355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Русская жизнь. Понаехавшие (апрель 2008) » Текст книги (страница 8)
Русская жизнь. Понаехавшие (апрель 2008)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:34

Текст книги "Русская жизнь. Понаехавшие (апрель 2008)"


Автор книги: авторов Коллектив


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)

Аркадий Ипполитов
Про всемирную отзывчивость

Из чего выросла национальная идея

Принесла нелегкая, приехали голубчики, с чем вас и поздравляю, – бормотал волосатый тавр, расплываясь в радужной улыбке, пиная с большим удовольствием босой ногой распростертые на песочке холодного Черного моря тела. Иностранцы, по всему видно, – тела были гладкие, на соотечественников не похожие, другие, импортные, прибывшие издалека, промытые водой, в которой они пробултыхались довольно долгое время после кораблекрушения, заставшее греческий корабль у берегов Тавриды. Принадлежали они Оресту и Пиладу, двум спартанским авантюристам, наделавшим много шума в своем отечестве, а потом отправившимся к берегам бывшего Советского Союза по повелению патрона, Аполлона, за неким деревянным кумиром, весьма условно изображавшим его, Аполлона, сестру Артемиду. Наши с вами далекие предки этому кумиру поклонялись за неимением ничего лучшего. Прибыл кумир в Тавриду давно и смутно, вроде как по воздуху, вместе с девой, приставленной этот кумир обслуживать. Обслуживание состояло в том, что деревянному идолу приносилось все лучшее: то есть все иностранцы, прибывавшие в Тавриду. Поэтому была понятна радость волосатого тавра и его соплеменников, обнаруживших на берегу таких аппетитных голых греков.

Впрочем, оказалось, что греки не лыком шиты, вмиг с девой стакнулись. Оказалось, что она их ближайшая родственница, тут же забывшая все хорошее, что от тавров имела, и все трое сбежали, да еще и кумира с собой прихватили, так что тавры потом, собравшись и обсуждая это происшествие, долго и вдумчиво матерились, почесывая волосатые макушки. Кумир забылся, как и вся эта история греческих матереубийц. Но осадок остался. Ох, остался. Плюнули ведь в душу, и девица, и эти греки-обманщики, и как-то распространился он, тяжелый и мутный, над обширной Тавридой, над ее степями и холмами, неприятный такой осадок горечи от встречи с чужаками, все стремящимися обмануть нас, простодушных, спереть что-нибудь, нажиться, разжиться, урвать, мы-то смотрим в мир с такой доверчивостью. Обманывали нас, обманывают и будут обманывать веки вечные.

Понаехали здесь, понастроили, – почесывая спутанную бороду, пробурчал про себя пожилой скиф, рассматривая панораму Ольвии, расстилавшуюся перед ним на берегу все того же холодного Черного моря. Правда, неприятно, у нас тут чисто было, ничего не было, а у них – дома, гавань, по воде на деревяшках снуют, какие-то там колонны, храмы, экологию нарушают. Вино, правда, у них есть, дело хорошее, хотя – выпить его очень уж много надо, чтобы что-нибудь почувствовать, а дерут за него, будьте-нате. И все хитророжие такие, считают без пальцев, быстро-быстро так, обманывают – это точно, а ведь и не поймаешь никак, насколько обманывают, и все по-своему, по-гречески: кляк, кляк, кляк, – быстро так, ничего не разберешь, де еще что-то на табличках помечают. Разогнать бы их, разнести эту Ольвию по камушку, чтоб не раздражала, так ведь и вина не будет… Не принесет это все ничего хорошего, ой, не принесет, все наша слабость виновата.

Вишь понаехали, выступают-то как гордо, – думали кривичи с мерею, смотря на варягов, на их льняные волосья и на сверкающие кольчуги. Эти-то уж порядок заведут, по рожам видно, такой порядок, мало не покажется. Тьфу-ты ну-ты, ну и морды, разъелись на наших харчах, белок всех постреляли, а рост-то, рост-то какой! Ой, обожрут они нас, обожрут, самим-то жрать нечего, а тут еще этих корми… Приперлись на все готовенькое. Порядок! Сволочи, одно слово – сволочи. И баба с ними, вся в каких-то побрякушках, стыдоба-то какая, не дай Перун, моя такие же захочет. Уж я ей покажу. Ох, ничего хорошего ждать не приходится, помяните потом мое слово!

Ну вот, понаехали, – думал несчастный киевлянин, загнанный в холодную днепровскую воду по самую шею неизвестно зачем, смотря вверх, на холм, где восседал князь с дружиной и с греческими монахами, обвешанными непонятными штуками на цепях. Вокруг недовольно и заунывно гудели соотечественники, простужаясь неизвестно по какой такой прихоти начальства, а вниз по течению плыли родные идолы, доставшиеся от дедов и прадедов. Наслушался князь этих греков с их грамотой, жили без нее, и хорошо жили, правильно, так все свободно было, так нет же, теперь поклоняйся какой-то Софии, родившей неизвестно от кого Веру, Надежду и Любовь. Ничего не понятно, сосед давеча сказал, что теперь Христосу какому-то надо поклоны бить, лбом об камни, а он, Христос этот, и не бог вовсе, и не управляет ничем, и вообще человек из каких-то иудеев, из хазар, что ли? А про остальных и не вспомни, про родных-то, привычных, и стройки затеяли, каменные, отродясь такого не бывало. Там тоже всем греки заправляют, все указывают нам, что делать, сами-то только в какие-то клочки со знаками заглядывают, и все кляк-кляк-кляк, а камни таскай все наш брат ни за что, потей, чуть что – подзатыльник, а у них зарплата ого-го. Жируют, будь они прокляты, воры греческие, разбазаривают нами нажитое неизвестно зачем и на что. Да будь они прокляты со своим крещением. Грядут времена страшные, грядут!

Ох, достали приезжие, до самых кишок достали, – думал молодой иконописец, отданный в помощники итальянцу Франческо Фонтебассо, пишущему иконы для церкви только что отстроенного императрицей Елизаветой Петровной Зимнего дворца. Итальяшка писать-то не умеет, никакого благолепия, ничего в иконах не понимает, мазюкает левой задней пяткой черт знает что: ни терпения, ни тщательности, привык плафоны с голыми бабами малевать для залов игрищ позорных за гигантские деньги, и такому – иконы доверили! Ни чина не знает, ни приличия, все какую-нибудь голую ногу норовит выпихнуть у святого апостола, а Дева-то, Дева! Ну вылитая девка, голосящая из оперы итальянской, а все заходят эти-то, что дворец заполонили, в париках своих бабских, мукой обсыпанные, в кружевах да розовом шелке, мурлыкают по-ненашенски с довольными харями. Не поймешь, кто свой, кто басурман проклятый. А бабы-то, бабы, стыдоба, головы не прикрыты, на головах – башни вавилонские, рожи черными точками заляпаны, на задницах такое наверчено, что колена преклонить нет у них никакой возможности. Поперек себя шире в платьях своих, в дверь церковную не пролезают. Такую встретишь – испугаешься, они и молиться-то не смогут – какие рожи, такие и образа. И дворец построили: тоже итальяшка из ихних, постарался, запутаешься, палаты большие, да холодные – все неудобно, дует, окна какие-то дурацкие, а лавок нет, самой императрице приткнуться некуда. Мебеля тоже все привозят, не нравятся им наше ничего, и все повязаны – один итальяшка усядется, и тут же всю свою нищую котлу тянет, и жируют всем семейством. А сами ничего не понимают, прут со своим уставом, все наше изничтожить хотят, мне про этого Растрелю такое рассказывали: вор, сущий вор. Понастроили такого, что и не понять – дом не дом, храм не храм. И все едут, едут и едут, всю матушку Русь скоро обсядут, продыху от них нет. Не жди ничего хорошего, не жди, русский человек!

Нет, ничего хорошего от этих инородцев ждать не приходится. Все выродки из приезжих, полячишки, жиды да извращенцы. Сил нет моих больше, продали все народное, подлинное, русскую идею и русский дух по миру пустили. Мелюзга, пустоцветы, щенки, сопляки. Пригрела Русь-матушка на груди своей змеюк, пригрела, ох, не то еще будет, искусают грудь ее, искусают, – так витийствовал приверженец Стасова и демократических идей, рассматривая только что вышедший первый номер «Мира искусства». Да, новое столетие открывается, и чем! Имена все: Бакст, Браз, Нувель, Нурок, Бенуа, – что уж тут и говорить-то. И деньги все достают от наших дур безмозглых, княгинь свихнувшихся, под полицейскую опеку их всех посадить надо. Раньше не то было: Перов Василий Григорич, Шишкин Иван Иваныч, Крамской Иван Николаич, Репин Илья Ефимыч… хотя этот на старости лет тоже, говорят, рехнулся, все с этими нувелями с нуроками заигрывает. Ну вот, понаделали недоумки – Мир искусства! – где искусство-то, дрянь одна. Обманщики, рвачи, пиявки. Продадут Россию, ох, продадут, выкресты поганые, продадут, разорвут на части, развратят и по миру пустят.

Ох, как правы они все были, от волосатого тавра до поклонника Стасова! Обсели Русь приезжие инородцы, дерут на части, рынки контролируют, наркотиками пичкают, развращают, растаскивают. А она, такая добрая, такая широкая, такая открытая, такая доверчивая, лежит себе, раскинулась широко, грустит лениво.

Дмитрий Ольшанский
Хозяин

История одного уплотнения

Лев Григорьевич был одним из первых комиссаров Советского правительства. Со всех концов земного шара собирались тогда в Москве коммунисты, чтобы помочь молодой Республике, сражавшейся в кольце фронтов. Его беззаветная преданность делу социализма и самоотверженная работа в условиях гражданской войны не забыты трудящимися. Каждый год пионерские и комсомольские организации возлагают цветы к дому, где жил и работал Лев Григорьевич.

«Памяти храбрых бойцов Октября». М., «Политиздат», 1967.

I.

Единственной ошибкой, которую Лева совершил в Москве, был отказ от вселения в Третий Дом Советов. Избежать всего, что за этим последовало, было уже невозможно.

Первая неделя, которую он провел в России после того, как пароход перенес его с Лоуэр Ист-Сайда в воюющую Европу, прошла для него в непрерывной беготне, в суете и растерянности, в чужом табачном дыму, от которого Лева то и дело начинал задыхаться. В Петрограде он не знал ни одного человека, кроме Билла Шатова, чьи лекции слушал когда-то в марксистском клубе на Бауэри. Но Шатов, как обьяснила ему не по годам надменная секретарша из Петросовета, уже десять дней как уехал национализировать волжский флот. Когда возвратится? Это решает лично товарищ Раскольников, в распоряжение которого он командирован. Можно ли увидеть ответственного за прием американских товарищей? К сожалению, вас сейчас вряд ли кто-то примет. Извините, у нас нет ни минуты. Не отвлекайте. Простите. Вот что, зайдите в комиссариат иностранных дел, там заведует такой матрос Маркин, он, кажется, любит гостей. Когда выяснилось, что и Маркин уехал налаживать волжский флот, Лева даже не удивился. В конце концов, с трудом проходя сквозь толпу в одном из липких и уже привычно неприветливых коридоров, он все-таки поймал за руку как будто бы не спешившего человека по фамилии Володарский. Разумеется, времени не было и у него – но на этот раз было сделано исключение.

С трудом выбираясь из длинного, грязно-зеленого пальто, в кармане которого уместилась книга с торжественным заглавием «Женщина и социализм», Лева повторял в уме свое заявление, а по правде сказать, небольшую речь, заученную еще месяц назад и до сих пор повторяемую в уме каждый день перед сном. Вдохновляясь примером великого классового сражения… хочу быть полезным революции и, в случае необходимости, смогу принести в жертву… еще с ранних лет, проведенных в царском реакционном Киеве, я готовил себя…

Он так разволновался, что начисто забыл, к чему именно готовил себя в реакционном Киеве. К тому же прорванный рукав никак не отпускал непослушную руку. Запутавшись, он все еще стоял перед вешалкой и сражался с пуговицами.

Маленький, весь какой-то копченый от табака Володарский рассматривал гостя со сдержанным любопытством.

Кое– как отправив пальто на крючок, Лева развернулся и скороговоркой понесся:

– Дело в том, что я, вдохновляясь примером великого…

Договорить ему не дали.

– Откуда же вы такой приехали? – строго спросил Володарский. Голос у него был сорван.

Лева осекся и медленно опустил руки, которые начали было помогать его торжественной фразе.

– Из Нью-Йорка, – ответил он и покраснел.

– Ах вот оно что, – криво улыбаясь, зашептал Володарский. – Ну а там, конечно же, Лоуэр Ист-Сайд?

Глаза его светились чем-то насмешливым и предательским.

– Да, сэр, – едва не выпалил Лева, только в последнюю секунду опомнившись.

Бесцеремонно разглядывавший чужака революционер был ужасно похож на полицейского, какие, бывало, останавливали его при входе в метро. Им нужно было дать хотя бы полдоллара, но именно столько у него всегда при себе и не оказывалось. Леве казалось, что еще одно слово – и Володарский примется обшаривать его карманы. Но вместо этого тот ушел куда-то в дальний конец кабинета, а когда вернулся, вручил Леве какую-то сложенную вчетверо желтую бумагу, и уже совсем другим, бесцветным, намекающим на чрезвычайную занятость голосом выговорил:

– Поезжайте в Москву. Самое подходящее для вас место.

II.

На перроне Лева то и дело оскальзывался на шелухе и скользких давнишних газетах, от которых отчаянно несло рыбой; при выходе на площадь чуть не угодил в огромную лужу – то-то прохожие, впервые с тех пор, как он покинул пароход, услужливо расступились и пропустили его; наконец, при попытке спросить дорогу спасся тем только, что вовремя попятился – и удержал равновесие.

Неизвестно, почему его мирный вопрос – как попасть на Тверскую улицу? – показался оскорбительным этому бородатому в съехавшей набок фуражке, но отвечать фуражка не стала и нехорошо посмотрела на Леву.

– Откудова будешь, земляк?

– Из Нью-Йорка, – весело ответил он, как-то не задумавшись над полузабытым словом «земляк», а также и над тем, что назвать его так мог только тот, кто знал его происхождение, и потому уже не стал бы им интересоваться.

Если б не те поспешные два шага, сильнейший толчок в грудь опрокинул бы его на спину.

И все– таки Москва ему нравилась.

Косовато прилепленные друг к другу дома без единой пожарной лестницы, пустые, как сметенные после ужина скатерти, улицы, одинокие грузовики, внутри которых кто-то громко смеялся и пел, весенние мокрые мостовые и низкие деревянные заборы, за которыми угадывалась очертания скамеек и стелилось белье. Мягко говоря, это был не Лоуэр Ист-Сайд. Какое счастье.

Еще издалека увидав на площади каменного генерала с саблей, а вокруг него – сразу несколько митингов и неразборчивых одновременных речей, Лева понял, что попал, куда ему требовалось. На входе в Московский Совет потребовали пропуск – та самая, вчетверо сложенная желтая бумага от Володарского не подействовала сразу, пришлось ожидать. Посовещавшись с кем-то неслышимым, охрана его пропустила.

Здешний дежурный революционер, к которому его направили, оказался стариком профессорского вида с седыми кудрями, только уж очень замызганным и помятым для того, чтобы сравнивать его с теми высокомерными докторами философии, которые совсем недавно отказались принять Леву в университет.

Он и не подозревал о том, что революционеры бывают такими старыми. Почему Шатов не говорил ему об этом? Быть может, перед ним заслуженный ветеран партии?

– Изящную словесность любите? – спросил ветеран, указав на Августа Бебеля в кармане пальто.

Лева застенчиво улыбнулся.

– И откуда же вы к нам прибыли? – участливо спросил этот мнимый профессор, до того тщательно изучивший выданную в Петрограде бумагу и даже зачем-то помусоливший ее с обеих сторон, предварительно послюнив палец.

Лева не знал, как лучше ответить, и пытался благоразумно молчать, теребя края пальто.

Профессор заглянул ему в лицо и нахмурился.

– Из Петрограда, – наконец выдавил Лева. – А прежде этого – с Лоуэр Ист-Сайда, если вы знаете, где это, – осторожно добавил он.

Пожилой революционер как будто бы и ждал такого ответа, и тотчас же принял вид самый счастливый.

– Не имею счастья знать, – забормотал он, снова мусоля бумагу, – в любом случае, вам требуется как можно скорее оформить все документы, и приступить, приступить… – тут он замолк, вопросительно глядя на Леву.

Тот понял, что от него ждут объяснений – как именно он хотел бы пригодиться революции, потому что в желтой бумаге об этом ничего не было сказано. Он выдохнул, припомнил точные слова и начал:

– Вдохновляясь примером великого классового…

– Как же я мог забыть! – ворвался в течение его речи профессор, радостно крича ему в ухо. – Ведь только сегодня обсуждалось неотложное дело, и как раз оно подходит для вас! – мелко семеня, он выбежал из комнаты, и привел за собой двух других стариков, тоже облезлых и мусорных, такие обычно просили милостыню у синагоги на Элдридж-стрит. Профессор принялся рассказывать им о чем-то, то и дело указывая рукой на Леву, растерянного, так и оставшегося стоять столбом.

Оказалось, что в Москве имеется зоосад. В зоосаде проживает лев, которому требуется регулярное питание. Григорий Евсеевич Зиновьев в одном из своих недавних выступлений вроде бы говорил о том, что кормить зверей нужно буржуазией, но буржуев пока не присылали, и потому кто-то должен вести учет и контроль говядины, еженедельно прибывающей для льва в вагоне-леднике на Николаевский вокзал. Мясо везут из Вышнего Волочка. Почему? Таково распоряжение. От Левы требовалось каждую пятницу отправлять на место заготовки провизии специальных курьеров – будете брать кого-нибудь из свободных у нас в Моссовете, – а затем, уже во вторник, встречать вагон и следить за тем, чтобы ценный груз был доставлен по адресу, на Пресню. Но разве там, в этом Высшем Волочке – Вышнем! – простите, там, в этом Вышнем Волочке, они не знают сами, без курьера, сколько мяса отправлять, и куда? Таково распоряжение.

– Работа, сами понимаете, скучная, зато полезная, революционная! – сообщил ему сияющий от счастья профессор. – А теперь мы вас определим по месту жительства. Не хотите ли – и тут он заглянул в лежавшую перед ним толстую черную книгу – Третий Дом Советов, на Божедомке? Чудесное место, практически коммуна, будете жить сообща с руководителями нашего пролетариата, по три человека в комнате, конечно, но зато пайки, дрова… – и он даже причмокнул от удовольствия.

Всю прошлую осень, пытаясь как-нибудь убежать из квартиры, населенной бывшими польскими коммивояжерами, Лева мечтал о том, как будет жить и работать с настоящим пролетариатом. Но теперь, неожиданно для себя, он заколебался. Герои его грез почему-то представились ему в виде того бородатого, на вокзале.

– А нельзя ли мне что-нибудь…

– Можно! Раз не хотите Третий Дом Советов – пожалуйста, вселим вас в частный дом, по уплотнению. У нас остались неохваченные трудовым элементом хозяева, вот мы к ним вас и устроим. Главное, про зоосад не забудьте! – и, по-прежнему довольный, старик выпроводил Леву из комнаты, поручив его одному из своих облезлых товарищей.

III.

Найти предназначенный Леве для заселения дом по Оружейному переулку оказалось несложно – от Моссовета вверх, и снова вверх, и направо. Но он все равно озирался с тревогой – теперь Москва казалась ему уже не только заманчивой и уютно-спокойной, но и таившей в себе подозрительные, опасные сюрпризы – как будто бы из любых ворот на него мог выскочить лев с разрешительной бумагой и сожрать его вместо тех пятнадцати, как объяснили старики, фунтов мяса, которые полагались хищнику ежедневно.

– Все-таки Москва – чужой город, – думал Лева, медленно сворачивая с Тверской улицы в Оружейный, находя по правой стороне нужный номер, проходя за калитку, пробираясь через сад к дверям. – И кто такие эти хозяева, если они – нетрудовой элемент? Реакционеры? Бывшие полицейские? Кто бы ни были, а мне будет неловко, что я вынужден жить у них перед носом.

Но он ошибся.

Хозяина дома не было. Рыжая девушка, открывшая ему, едва взглянула на него, пока он топтался на пороге. В ней не было совершенно ничего реакционного, если не считать иссиня-черного, почти траурного платья. От уплотнительных бумаг она отмахнулась, явно заранее зная о неизбежности его появления.

Дом был похож на шкаф.

Пузатый, деревянный, растущий сразу во все стороны окнами, форточками и надстройками, внутри он должен был оказаться забитым догнивающими вещами, и повсюду обязана была летать моль. Предчувствие – всегда полуправда: узкая, хрупкая лестница, пыльная до того, что хотелось чихать, действительно отдавала шкафом, но избытка вещей Лева не замечал. Напротив, кое-где, в темных пластах пыли, виднелись светлые, геометрические пятна от недавно убранной мебели.

Он успел выложить на стол Августа Бебеля, и только собирался открыть его, как к нему решительно постучали.

– Вы занимаетесь чем-то в Советах?

Требовательные глаза. И платье вовсе не черное, а синее.

– Я… видите ли, я командирован ездить за мясом, для зоосада, – оттолкнув книжку, Лева хотел объяснять дальше, но помедлил. Она вежливо кивнула и сразу ушла.

Вечер, посвященный чтению, пропал. Через каждые полчаса, или около того, Лева выходил в коридор и прислушивался, нет ли шагов, или хотя бы малейшего звука сверху или внизу. Было тихо. Он караулил возле двери, готовясь притвориться только что покинувшим комнату. О, если бы найти предлог, чтобы пойти искать ее. Почему он так бесполезно молчал, почему не задержал ее любым разговором? Но тогда, в момент ее вежливого вопроса, нынешнего беспокойства еще не было. Тогда Лева просто думал о том, как изложить коллизию с зоосадом так, чтобы над ним не смеялись. Все переменилось после ее ухода, когда он пытался читать дальше, и не смог. Его мучило ощущение, что в те две минуты, которые она провела у него, можно было вместить нечто исключительное, уникальное, а что именно – он не знал. Но эта возможность была упущена, и решительный стук не повторялся.

Полезная революционная работа быстро превратилась в утомляющий своей монотонностью ритуал. Лева заранее знал, сильно ли задержится поезд, сколько времени потребуется ему на то, чтобы отыскать в толкотне Моссовета очередного курьера, и как будет вздыхать присланный из зоосада грустный пролетарий в кожаном пиджаке, ворочая тяжелые двери вагона-ледника и перетаскивая мешки.

– Долго ж ему так жрать-то, ведь одно страшилище жрет, как вся Красная армия, – всякий раз горько жаловался он.

Но Лева не думал о несправедливости распоряжения, в силу которого нетрудовой хищник объедал сражающийся волжский фронт. С первых же дней жизни на Оружейном его волновал только хозяин пузатого, пыльного дома – потому что хозяин там все-таки был, и он должен был вот-вот возвратиться.

Она показала Леве портрет мужа дня через три, когда ему стало казаться, что они вообще больше не встретятся в большом доме и не разговорятся. Но лучше бы он не смотрел. Офицер на карточке выглядел до того гордым, что в его превосходящей надменности виднелось даже некоторое великодушие, снисхождение сильного. Выражение этой великодушной силы подавило Леву больше, чем вокзальная злоба, больше, чем равнодушие петроградской секретарши или высокомерие университетских докторов.

– Я-то хозяин, а не вселенный по уплотнению, но это ничего, это все пустяки, не стесняйтесь, – словно бы говорил ему этот взгляд.

– Когда вышли все средства, я вынуждена была продавать мебель, – рыжие волосы были аккуратно убраны, и в ее голосе тоже не было ни одной лишней, небрежной ноты. – Но теперь, когда прошли все офицерские регистрации, он вернется, и – она уверенно улыбнулась, – у нас все наладится.

Вернувшись к себе, Лева пытался читать. Открыв «Женщину и социализм» на первом попавшемся месте, он с усилием перевел глаза на лист и прочел:

«Жена сидит дома, и в ней кипит злоба; она должна работать, как вьючное животное, для нее нет ни отдыха, ни передышки; муж все же пользуется, как может, свободой, которую ему, как мужчине, дал случай. Таким образом появляется раздор.»

Из открытых окон на него шел влажный воздух апрельского сада.

Как она сказала? – он приедет, и у нас все наладится. Это он всему здесь хозяин, ему, этому неведомому, властному человеку, принадлежало все – и она сама, и дом этот, да и вся Москва были его собственностью, его родным, изначальным владением, в котором от Левы было только зеленое пальто, Московский Совет с заседающими стариками, ежедневные пятнадцать фунтов говядины, и еще Август Бебель, многословный Бебель, который его обманул.

Он приедет, и у них все наладится: где здесь кипящая злоба, где здесь раздор?

Но самая важная мысль была другая. Она говорила, что вернуться можно, потому что регистрации кончились. Муж должен приехать 16-го – так значит, 15-го днем он пойдет и сообщит об этом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю