Текст книги "Русская жизнь. Понаехавшие (апрель 2008)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
* МЕЩАНСТВО *
Людмила Сырникова
Западно-восточный желудок
О русской гастрономической мультикультурности
Есть у меня старый знакомец, которого в шутку, хоть мы и с первого дня на «ты», я зову Алексей Семенычем. Алексей Семеныч – щекастый розовый парень с круглым улыбающимся лицом, из тех, про кого незнакомые тетеньки «из интеллигентных семей» говорят: «Из-под коровенки». Алексей Семеныч – большой умница и искусствовед. Так вот, на днях решили мы с Алексей Семенычем поужинать, для чего пошли в грузинский ресторан «Генацвале». Последний раз я была там очень давно, лет пять назад, и успела позабыть, что ресторан имеет два входа. Шел дождь, зонт валялся в машине, и мы поскорее юркнули в ту дверь, что поближе.
– А в чем разница между тут и там? – спросил Алексей Семеныч стоявшего в дверях молодого грузина в строгом, дешевом и старомодном двубортном костюме.
– Совершенно никакой разницы, – ответил грузин, сцепив маленькие руки на уровне груди и сжав их. После секундной задержки он улыбнулся гостеприимно и слегка снисходительно и переместился с пяток на носки, а потом с носков на пятки. Стоявший у него за спиной здоровенный русский детина в бурке и сванской шапочке широко осклабился и жестом пригласил нас войти.
Мы вошли. Маленький грузин шел впереди, заведя правую руку за спину, а левую с некоторой неловкостью неся перед собой в полусогнутом положении, как сухорукий Джугашвили на кинохронике, хотя слегка торопливая пластика придавала ему большее сходство с дирижером, пробирающимся сквозь оркестр к своему пульту.
Нам было указано место за столиком в углу битком набитого зала, после чего грузин удалился в той же дирижерской манере, высоко задрав подбородок, будто бы под гром оваций.
Два столика слева от нас были сдвинуты, за ними пировала бухгалтерия: четыре разновозрастных дамы и двое мужчин. Один мужчина погасил бычок в бокале с вином и сказал: «Б…» За столиком справа сидели две подруги, одна в красном свитере, другая в белом. Та, что в белом, курила длинные сигареты More, вынимая их изо рта жестом, каким шпагоглотатель вынимает шпагу. «Нет, ты понимаешь, – говорила ей вторая, – я уже устала ждать». Первая вынимала сигарету изо рта, кивала, но глаза у нее были, как у человека, сидящего перед зеркалом. В зале был полумрак, с деревянных потолков свисали острые перцы чили, связки чеснока и какие-то еще колониальные товары – непременный атрибут всех без исключения московских ресторанов кавказской кухни. Подошла официантка. Я попросила минеральной воды «Боржоми», Алексей Семеныч сделал глаза, официантка рассмеялась. Мне стало неловко.
– Тогда «Рычал-Су», – исправилась я.
Потом мы с Алексей Семенычем стали ерзать на стульях и оглядываться по сторонам.
И тут в зал вошли трое мужчин с серьезными лицами. На них были одинаковые черные костюмы. Один мужчина, самый пожилой, был усат, карикатурно длиннонос и напоминал крестьянина из грузинской короткометражки, второй, помоложе, был лощеным и пухлым, как мелкий бюрократ из этой же короткометражки, а третий был похож на Хосе Каррераса, и уже этого было вполне достаточно. На полшага позади них остановились еще двое мужчин, в белых рубашках, с гитарами на ремнях. Они быстро оглянулись по сторонам, как люди оглядываются на автобусной остановке, после чего заиграли и запели. Во время пения они не приплясывали, не размахивали руками и не заглядывали в лица посетителям. Они просто открывали рты. Когда песня закончилась, они удалились так же, как и вошли.
Тем временем к нашему столику подошел молодой парень с бейджиком «Котэ» на форменной жилетке. В руках у него было две бутылки минеральной воды «Рычал-Су» и два бокала. Он разлил воду по бокалам, поставил бокалы перед нами. Все это он проделал, ни разу не взглянув на нас, с деловитым полупрезрительным лицом, потом удалился и, вернувшись с едой, расставил ее в правильном порядке. Пошевелив в воздухе длинными белыми пальцами, он опять пошел прочь, и даже спина его, казалось, излучала презрение.
– Гмадлобт, – сказала я в эту спину. Что по-грузински означает «спасибо».
Котэ повернулся. По-моему, он сделал это очень медленно, как поворачивается подстреленный киногерой. Его тонкие губы разъехались в счастливой улыбке. Мне показалось, что во рту у Котэ никак не меньше шестидесяти зубов. Он кивнул головой, приветственно поднял правую руку, слегка пританцовывая от радости. И пошел дальше.
– Все было нормально? – медленно, тоном, уверенным в ответе, спросил маленький грузин, когда мы выходили на улицу.
– Да, да, большое спасибо, – закивали мы.
Детина в сванской шапочке распахнул перед нами дверь.
– Почему он сказал «нормально», а не «вкусно» или «хорошо»? – спросила я Алексей Семеныча.
Но Алексей Семеныч загадочно молчал в ответ.
Грузинская кухня в советские времена была всенародно любимой, как и грузинские короткометражки, грузинское вино и грузинская поэзия, которую переводили на русский самые тонкие, самые талантливые поэты советской эпохи. Сами грузины – от академиков до таксистов – любили повторять, что Ромен Роллан, приехав по приглашению Горького в СССР, сказал, что Грузия – это советская Италия. Возражать этому историческому факту в грузинском пересказе было нельзя. Иначе вас никогда не пригласили бы в ресторан «Арагви». Но какое-то подобие средиземноморского изобилия и витальности Грузия и грузинская кухня в СССР и в самом деле являли. С тем лишь уточнением, что граждане СССР – как питавшиеся люля-кебабом в привокзальной шашлычной работяги, так и рефлексирующая интеллигенция, мотавшаяся в Тбилиси в творческие командировки, – не имели ни малейшего представления о средиземноморской кухне, нравах и народах. «За Пиренейскими горами лежит такая же страна; Богата разными дарами, но без порядка и она», – к словам, сказанным поэтом Колошиным полтора века назад, советскому человеку добавить было нечего. С Грузией он был знаком значительно лучше, и грузины, зная это, не зря «цитировали» Роллана.
Сегодня грузины чаще, чем в советские годы, любят придираться к качеству грузинской кухни в Москве. «Мамалыга была чуть теплая, а я с детства помню, что она должна быть горячая, сулугуни должен таять, таять в ней прямо у тебя на глазах!» Недоумеваешь поначалу, а после видишь, что это громкое недовольство есть маркетинговый ход. Зов из прошлого. Грузины немного ревнуют с тех пор, как открылись границы, и постсоветскому человеку стали доступны Испания, Италия и весь романский мир. Вспомните, намекают грузины, когда до Тбилиси можно было долететь самолетом «Аэрофлота» за 35, что ли, советских рублей, и там, в старом городе, во дворах, стоял густой запах свежеиспеченного хлеба пури, а вечерами к нему примешивался терпкий запах грузинского вина – вам, прилетевшим с сизой аэрофлотовской курицей в желудке, вам что, было плохо?
Не было. И вот теперь, в московских ресторанах кавказской кухни мы видим этих вчерашних командировочных; они собираются довольно большими группами, человек по десять-двадцать, старомодно одетые, некоторые с женами, а некоторые нет, позволяют себе лишнего. «Ах, какая чача!» Пьют и едят они с теми, к кому возили чертеж детали двадцать пять лет назад, с теми, с кем подписывали договор на новую партию румынских колготок по линии универмага «Военторг», и в чем-то они похожи на ветеранов 9 мая, потому что этот ресторан с прохладной мамалыгой и фальшивым хачапури, вместо соленого грузинского сыра щедро напичканный пресным адыгейским, – и есть их Советский Союз, их крупнейшая, выражаясь словами Путина, геополитическая катастрофа ХХ века. Остальные посетители – нетипичны. Им не плохо, но и не хорошо.
Они попали сюда почти случайно. У них уже есть своя Италия, своя Испания и вообще Европа. В студенческие годы у них была пицца размером с небольшую оладью в ларьке у метро, сейчас у них есть пицца в итальянском ресторане на Садовом кольце. «Попробуйте фирменное блюдо от нашего шеф-повара ресторана La Strada Маурицио Франческини!» – гласит меню, и человеку, хоть раз побывавшему в Италии и попробовавшему настоящую итальянскую кухню, сразу приходит в голову, что Маурицио Франческини – мошенник, недостойный сострадания, в отличие от персонажей феллиниевского фильма, давшего почему-то название убогому ресторану, ударяющему по сознанию звуковой дорожкой, на которой соревнуются Тото Кутуньо и Адриано Челентано. В заведении с французским уклоном это будут Джо Дассен или Шарль Азнавур, возможно, даже Мирей Матье и Эдит Пиаф, а то и «Шербургские зонтики» Мишеля Леграна. То есть европейский московский стандарт тоже взывает к какой-то ностальгии, но исключительно кинематографической.
Складывается впечатление, что все эти «Елисейские поля», «Миланезе» и La Strada существуют за железным занавесом, и посетители их знакомы с западной (восточной) жизнью исключительно по телефильму «ТАСС уполномочен заявить», где црушник Вахтанг Кикабидзе пьет кампари со льдом. В голове посетителя Кикабидзе лучше и прочнее соотносится с мамалыгой, такого посетителя обмануть нетрудно, он и сам обманываться рад. И его нещадно обманывают. За десять лет европейской кухни в Москве изменились лишь названия заведений: от напыщенных Bellissimo публика постепенно стала привыкать к аллегорическим Tavola di Milano или псевдоинтеллектуальным La Strada. Модный когда-то ночной клуб Fellini не имел – и справедливо не имел – ни малейшего отношения не только к итальянской кухне, но и к итальянскому кинематографу, и тем выиграл. Все же вариации на тему spaghetti alla carbonara обречены на полный, хоть и крайне высокобюджетный провал. Spagetti alla carbonara в Италии никогда не готовится со сливками, но всегда – с яичным желтком. В Москве – это всегда сливки и никогда желток. В Италии спагетти будут черны от перца (отсюда название carbonara – угольная), в Москве – никогда.
Поэтому грузины правы, обижаясь на грузинскую кухню в Москве. Эта обида подтвердила, наконец, правоту Ромена Роллана, выпихнула, наконец, Грузию в Европу безо всякого Саакашвили – ведь итальянцы тоже возмущены качеством итальянской кухни за пределами Италии: Москва, возможно, лишь один из наихудших примеров, но далеко не единственный и совсем не исключительный. Ресторан «Генацвале», куда мы ходили с Алексей Семенычем, – помпезный, аффектированно этнический ресторан, из категории «туристических», и то, что он находится в центре Москвы, делает его еще более туристическим, а его посетителей превращает в посетителей квази-Грузии, так же, как посетители ресторана La Strada оказываются в квази-Италии. Италия настоящая выглядит совершенно иначе.
Однажды во Флоренции я забрела в неприметное заведение под названием Bar Galleria (на Via Guicciardini). Деревянные колченогие столы, накрытые зеленой оберточной бумагой, мутные стеклянные пепельницы. Ко мне подошла немолодая женщина с грязными волосами. Широко улыбаясь желтым подгнившим ртом, она быстро заговорила, помахивая передо мной меню, словно была не слишком уверена, понадобится ли оно. Я назвала блюдо – болоньезе. «Si!» – торжествующе крикнула она, что-то тараторя и отчаянно жестикулируя свободной рукой. Тем временем ее дочь принесла минеральную воду и стакан. Из дверей кухни выглянул сын. Он смотрел на меня непонимающе и потрясенно, как деревенские дети смотрят на случайно очутившегося в их краях чужака. Я подумала, не уйти ли. Но на меня уже надвигался старик. Он нес тарелку в кошмарных розочках. Он шел и двигал челюстью. Он поставил передо мной эту тарелку и издал характерный звук, каким обычно сопровождается попытка вытолкнуть языком застрявшую в зубах пищу. Я сглотнула. «Болоньезе?» – спросила я. «Si. Bolognese», – ответил старик. В голосе его послышалось что-то вроде сочувствия. Мне даже показалось, что он пожимает плечами. Аппетит пропал. Я с трудом взяла в руки вилку. И правильно сделала, потому что болоньезе оказалась отменной. С тем же мортальным видом старик приволок эспрессо доппио, и это был лучший эспрессо доппио за все время моего пребывания во Флоренции.
Когда я уходила, женщина, улыбаясь желтыми зубами, спросила: «Tutto bene?», что в переводе означает: «Все хорошо?», а не наше идиотское: «Нормально?»
* ХУДОЖЕСТВО *
Денис Горелов
Белый конь борозду портит
«Катынь» Анджея Вайды
Поляк, сошедший с эшафота, в одночасье становится комичным. Плюмажное рыцарство в эпоху моторизованной войны, величавый патриотизм в хронически колониальной стране, семимаршальщина во главе неспособного к обороне государства граничат с плохим фарсом, и только моря польской крови смывают флер комизма с парадных офицерских портретов в старинных поместьях и с галереи лопающихся от важности панов директоров.
Человек, решивший судьбу польского офицерства в Катыни, был сначала ослом и только затем нелюдью. Четвертая по численности в мире польская армия, оказавшаяся в поголовном плену на семнадцатый день войны, стоит массового разгона по домам к благоверным кобьетам и хлопьятам. Ждать от нее проблем – паранойя. Это не армия, а картинка со шпорами.
Наверно, в Москве приняли близко к сердцу польскую героическую риторику, которую никогда не следует принимать близко к сердцу.
История, как известно, пошла по наихудшему для всех пути, и сын гнусно в числе прочих убитого пехотного капитана Вайды снял о том длинное, горькое, пылкое, претенциозное, стоическое, мелодраматическое и донельзя экзальтированное кино.
В точном соответствии со своею сотканной из противоречий нацией пан Вайда-младший годами двигался от пламенеющей романтики к хладному реализму. Путь неблизкий, многими эстетами пройденный. Вся загвоздка в том, что года, житейская трезвость, крепнущее с возрастом консервативное мировоззрение и буквально лавины скрытой доселе исторической конкретики, располагая к романной сухости, вступают в фатальное противоречие с национальным темпераментом. Польский реалист – это… ну как если бы грузин прозу писал.
Погоны национального оракула толкают к большому телеграфному стилю, лирическое нутро тяготеет к насыщенной символике. Первую главу мемуаров Вайда посвятил «уходящему веку Польской Конницы», чей «горизонт широк, помыслы смелы, а фантазия свободна». В киношколе полюбил французский авангард и немецкий экспрессионизм. Позже признал, что финал «Трех сестер» всякий раз вышибает у него слезы не судьбою барышень, а уходом из города кавалерийского полка. Ниже привел текст ритуальной присяги новобранцев сопротивления: «Перед лицом всемогущего Бога и Пресвятой Девы Марии, королевы польской короны, я кладу руку на святой крест, символ муки и спасения, и присягаю…» Вопрос: хлопцы, это у вас игра такая? Вопрос на засыпку: кто допустил этого неисправимого интроверта снимать историческую объективку? Ну ладно, «Пан Тадеуш», хоть и польские «Унесенные ветром», но все же драма в стихах: балы, кивера и прочие прогулки под зонтиками плюс побочные жертвы наполеоновских походов, хранящие во глубине сибирских руд гордое терпенье и чаяния о суверенитете. Но сухую хронологию событий? Вы это серьезно?
Итоговый синтетический продукт критик Савельев тотчас определил как оперу. Им из Питера виднее: колоннада, гранит и исконная климатическая мрачность разжигают чувствительность к пышным жанрам.
Вроде бы по правде, с верностью букве, формальности соблюдены, костюмы соответствуют. Разве что все поют. Декорации зримо богатые, детали смачные, чтоб со второго яруса заметно, и все время видать патетичного дирижера, горячащегося в особо жалостные моменты.
Это не про людей, а про идеи. Про Польшу, верность, костел, рождество, произвол, вассалитет, честь, присягу, свободу и память. Про поручика Анджея, который на глазах подпоручика Ежи прощается с женой Анной, отца которой, краковского профессора Яна, цапает гестапо, в то время как ротмистр Петр пишет из козельского плена сестре Еве, которая после варшавских баррикад поссорится с сестрой Зосей за конформизм, а на их глазах патруль народной армии прикончит партизана Тадека, чей родственник тоже сгинул где-то там, в Катыни, – но разобраться, кто кому чей родственник среди регулярно падающих в обморок дам, невозможно, да и ни к чему, ибо главные здесь не они, а встающая за ними, все уменьшающимися в размерах, большая идея дымного неба и попранного национального достоинства, и сволочизма тоталитарных систем, прежде всего русской, потому что немцы в Катыни, как выяснилось, не при чем.
Это не кино, а муравейник. Фреска работы минималиста. Даже эпопея «Освобождение» при всем великом почине и тучах массовки была про майора Цветаева, погибшего в затопленном берлинском метро при попытке низами прорваться с батареей к рейхсканцелярии. Даже «Список Шиндлера» со всей его теснотой был не про иудаику и окончательное решение, а лично про Шиндлера. Даже «Война и мир» есть все-таки история Пьера Безухова, наблюдателя и душезнатца (Господи, какие-то все сплошь троечные фильмы приходится поминать). А уж настоящее кино всегда про человека – одного, а не роту, какие бы за ним ни вставали глобальные аллегории. «Пепел и алмаз» был про одного: про мурашей на автомате в засаде, про кровь непутевого повстанца на белой простыне знаком невинности и чистоты душевной, про близорукие детские глаза наедине с шалой паненкой. Ну да, про лошадь тоже.
Белый конь был талисманом вайдиного кино на протяжении четверти века, искусными правдами и неправдами вживляясь в негодные для коней сюжеты. Сына любой другой нации (кроме, может быть, испанцев) за сквозную транзитную белую лошадь из фильма в фильм сожрали бы живьем, но Вайду вкус хранил, у него конь смотрелся пристойно – до тех пор, пока окончательно не разминулся с новой квазидокументальной манерой. Коня за пошлость не бранили. Но таки ж бывает конь, а бывает плюшевый мишка под сапогами вятского конвоя. Или распятие в конвульсирующей руке застреленного поручика. Или надкушенное яблоко в грязь под окрики патруля. Или разрыв красно-белого польского флага – половину на фасад, половину на портянки. За такую жирную образность не разжалуют в рядовые только на канале «Россия», где все определяет большая патриотическая идея, а посему трубная пошлость изначально заложена в проект.
А Вайде стыдно. Вешать в расстрельном подвале огромный портрет Сталина (прямо Юрий Кара какой-то!). Шесть лет гонять растущую девочку к дверям на любой звонок с воплем: «Папа?!» Валить вдов в обморок пачками, как в домино. Так для благополучного зрителя выглядит горе. Впрочем, плакатное горе Вайда уже освоил в фильме «Корчак» по сценарию богини страдательной пошлости Агнешки Холланд, авторши картин про холокост, гомосексуалистов, инвалидов детства и убитого ксендза Попелюшку.
Пора признать: Вайда совершенно не умеет, хоть и часто хочет, говорить громко. «Пепел и алмаз», «Канал», все до одного фильмы его товарища по лодзинской киношколе Анджея Мунка выводила на масштаб национальной трагедии предельно тихая, сдержанная интонация. Черно-белое кино еще позволяло держать эмоции в узде – черно-белым же периодом, будем честны, и исчерпывается легендарная польская школа; с приходом цвета у них «пошел градус» и кончилась поэзия. «Человек из железа» был пресной, никудышной, зевотно скучной для всех, кто не поляк, волынкой – несмотря на многократные документальные вкрапления Лоха Валенсы и уличную песнь, как «Янек Вишневский падал». Весь свой ворох призов, включая каннскую «пальму», он собрал за сиюминутную злобу дня, потом по этой натоптанной тропке ватагой побежали югославские гуманисты с дамскими хрониками балканских войн. Всякий раз, ступая на территорию пафоса, Вайда безбожно повышал тон и эстетикой в конце концов сравнялся с украинскими истериками Ильенко и Лупием, снимающими ужастики о московском иге.
Наверно, такова судьба сателлитов: стоит утихнуть стрельбе и ослабнуть братской хватке – тотчас становится невыносимой поза польского, украинского, грузинского интеллигента. Его надрыв, котурны, подозрение тайного умысла в любой чепухе. Его гордая память о допровской корзинке с тюремной сменой белья «на всякий случай», когда его никто и не думал хватать (была и у Вайды такая). Его категорический, говорящий только о дурном воспитании, отказ врагу в личной гигиене: как В. Аксенов в многократно повторенных сценах задержания комсомольским оперотрядом тысячу раз описал их грязные ногти и грязные уши, так и у Вайды польский корпус после полугодовой отсидки чисто выбрит и с иголочки одет, а его москальский конвой зарос щетиной и синие свои фуражки разве что под обозами не валял, а уж сапогами топтал и в помойке полоскал точно.
Увы, как и многих, свобода Польшу не красит.
Их правые из дерзновенных мучеников становятся мстительными недалекими жлобами. Их шляхетское воспитание оборачивается высокомерным хамством обслуги, особенно в на века разобиженной Варшаве. Их великие национальные умы позволяют себе барские фырки типа: «Галстук завязывать – это все, чему удалось нам, полякам, научить наших братьев-москалей» (А. Вайда, «Кино и все остальное», «Вагриус», 2005, стр. 233).
Действительно жаль.
Жаль, что и у братьев-москалей не вышло научить горделивое польское воинство драться до последнего. Не все, конечно, москали это умеют, но умеющих достаточно, чтобы не звать себя сорок лет «жертвой Ялты» и полвека не дожидаться разрешения соотечественников снять фильм про погибшего папу.
Р. S. Есть и еще один нюанс в богатой этими нюансами российско-польской истории. В ходе неудачного марша «Даешь Варшаву» 1920 года в польский плен попали 66 тысяч красных бойцов. Да, они были оккупанты, да, они «сами пришли», только в течение ближайших лет в лагерях из них сгинуло 40 тысяч. Их никто не ставил спиной к забору, не стрелял им в затылок из нагана, их просто не очень кормили, что также не лучшим образом отражается на человеческом организме. И абсолютно китайское равнодушие русского народа и истеблишмента к людским потерям отнюдь не снимает с польской республики и польской армии греха за гибель сорока тысяч взрослых мужиков. Потому более чем убедительно выглядят версии, что катынские расстрелы активно лоббировали маршалы Буденный и Тимошенко, ни за понюх потерявшие «за Вислой сонной» целые дивизии своих людей. В самый канун подписания благородной женевской конвенции-1929 о положении военнопленных.
Это уже так, к вопросу о сложности и неоднозначности исторических контекстов.