Текст книги "Русская жизнь. Возраст (март 2009)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
* ПАЛОМНИЧЕСТВО *
Александр Можаев
Береза на крыше
Петербург как Москва
I.
Никогда прежде город на Неве не вызывал у меня особых чувств, может, оттого, что впервые я побывал в нем очень морозной зимой, лет 13 от роду. Осталось ощущение какой-то зябкости, созвучное строгости зданий и прямости улиц. Вскоре город Ленина превратился для меня в город, извините, Виктора Цоя, вроде забрезжила какая-то симпатия, но ненадолго. В 1990-м я оказался там в дни молодежного траура, снова было неуютно. В начале 90-х были студенческие алкотуры в бар «Жигули» (пиво было изрядно дешевле, чем в Москве, ради этого не жалко было тратиться на билеты), но они плохо запомнились. В 95-м приезжал летом, прекрасно гулял по крышам, но одновременно получил тяжелую сексуальную травму… Короче, отношения с городом складывались неоднозначно.
Этой зимою я снова прибыл в Петербург. Холодно, темно, дождь, мокрые ботинки. Никогда Питер не встречал такой гадкой погодой, однако, теперь это почему-то раздражало гораздо меньше. После Москвы здесь почти все выглядит глубоко настоящим, великолепно нестройным, нечесаным – и дома, и очень многие люди. И вот хожу я где-то (ориентируюсь в Питере я по-прежнему плохо), сворачиваю в переулки, и с каждой минутой делается все теплее. Наконец понимаю, в чем дело: я шаг за шагом возвращаюсь в Москву начала 90-х, в свои любимые, несуществующие более подворотни Китай-города.
Здесь так же безлюдно, такие же сутулые, давно не крашенные стены, увитые вязью вентиляционных и водосточных труб, такие же нелепые вывески, офисы не пойми чего, ведомственные столовки. Иду дальше, и время движется вспять все стремительнее: во дворах появляются лотки с какой-то паршивой бижутерией. Достаю фотоаппарат и сразу получаю по шее: чаво надо, это мой рынок! Настоящие ужасы перестройки. А за следующим углом меня наконец озарило: это же знаменитый Апраксин двор, огромный паршивый рынок в самом центре города, в паре кварталов от Невского. Публика, конечно, стремная, но зато какая красота вокруг – настоящий лабиринт старинных торговых строений, брусчатка, чугунные галереи без конца и края. Москва моих грез, и одновременно совсем другой город.
С такими вот удивленными чувствами я и отправился на встречу с Еленой Юдановой, прекрасной участницей прекрасной группы «Колибри». Несколько лет назад мы с Леной незабвенно пили коньяк в культовом московском стояке «Аист», сегодня я тайно надеялся на что-нибудь столь же романтичное.
Встретились на приснопамятной улице Рубинштейна, у дома 13, бывшего рок-клуба. Ностальгия обломилась: ремонт, во двор не пускают, хотя в подворотне – прежние граффити: «НОМ – короли Петербурга», «Цой жив». Вот, говорю, Лена, а некоторые люди сказывают, что мифический Цой существовал на самом деле…
– Да кто ж знал тогда – молодой парень симпатичный, скромный. В гости к кому придешь – там Цой сидит, поет, ну поет и ладно.
Мы неспешно идем в сторону Пушкинской улицы, сворачивая в переулки, вглядываясь в темные арки подворотен. В одном из дворов надпись большими буквами: «Защити свой дом от сноса». Рядом к стене притулилась кирпичная сарайка, поросшая березками.
– Деревья на стенах – очень типично. А еще есть много таких крыш и балконов, люди живут, а на балконе у них березы. У нас же скверов мало, и застраивают их постоянно. Вон тот скверик, на углу Дмитровского переулка, отстояли. Тут такой митинг был, нас тоже приглашали, но мы проспали.
Мы заходим в безымянную поилку на Стремянной улице – крохотный стояк без закусок, в пластмассовые стаканчики разливают водку, 72-й портвейн и шампанское (!), очень приятная атмосфера. Потом еще в какое-то славное заведение, где подают изящнейшие канапе с аналоговой черной икрой, по 8 рублей штука. Северная Пальмира пленяет меня все больше и больше. И, наконец, выходим к довольно основательному заведению по имени «Двадцаточка».
– Вот это место теперь даже модное. С тех пор как газета «У метро» обнародовала атлас дешевых рюмочных, такая разная публика здесь стала появляться, молодежь с гитарами, явно приезжая, иностранцы. Приличные люди, приходят и спят, как полагается, на столиках. С этого места как раз и начинается Коломенская, очень бомжовая улица. Вот здесь дорогие магазины и прочее, а шаг вправо-влево и я тебя уверяю… Жителей, которые запирают воротами знаменитые прежде проходные дворы, я понимаю в принципе. Но я не могу назвать это трущобами – просто реальный, живой мир. Причем это еще вполне приличные дворы, а на Васильевском вообще, будто мхом покрыто. Ты не был на улице Репина? Это уникально, потрясающе, вот там настоящий старый город, еще не тронутый реконструкциями.
На следующий день я поехал на улицу Репина и действительно остался доволен. На Репина мне вспомнилась Новая Голландия, заколдованный остров без набережных, неокультуренные берега, печальнейший из объектов грядущей реконструкции. Доводы сторонников радикальных преобразований вполне понятны: ваша романтика дурно пахнет и грозит обрушением, все эти острова, дворы, крыши подлежат ликвидации, потому что они хрупкие, дряхлые и грязные.
– Одно дело хрупкие, другое – грязные, – говорит Лена. – Голландия – место какое, просто волшебство. Эти заросшие берега, стены – как будто ты попал в другой город. Новоголландский проект Фостера, как и Мариинка – вообще кошмар и издевательство, больше похожие на какие-то акции для отмывания денег, и я надеюсь, они этого все-таки не построят. Точно также я не боюсь и газпромовской бандуры, ее не будет просто потому, что это невозможно. Они выбрали самое неудачное место с точки зрения технических параметров. Я читала, что даже если башню «Газпрома» выстроить до половины высоты, уже начнутся катаклизмы. Там же, как говорят, сверху глина, а под ней вода под офигенным давлением, как в пушке снаряд. У Нострадамуса написано, что город на севере рухнет в столпах воды и пламени. Пламя это, наверное, аллегория Газпрома. Короче, 333 года город простоит, немного осталось.
Теперь мы идем по Кузнечному переулку. Перед нами дом Достоевского…
– Как тебе такие имена? А вот мансарда, а под ней три окошка, здесь я прожила 10 лет. Сначала окошка у нас было два, а третье занимал авторитет Багратион Углава, про него даже в «Бандитском Петербурге» отдельно рассказывали. Мы с моим тогдашним спутником жизни Серегой Кагадеевым подъедались из его холодильника. Как-то утром Серега пошел на кухню ставить чайник, а там Багратион, а по стенам сидят на корточках такие классические ребята, а на столе куча долларов и он их делит, кого-то мирит, решает судьбы. Ребята встают, говорят нам: «Здравствуйте»… Сам жил при этом в коммуналке, да, авторитет не имеет права иметь собственность и семью, а то ты не знаешь! Это уже потом они стали: «А че, мы хуже всех что ли». В общем, комната в результате отошла к нам, потому что соседа зарезали в Голландии, 19 ножевых ранений.
Владимирская площадь, центр композиции – бессовестная новостройка «Регентхолла». К ней прилепился отбитый общественностью дом пушкинского товарища Дельвига, но теперь уже не понятно кто из них выглядит пришитым не к тому месту рукавом.
– Хотела завести тебя в этот двор позади торгового центра, да не буду. Заходишь, думаешь: блин, как Озерки – ну это у нас спальный район такой. А вот здесь, справа была шикарная круглосуточная разливуха, мы тут очень много времени проводили с Серегой.
Сергей Кагадеев – один из вышеупомянутых королей Санкт-Петербурга – теперь живет в Москве. А мы, проходя по Загородному проспекту, встречаем его брата Андрея. Настоящий Король, прется совершенно запросто по тротуару, тащит картонную коробку с надписью НОМ. Те, кто помнят 93-й так, как помню его я, разделят мою тихую радость. Мы с Кагадеевым договорились о встрече на Невском, на выставке великого русского художника Копейкина.
II.
Галерея, в которой проходит выставка, надежно спрятана во дворе какого-то распонтованного банка: шлагбаум, охрана, потом налево, в подвал без вывески, звонить три раза. Тем не менее, зрители подтягиваются. Николай Копейкин автор, безусловно, культовый. Последние годы работает над художественным циклом «Слоны Петербурга», потому и говорит охотнее всего именно о слонах.
– А я вот про слонов по радио слушал, Запашный Эдгар рассказывал о злопамятных животных. Вот самые злопамятные – это слоны. Они могут десятки лет помнить об обиде, которая им была нанесена человеком, а в один прекрасный момент этого человека убить, причем очень коварно. Например, когда их перевозят в поезде, дрессировщик заходит в клетку, а слон делает вид, что его просто качнуло, и давит, и таких случаев много. А сам стоит: «Ой!… как же это могло случиться». У нас в городе слонов нету. Была Бетти, которую во время войны убило бомбой. И был один слон, который пережил блокаду, в 78-м, кажется, умер. Его, конечно, могли съесть, но показали характер: вот, даже слона сберегли.
Мы выходим на улицу, встречаемся с Андреем Кагадеевым и отправляемся вверх по Невскому. В паре кварталов отсюда, в доме, также выходящем прямо на проспект, скрывается мастерская и репетиционная база НОМа. Довольно трудно представить что-нибудь подобное на нынешней Тверской, равно как и вышеозначенную галерею в столичном банковском здании.
– У нас пока старая система мастерских на льготной аренде, – объясняет Кагадеев. – Время от времени совершаются попытки перевести это дело на коммерческие рельсы. Я сам участвовал два раза в демонстрациях по этому поводу, но вообще все сейчас сидят и ждут, когда эта халява кончится.
Мы, кстати, с Копейкиным как-то попали в один из первых маршей несогласных. Лимонова сразу арестовали и увезли в кутузку, остальные стояли маленькой группкой с флажками, а вокруг десятки броневиков. Они митинговали, митинговали, тем временем много любопытных пришло. Видимо, ментам не было дано команды мочить, они просто стояли и не пускали. Вдруг эта маленькая группа прорвала оцепление и пошла по Невскому. И все зеваки ломанулись, и скоро все превратилось в огромную демонстрацию, орущую, и только за Домом книги ее встретил кордон с автоматами и щитами. Вот это действительно была общественная жизнь. И с художественной жизнью в Петербурге как-то проще, чем в Москве, – попробуй у вас выставиться в Манеже, а мы со своим творческим объединением «КОЛХУИ», то есть Колдовские художники, уже много лет выставляемся в здешнем Центральном выставочном зале, там нормальные руководители, никакой практически коммерции. Хотя, конечно, Петербург очень отличается от европейских городов, где богатая неформальная жизнь. Там, например, очень много всякой наружной клубной рекламы и прочего. Вот в 90-е мы оказывали культурную помощь городу – выпустили листовки «Правильно-неправильно», сами расклеивали.
Мы идем по Невскому, он прекрасен. Но здесь-то, собственно, я бывал и прежде. «Скажите, – говорю, – есть ли в округе еще что-нибудь столь же фотогеничное как Апраксин двор, заветное как улица Репина и задушевное, как „Двадцаточка“?» Кагадеев призадумался.
– Не знаю, мы вообще-то как коллектив практически все из Пушкина. Он, к сожалению, в последние десять лет стал типа престижным районом, а вообще это провинция такая, хотя и всего 20 минут езды от центра. А в Питере хорошие нетронутые районы – Петроградская, Васильевский остров, всякие линии. Или взял роман «Преступление и наказание» и пошел вон туда от Сенной, и там все точно так и осталось, как оно описано, пошел от Сенной сюда – тоже все на месте.
А есть еще станция метро «Елизаровская»… У нашего первого фильма, у «Пасеки», сценарий основан на всяких советского времени так называемых городских легендах. Дело происходит в некоем условном городе, но это снимали здесь на «Елизаровской», в двух остановках от Невского. Никому и в голову не приходит, что это Питер. Целый район такой, совершенно убитый и жители там соответствующие. Готовый антураж, ничего не надо делать. Даже будку нашли телефонную старую, даже дерево поваленное поперек дороги – вот так и лежало.
– Да, – подтверждает Копейкин, – большой район, который заселен просто отборной алкотой. Персонажей пруд пруди, снимай прям в любое время. Идет какой-нибудь по пояс раздетый в трениках, в уродских татуировках, с бутылочкой, сядет под окошком: «М-а-а-а-ш!»
Но вообще я надеюсь, что финансовый кризис поможет подольше всей этой елизаровской красе продержаться. Потому что новое, которое здесь сейчас строят, еще меньше отвечает нормам эстетическим. У народа вообще с красотой плохо, у архитекторов тем более. А что касается Апраксина, так туда я одно время заходил часто, там обитала редакция газеты «На дне». Приходишь, а жизнь идет, слышны крики: «Грабят!», бежит какая-нибудь женщина: «Ой, кошелек, кошелечек, арестуйте их», ну все такое. И тут еще появились лохотронщики, какие-то люди, которые не бреются, но и бороды у них при этом не растут, они такие прям черные все. И они стоят, ты проходишь мимо: «Фабричный спырт, фабричный спырт…» Что это такое? А однажды я увидел, как человек это покупал. Подходит мужчина лет 60-ти, такого алкотного вида, они ему говорят: «Сейчас», – а внизу дыра в подвал, ржавым щитом забитая. И оттуда такая рука волосатая с бутылкой. Литр. Но если советовать куда пойти… Нетронутый Адмиралтейский район, туда вглубь, к верфям, вот там интересно ходить-бродить. Еще мне очень нравится скверик напротив метро «Технологический институт» с памятником Менделееву, там на одной стене дома – огромная, огроменная таблица Менделеева. Проходить мимо и просто зайти туда – хорошо… Возле Никольского собора, Крюков канал – тоже очень красиво и душевно, особенно в солнечную погоду, когда начинает немного вечереть. Именно отдохнуть, ничего не надо пить даже, просто постоять и посмотреть.
– Скажите, а если вот не только посмотреть… Район Владимирской мы с Леной уже отчасти освоили.
– А справа от Гостиного двора Грядка так называемая, как раз типа Апраксина – концерты, торговля алкоголем, музыка круглосуточно. Вот там пока жизнь, по ночам народу – не войти, очень популярно. Там целый ряд абсолютно неформальных питейных заведений – «Фидель», «Белград», еще какие-то. Но это уже скоро закроется, будут бутики и все такое. Не знаю, в Москве есть ли сейчас что-нибудь похожее?
В Москве такого нет уже лет десять. Поэтому я сделал все, как мне велели. И Грядка добила окончательно: аркада и целый ряд восхитительных кабаков, именно таких, какие мне нравятся. Мокрая барная стойка, угарный дым, сортиры с выбитыми дверями, приятнейшая публика. Я не склонен идеализировать этот жанр, но наличие подобных заведений – тем более на центральной улице – создает ощущение живого, демократичного города, в котором стоимость квадратного метра пока еще не является основополагающим фактором. Также как и наличие пыльных дворов, ржавых крыш и поросших березками балконов. Старый город должен состоять из старых домов, он может жить, развиваться, не брезговать благами прогресса, но ему не пристало молодиться, рядясь в пластмассовые стеклопакеты. Старая Москва ужалась до размера нескольких нетронутых районов. А в Петербурге пока еще есть, куда глазам разбегаться. Веянье времени очевидно: официальный Питер хочет играть по московским правилам, возводить небоскребы, громя кварталы ветхой некомфортабельной застройки. Перенимание столичного опыта добром не кончится, помяните Нострадамуса. И все-таки очень важно, чтобы этот, легендарный, сказочный Петербург протянул дольше напророченных 333 лет.
* ХУДОЖЕСТВО *
Аркадий Ипполитов
Американская Россия
Выставка в Корпусе Бенуа
И кем там он ей был, я забыла, этот Вронский, мужем или любовником? – на мое замечание, что все же любовником, так как мужем был однофамилец героини романа, и что на этом и сюжет построен, моя собеседница, шикарная манхэттенская девушка, весьма остроумно заметила:
– Да, я тоже так думаю, ведь для мужа он слишком сексуален.
Речь шла, как вы понимаете, о последней западной, тогда, уж чуть ли не лет десять тому назад, еще актуальной экранизации «Анны Карениной», и сексуален был Шон Бин, представивший миру Вронского в виде поджарого спортивного блондина с лицом отважного ирландского борца за свободу Ольстера. Удовольствие этот разговор мне доставил огромное и, время от времени всплывая в памяти, всегда заставляет расплываться в самодовольной улыбочке. Снобизм великой духовности против снобизма великой материальности.
Моему самодовольному снобизму не может помешать даже то, что я прекрасно понимаю: заговори со мной какой-нибудь американец об «Алой букве» Натаниэля Готорна, я бы ничего не вспомнил, кроме того, что Деми Мур слишком сексуальна для квакерши, да и из «Женского портрета» Генри Джеймса я не помню имени ни одного действующего лица, и кто там муж, а кто любовник Николь Кидман, для меня совершеннейшая загадка. Смутно помню, что роман «Женский портрет» об одержимости американцев Италией и что Тома Круза там точно не было. Интересно, были ли воспоминания моей ньюйоркерши об этих произведениях американской литературы более точны, чем мои? Это я, кажется, узнаю только на небесах.
Лев Толстой, конечно, не Готорн и не Генри Джеймс, поэтому улыбаться все же дозволено. Слегка, не перебарщивая, все же Готорн и Генри Джеймс тоже вполне себе писатели, и, к тому же, надо отдать должное жительнице Манхэттена, она вышла из положения с остроумием, достойным лучших сцен секса в большом городе. У меня так вряд ли бы получилось.
Нью– йоркский разговор десятилетней давности снова пришел на память на выставке «Американские художники из Российской империи», проходящей сейчас в Русском музее. И снова вызвал улыбочку, потому что теперь он всегда будет всплывать в сознании при любом разговоре об американо-русских связях, о русской культуре в Америке и американцах в России. И вызывать дурацкую улыбку.
Выставка в Русском музее отличная и качественно сделанная. Она интересна тем, что обрисовывает огромный айсберг русско-американского единства, еще до конца не понятого и не осмысленного. Хронологически экспозиция начинается с десятых годов и доходит примерно до семидесятых, представляя только художников, родившихся до 1917 года, так что художники периода эмиграции из СССР в нее не включены. Эффект получился крайне неожиданным, в первую очередь тем, что, как оказалось, многие художники, которых принято воспринимать как чисто американских, имеют русские корни. С Фешиным, Челищевым, Архипенко, Анисфельдом, Бурлюком и Борисом Шаляпиным все понятно, приехали из голодной России. Про российское происхождение Марка Ротко и Арчила Горки более-менее известно. Но, как выяснилось, и отец американского авангарда Макс Вебер, и лучший американский фовист Бен Бенн, классики нью-йоркской социальной школы Мозес и Рафаэль Сойеры, главный представитель американского сюрреализма Питер Блюм, Бен Шан, один из десяти лучших американских художников первой половины прошлого столетия, мамаша минимализма Луиза Невельсон – все они родились на российской территории. Возникает ощущение, что так или иначе все американское изобразительное искусство двадцатого века произросло из России.
Тут приходится сделать некоторую паузу. На территории Российской империи, включавшей в себя Царство Польское, проживало чуть ли не восемьдесят процентов всех евреев мира. Особой благожелательностью к иноверцам российский режим никогда не отличался, и, несмотря на всю «всемирную отзывчивость» русской души, жизнь иудея в Российской империи была, мягко говоря, сложной. Эмиграция из России в США началась задолго до революции, она даже не то чтобы была эмиграцией, но естественно продолжала политику заселения Америки, и именно эта часть переселенцев натурализовалась на новой родине, став не просто частью американской культуры, но и во многом определив лицо всей американской культуры. Большая часть переселенцев везла с собой не самые радужные воспоминания о своей географической родине, и вопрос о русскости выходцев из России – особый вопрос. Какие бы то ни было, радужные или нет, но воспоминания были, и важно то, что, оказывается, в становлении Соединенных Штатов русско-еврейская составляющая играет не менее важную роль, чем англо-саксонская, испано-латинская или афро-американская.
Русская Америка и американская Россия. Границы этих воображаемых стран заключают в себе не только бесконечное разнообразие сплетен и скандалов русского Голливуда, Аллу Назимову, Михаила Чехова, Ольгу Бакланову в «Уродах» Тода Браунинга, торжество русского пианизма, культ русской музыки, Чайковского, Рахманинова, Стравинского и Прокофьева в Америке, Первый концерт в исполнении Вана Клиберна, нью-йоркский балет Баланчина, русские балетные школы, Нуриева, помешательство на русской литературе, феномен Набокова, коллекции русской иконописи и Фаберже, русские магазины и Брайтон Бич, но и такие, столь же призрачные, сколь и важные обстоятельства, как легенды о русских корнях Стивена Спилберга и Вупи Голдберг. Обстоятельства, определившие то, что лучшей экранизацией русской классики до сих пор остается «Любовь и смерть» Вуди Аллена, замечательно воспроизведшего тот особый запах русской духовности, что ей присущ в американском восприятии России, страны условной, но, в общем-то, симпатичной. Там все графини и князья, всегда – зима, всегда – на санях, все в шубах, женщины в соболях, мужчины – помохнатее, там едят икру ложками и пьют водку прямо из самовара.
У нас «Любовь и смерть» не пользуется популярностью, так как в этом фильме видят злую карикатуру, в то время как это тонкое и нежное рассуждение о предмете, который дорог и любим. Американская Россия, очень милая страна, изображенная Вуди Алленом, но выдуманная отнюдь не им. Она была изобретена выходцами из Российской империи, и на той же выставке в Русском музее висит совершенно потрясающая «Масленица» Сергея Судейкина, написанная в конце двадцатых годов и на пятьдесят лет опережающая фильм Вуди Аллена. Эта картина прекрасна как математическая формула, как штрихкод американской России, по которому тут же можно идентифицировать и оценить русскую российскость в американском супермаркете. Где банки томатного супа Энди и американский флаг Джаспера Джонса.
Судейкин – художник абсолютно петербургский, западнический, насколько западен Петербург по отношению к остальной России, и европейский, насколько европеизирован «Мир искусства» по отношению к русскому искусству, – изощренный эстет и интеллектуал Серебряного века. Его русские вещи – красочный вихрь культурных ассоциаций, философских блужданий богемного поэта среди бумажных рыночных цветов и драгоценного саксонского фарфора. Изысканная аляповатость русского ампира, толстые букеты на синих с золотом чашках, толстые амуры, балетные пастухи и пастушки с толстыми икрами, все у него ярко, пухло, сентиментально-элегично и очень живописно. Живописно до пастозной чрезмерности, живописно так, что красочный слой в судейкинских работах обладает чувственным обаянием лучших строчек Кузмина. Поэтому его американская «Масленица», внешне очень похожая на Судейкина начала века, поражает. Судейкинский примитивизм, теряя материальность, как будто иссыхает. Блекнут и сереют краски, живопись уплощается, и фигуры масленичного разгула печально гротескны, похожи не на пестрых кукол из шелка и фарфора, как в его ранних произведениях, а на их жестяные имитации. Они не просто растеряли всю свою веселость, они просто страшны.
Судейкин запихал в свою «Масленицу» все самое дорогое, что связано с Россией до 1914-го, все лучшее, что осталось от воспоминаний о России: стравинский петрушка, рыдающий нижинский, бенуа с сомовым, меерхольдов маскарад с арапчатами, снег, блины, тройки, шубы, весь дикий романтизм полночных рек, все удальство, любовь и безнадежность. И гипнотизирующая ностальгия перечислений поздней поэзии Кузмина слышится в этой странной, почти пугающей картине: торговые дома, кожевенные, шорные, рыбные, колбасные, мануфактуры, кондитерские, хлебопекарни, чайные, трактиры, ямщики, ярмарки, бабы в платках, мучная биржа, сало, лес, веревки, ворвань…еще, еще поддать… ярмарки… там, в Нижнем, гулянье, лето, купцы и купчихи пьют чай из синих пузатых чашек с розовыми и золотыми розами… парни с гармониками… девки в пестрых шалях… бурлаки поют… пароходства… Волга! подумайте, Волга! Где все это? Ничего нет, только осклизлый туман Петрограда, очереди за хлебом, протухшая вобла и красные флаги. Нет ничего, растерзанные обрывки лирического быта, цвет яблоневых садов, снежинки на отворотах шубки, луга, пчельник, серые глаза, оттепель, санки, отцовский дом, березовые рощи, покосы кругом, так было хорошо, но сейчас не так, все исчезло, и воспоминанья бесцельны, как мечты, все выдумка, нет такой России и не было, и призраки наполняют Фонтанный дом, кружится плоская жестяная козлоногая кукла, актерка, как копытца, топочут сапожки, как бубенчик, звенят сережки, в бледных локонах злые рожки, я еще пожелезней тех, и все превращается в страшный сон, морок, кошмар, за столом сидят чудовища кругом: один в рогах с собачьей мордой, другой с петушьей головой, здесь ведьма с козьей бородой, тут остов чопорный и гордый, там карла с хвостиком, а вот полужуравль и полукот. Еще страшней, еще чуднее: вот рак верхом на пауке, вот череп на гусиной шее вертится в красном колпаке, вот мельница вприсядку пляшет и крыльями трещит и машет; лай, хохот, пенье, свист и хлоп, людская молвь и конский топ… и вьюга вьюжит им в очи дни и ночи напролет.
Вот тебе, американец, Россия, какой ты хочешь ее видеть: разгульная, красочная, кондовая – такой, какой она не была нигде и никогда, только в голове у тебя, американца, придумавшего себе с подачи Судейкина эту Россию именно в то время, когда ничего, напоминающего о красочности и добродушии, вообще не осталось. Великая «Масленица»! Простор, даль, Шаляпин поет, заливается, Павлова с Нижинским, обнявшись, скачут, плывут звуки Первого концерта Чайковского и Второго концерта Рахманинова, широкие, пьянящие, над бескрайней панорамой степей, лесов, маковки церквей сияют, рожь золотится необозримо, озимые всходят, васильки и ромашки, снег валит, густой и пушистый, белая ночь, вишневый сад, соловьи пляшут в присядку, в пруду осетры плещутся, икру меча, и Анна с Вронским – кем он там ей приходится, мужем или любовником, я уж и не знаю.