейка? Ты же везде наводишь порядок и знаешь, где что лежит. А я теперь ничего не знаю, тычусь, как слепой кутенок, в поисках утраченного бремени: а счет за квартиру? Ты заплатила за квартиру? Дети утерты, сам я накормлен? Что же в этой ситуации зависит, черт побери, от меня?!
Дело еще и в том, что сексуальные дела постепенно отходят не то чтобы на второй план, но как бы перестают играть определяющую роль, а мы ведь в этих делах активно самоутверждаемся. И тут наше мужское начало – и некоторое доминирование, и старшинство, потому что в конце концов мы их, а не они нас, – не подвергаются сомнению; однако в скором времени оказывается, что жизнь состоит не из этого. В постели мы берем кратковременный реванш, там мы взрослые. А все остальное время они старше, учат нас гулять по часам и вовремя высаживаться на горшок, «и постепенно сетью тайной»… В этом и ужас долгих любовных отношений: сначала мы старше, потом мы ровесники, а потом, вне зависимости от реального возраста, мы дети на помочах. И самый мощный символ любви, виденный мною в мировом кино, – это престарелая возлюбленная, кормящая и баюкающая годовалого бывшего Питта.
Я хорошо знал Анатолия Ромашина, добрейшего человека и большого актера. У них с Юлианой Ивановой, невероятно обаятельной и красивой девушкой с его курса, был счастливый брак с разницей что-то лет в сорок. И в одном интервью Иванова не без ужаса призналась: я чувствую, что временами я старше, чем он! Да, так оно и было. Я видел их вместе. Ромашин по-детски ныл, она по-взрослому командовала. Это была, конечно, одна из их бесчисленных ролевых игр – оба артисты, они умели расцвечивать быт. Но в основе этой игры было что-то подозрительно жизнеподобное. Я и сам себя ловлю на том, что даже дочь, лучше меня знающая, где что лежит в квартире, иногда относится ко мне покровительственно: в такие минуты важно срезать, иначе так и будешь у них в дошкольниках.
К сожалению, эту перемену собственной участи мало кто замечает. Может быть, поэтому мой роман «ЖД» трактуют всегда как роман о русских и евреях, несколько упуская из виду, что это история одной влюбленной пары, отраженной в четырех зеркалах. Просто на протяжении романа влюбленные успевают побыть во всех ипостасях: вот они командиры двух враждующих армий, вот разлученные войной любовники, вот он губернатор, а она туземка, а вот, допустим, он старик, а она девочка. Это нормальные фазы всякой любви, которая всегда происходит на фоне войны, потому что – «Все влюбленные склонны к побегу», они всегда беглецы, и мир им враждебен. Всякая книга о любви – обязательно о войне, даже если она дана фоном, упоминанием; ведь мы действительно командиры двух враждующих армий или по крайней мере полномочные их представители. Вероятно, я там недостаточно четко это прописал, хотя куда уж понятнее: Маша – Аша… Все эти четыре женщины – одно и то же лицо, и четверо мужчин – тоже, просто все они проходят через перечень ролей; но это, наверное, не объяснишь. Во всяком случае тот, кто любил, поймет.
III.
Возраст, таким образом, чистая фикция, зависящая в основном от двух вещей: от ситуации любовной (чаще всего эротической), и от физических кондиций, которые, увы, напоминают о себе и требуют сообразности. Я разделил бы всех людей на две принципиальные категории – как Цветаева делила всех пишущих на «поэтов с историей» и «поэтов без истории». Есть люди с эволюцией, есть «данные» сразу, сформировавшиеся раз навсегда; о таких Пастернак сказал применительно к Маяковскому: «Весь в явленьи». Так есть люди, чей возраст меняется – не обязательно возрастает, может и убывать, – а есть и те, кто застыл в одном возрасте, оптимальном. Так Окуджава говорил о себе: «Мне было сорок, сорок – и вдруг стало шестьдесят». Ему действительно всегда было сорок: нагнал свой возраст и остался в нем. А когда исполнилось шестьдесят, трагически ломался.
Думаю, что у меня какой-то промежуточный случай, и рекомендую всем примерно тот же образ действий: у всякого возраста свои недостатки, мешающие наслаждаться его преимуществами. Так вот, надо как-то этот возраст законсервировать и извлекать в разных ситуациях, когда недостатки уже устранены. Скажем, сохранить детское счастье возвращения из школы или игру в шпионов с самим собой во время похода в магазин в осенних сумерках, но убрать все, что мешало: реальные страхи детства, реальное его бесправие. Этот возраст – лет восемь, девять, десять – я в самом деле умудрился сохранить и извлекаю этого мальчика всякий раз, когда у меня есть свободная минута. Когда у меня есть время элементарно взглянуть на облака, выгулять собаку, пройти с сыном компьютерную игру. Чтобы этот возраст вытащить, достаточно вспомнить пару-тройку вещей, которые замечал только тогда. Какую-нибудь клумбу с осенними левкоями по дороге из школы.
Второй такой возраст – двадцать четыре года. Почему именно он? Потому что он был, наверное, самый гармоничный в смысле соответствия желаний и возможностей. Дальше я начал про себя понимать какие-то не самые приятные вещи – типа того, что лучше мне вообще не слишком много общаться с людьми, потому что страсти страстями, но иногда при этом калечишь чужие судьбы. С этих пор я стал работать больше, чем хотелось, и больше, чем нужно, больше, чем живу. Я начал даже догадываться, что жизнь не стоит того, чтобы жить, потому что в ней проигрываешь всегда и всегда попадаешься в ловушки, а кончается все одинаково. Зато в работе есть по крайней мере критерии, и время проходит не совсем напрасно. А в двадцать четыре я все еще полагал, что жизнь выше литературы и вообще выше всего. Теперь я думаю совсем наоборот. Теперь я всячески стараюсь вычесть себя из любых отношений, потому что понимаю, что бываю в этих отношениях крайне эгоистичен, да оно же и себе дороже. Разрываться между двумя женщинами и двумя городами, везде врать, напрягаться, испытывать иногда, конечно, совершенно небесные минуты, зато и валиться потом в абсолютно зловонные пропасти, – нет, лучше все это оставить для литературы и переживать там, а еще лучше вообще забить свой день так, чтобы не оставалось мыслей о смысле жизни. Эти мысли бесполезны и даже вредны, потому что ничего нового не выдумаешь, а настроение испортишь. Но двадцать четыре года был последний возраст, когда я в собственном смысле жил, и теперь я по мере сил извлекаю себя тогдашнего, когда мне нужно влюбиться. Это иногда нужно.
Третий возраст тоже был отличный, это был кризис среднего возраста, выразившийся почему-то в черной ипохондрии. Я тогда подозревал у себя Бог весть что и в самом деле чувствовал себя так отвратительно, что жить не хотел. Веллер меня тогда спас – в который уж раз! – отправив к другу-психиатру, ныне покойному. Я пришел в его клинику в центре Петербурга – кругом сидели страшные маскообразные люди, которых он снимал с наркотической зависимости. Вышел врач, длинный, худой и мрачный. Так же мрачно пригласил в кабинет. Я зашел.
– Что вам? – спросил он хмуро.
Я стал рассказывать о своих страхах. Он молчал.
– И что? – спросил он уже не хмуро, а с откровенной злостью.
– Хотелось бы… какой-нибудь совет, – сказал я неуверенно.
– Совет тебе? – рявкнул он. – У…й отсюда на х…й и никогда больше не приходи!
Как я теперь понимаю, это была терапия. И она подействовала. Ипохондрия исчезла в тот же миг, как я пулей вылетел из его клиники. Но возраст остался, память о нем жива, и при случае я могу извлечь и его. Такое состояние – «жить не хочется» – тоже бывает полезно. Особенно если надо принять сложное решение, угрожающее неприятностями. Тогда легче всего сказать – а, идите вы все к черту и сам процесс жизни как таковой – тоже!
Это ненадолго, конечно. Но иногда помогает.
Так что возраст – это картотека, набор состояний, извлекаемых в зависимости от текущих потребностей. Придавать ему другое значение бессмысленно и смешно.
Карен Газарян
Стоит
Кризис среднего возраста по-русски
Говорят, медиарынок живет в ожидании нового мужского глянцевого издания, ориентированного (если СМИ ни на кого не ориентировано, это не СМИ) на аудиторию 40 +. Доселе такой ориентации не было, а теперь вот должна возникнуть. Хотя бы потому, что поколение, которому было двадцать в начале девяностых, когда появилась первая глянцевая пресса, именно сейчас вступает в период зрелости. Портрет этих самых идеальных 40 + и нарисует новое издание в простодушной технике супрематизма. Седина в бороде, а все еще стоит. Дети взрослые, а все еще стоит. Жена надоела, но ведь стоит же. И стоит и стоит и стоит. Выглядит как собрание реприз, написанных Жванецким для Карцева, но смешного мало: издание должно быть разве что слегка ироничным. Как любое глянцевое издание, практическое руководство для 40 + в упор не будет отличать сексуальность от сублимации, помещая рекламу галстуков прямо напротив двадцати пяти способов подольше сохранять эрекцию. Внимание аудитории обеспечено. Аудитория дождалась.
Пятнадцать лет назад над мужчинами средних лет, проживающими этот возраст в паническом страхе перед эректильной дисфункцией, как только не измывались. Указывали на обратно пропорциональную фрейдистскую зависимость между размером автомобиля и размером понятно чего. Забавлялись анекдотами про крашеных двадцатилетних блондинок, приставленных к пузатым, лысым экономическим агентам. Высмеивали вкусы в одежде и домостроевские бытовые привычки. Пятнадцать лет назад кризис среднего возраста и впрямь выглядел карикатурно: ухарство безмозглого братка, помноженное на степенность советского цеховика и поделенное на почерпнутые из телевизора стандарты зажиточности. Это были люди, которым страстно хотелось, чтобы им очень повезло, чтобы они «поднялись». Им повезло, но меньше, чем избранным. Они поднялись, но не очень. Бывший завсекцией галантереи универмага «Военторг» стал владельцем маленького завода по производству женских колготок, наладил отношения с мелкопоместной властью, влез в японский джип «не хуже немецкого», сменил жену. Золотое кольцо на среднем пальце сделалось массивнее, пение под караоке в ресторане громче. Этот образ жизни вполне устраивал бизнесмена, таков был его sign of will be: ондатровая шапка, дубленка и «Волга» с поправкой на новую реальность, застойное благополучие, лак румынского гарнитура и блеск чешского хрусталя. Этим людям хотелось спокойной советской-постсоветской старости, и они нашли способ заработать на нее, и даже в большей степени заработать, чем украсть. Старость подступила, от длинноногой блондинки пришлось вернуться к некрасивой, но любящей жене, дети организовали мелкий собственный бизнес в Чехии, у внуков няня, все хорошо.
Тем, кому сорок сегодня, было тридцать, когда обвалился рубль и Россия заново начала свою трудную интеграцию в мировую экономику. Навсегда закончилась эпоха ГКО. Международный валютный фонд еще задолго до дефолта взялся за переделку русского национального характера и отчасти преуспел в этом. В моду стали входить фитнес-клубы. Помыкавшись по бирже труда и к миллениуму разменяв четвертый десяток, жертвенные дети кризиса-98 устроились в дочерние представительства иностранных компаний и банков и принялись осваивать корпоративную культуру, страховую медицину и накопительную пенсию. Они были упоены всем этим, как их предшественники – караоке и лаковыми остроносыми ботинками. Иностранные банки и инвестиционные компании осваивали тем временем российский фондовый рынок, он рос вместе с ценами на нефть, а следом росли зарплаты и дешевели деньги. Советская халява и постсоветское чудо уступили место новому sign of will be – потребительскому кредиту, который с каждым днем оказывался все более резиновым и все более выгодным, вбирая в себя все – от видеомагнитофона до квартиры в Москве. Фондовая биржа рапортовала об успехах ежедневно, фьючерсы на нефть заключались по растущей цене, о рубле заговорили совсем патриотично: одна из мировых резервных валют, в газетах и телевизоре возникла тошнотворная смесь из православно-полицейского патриотизма и финансово-нефтяного благополучия. «И до двухсот может дойти», – говорили еще совсем недавно тридцатилетние, примеряя новый итальянский костюм за 4 000 евро. Сорокалетние менеджеры, впрочем, таких слов избегали. Не то чтобы ждали повторения 1998-го, но как-то уж очень судорожно выискивали в сети аналитические записки, разъясняющие, что повторение невозможно: не та структура экономики, не та страна, не то поколение. На слове «поколение» делалось не слишком приятно: накопительная пенсия под вопросом, страховая медицина все больше напоминает советскую поликлинику, вместе со стабильностью в сферу обслуживания возвращается хамство. Фраза «вас много, я одна» нет-нет, да прозвучит в торговом зале супермаркета, а официанты в московских ресторанах, где средний счет составляет семьдесят евро, вполне способны гавкнуть: «Вам что?!» Интеграторы в мировую экономику помнили советскую действительность довольно смутно, но помнили главное и к сорока годам подытожили: нет никакой советской действительности, есть только российская, высокая цена не гарантия хорошего качества, здоровая конкуренция отсутствует, клиент всегда неправ, дороги разбиты и никуда не ведут, надо бежать, но жизнь пройдена до середины, детей не ждут даже в Чехии, какая страна достанется внукам?
Именно для них, этих разочарованных, сломленных вчерашних релятивистов и должно возникнуть новое глянцевое издание. Оно научит их новым, актуальным стандартам жизни в несуществующей стране. Как повысить лояльность подчиненных и укрепить уверенность жены в завтрашнем дне. Как правильно подобрать носки в тон рубашке: опыт лондонских старожилов. Париж и Милан: заклятые соперники в мире моды. Гольф – развлечение тех, кто умеет работать. Садово-парковое искусство Франции и опыт ближнего Подмосковья. Мадонна и массовая культура. Мелодии и ритмы зарубежной эстрады. Что-то слышится родное? Верно, то ли еще будет. Мы живем в точке смены культурного запроса, в точке возврата. Постмодернистский язык постсоветской прессы, опоздавший на двадцать лет, как и сам отечественный постмодернизм, переходит в разряд мертвых языков, выжимая из эффективных менеджеров-читателей последние кислые улыбки за бизнес-ланчем, как воду из полотенца. Нужен новый язык, но его нет, как нет новых капиталистов – одни только госкорпорации, реинкарнации советских министерств и ведомств. Это не бессмертие и не восстание из ада. Это вторая молодость.