355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Русская жизнь. Понаехавшие (апрель 2008) » Текст книги (страница 15)
Русская жизнь. Понаехавшие (апрель 2008)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:34

Текст книги "Русская жизнь. Понаехавшие (апрель 2008)"


Автор книги: авторов Коллектив


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)

Аркадий Ипполитов
Собирать и возвращать

Виражи русского коллекционирования

«Всему свое время, и всякой вещи под небом; время рождаться, и время умирать; время насаждать, и время вырывать посаженное; время убивать, и время врачевать; время разрушать и время строить; время плакать и время смеяться; время сетовать, и время плясать; время разбрасывать камни, и время собирать камни; время обнимать, и время уклоняться от объятий; время искать, и время терять; время сберегать и время бросать; время раздирать, и время сшивать; время молчать, и время говорить; время любить, и время ненавидеть; время войне, и время миру».

Из этой глубокомысленной, таинственной и большой фразы Екклезиаста взято название выставки «Время собирать…», открывшейся в Русском музее. Это – первая в России большая выставка в государственном собрании произведений русского искусства из зарубежных частных собраний, охватывающая чуть ли ни все его периоды, от иконописи до фотографии. Нет разве что археологии.

Сам факт подобной выставки чрезвычайно важен. Почти уж и не существенно, что именно выставлено, хотя на выставке множество интереснейших произведений. Но главное – как хорошо, что пришло время не вырывать, убивать, разрушать, раздирать и ненавидеть, а время обнимать и сшивать. Это приятнее, чем раздирать и уклоняться от объятий.

Страсть к коллекционированию стара как мир. Первыми коллекционерами были шаманы и вожди, элита первобытного племени. Их наследниками стали храмы и сокровищницы властителей, первые коллекции и прообразы музеев.

Развращенный Рим, предугадавший современность, коллекционировал уже все: статуи, картины, вазы, людей, редкостных животных, драгоценности. Варвары снова свели европейское коллекционирование к казне и церкви, и современные коллекционеры отсчитывают свою историю от Козимо I Медичи, основателя Уффицци. Ему подражали французский Франциск, испанский Филипп, английская Елизавета. Маньеристические коллекции XVI столетия – памятники могущества и тщеславия. Это Лувр, Эскориал, Виндзор.

Правление курьезного правителя, императора Рудольфа II, открывало новое столетие – век барокко. Чувственное расточительство, столь ощутимое в живописи фламандца, охватило Европу, и Рудольф, безумный пражский затворник, рассылавший своих агентов в поисках картин Корреджо и Пармиджанино, скульптур Джованни да Болонья и даже древностей Нового Света, был вынужден отречься от короны, и сокровища его любимой Праги разошлись по всей Европе. Карл I, несчастный король Англии, очаровательный и взбалмошный, собрал самую большую и самую славную коллекцию шедевров в истории человечества. Он потерял и коллекцию, и голову. Экстравагантная шведка Христина обожала искусство и философию, стараясь превратить свой Стокгольм в Новые Афины. Для этого она с помощью меча и золота перетаскивала к себе на север все, что могла добыть, в том числе и Декарта, которого, к его ужасу, будила в пять часов утра, чтобы он вел с ней умные беседы. Своим распорядком и стокгольмскими туманами она загнала Декарта в гроб, а сама, обратившись в католичество и отказавшись от престола, уехала в Рим со своей коллекцией. Коллекция была распродана.

Век восемнадцатый придал коллекционированию изысканность. На первое место выходят уже не коронованные особы, но частные собиратели: Кроза, консул Смит, Шуазель, Мариетт. Коллекционируют рисунки, гравюры, медали, монеты, геммы. Наша Екатерина со своим размахом внушала почтение с оттенком «Ох уж, эти русские!», с каким сейчас говорят об успехах русских торгов на Сотби. Конечно, историю русского коллекционирования нужно начинать с Петра I, а может, и раньше, со времен его отца, царя Алексея Тишайшего, но только во время Екатерины оно приобретает блеск и размах. Вообще-то, коллекционирование – дело особенное. Ни ислам, ни буддизм подобного феномена не создали. Это – роман европейской цивилизации с самой собой, со своим историческим прошлым и с окружающими культурами. В какой-то мере коллекционирование – прямое следствие этого романа, музеи – порождение западной, европейской агрессивности и жадности. Они же – открытость и всеядность. В России голод по культуре проснулся поздно, но он был столь сильным, что в конце восемнадцатого века, во время правления Екатерины Великой Европа наполнилась стонами. Просвещенные любители искусств жаловались, что с появлением русских, наводнивших европейские столицы, разыскать приличные вещи на антикварном рынке стало все труднее и труднее, так как русские сметают все по несусветным ценам. Ничего не понимая и ни в чем не разбираясь, они хватают что ни попадя, вздувают цены, перевалившие за пределы разумного, принимают за первый класс второразрядный сор и сметают все подчистую, так что подлинным знатокам остается довольствоваться только объедками, остающимися после этих варваров. Подобные инсинуации обиженных европейских коллекционеров не могут, конечно же, бросить тень на великую русскую эпоху Просвещения, когда Россия добрела и богатела под эгидой мудрой и доброй государыни и когда и были собраны величайшие сокровища мирового искусства, которыми столь славен Петербург до сих пор. Не говоря уж об Эрмитаже, именно в екатерининское время появились коллекции Юсупова, Строганова, Шереметьева, и множество русских усадеб оказалось набитыми западной живописью, мебелью и фарфором, так что именно благодаря щедрости ее культурных инициатив, вызвавших подражание двора, в России даже и сейчас, несмотря на отмену крепостного права и социализм, кое-что осталось.

Размах екатерининского коллекционирования был столь внушителен, что его хватило на то, чтобы образцы европейской цивилизации достигли бы и отдаленных уголков империи. Гоголь, описывая гостиницу города NN, где остановился Чичиков в начале «Мертвых душ», отмечает, что там было «словом, все то же, что и везде; только и разницы, что на одной картине изображена была нимфа с такими огромными грудями, каких читатель, верно, никогда и не видывал. Подобная игра природы, впрочем, случается на разных исторических картинах, неизвестно в какое время, откуда и кем привезенных к нам в Россию, иной раз даже нашими вельможами, любителями искусств, накупившими их в Италии по совету везших их курьеров». Эта, весьма едкая, характеристика отечественного коллекционирования, произнесенная национальным гением, а не посторонним наблюдателем, опять-таки никак не умаляет величия вкуса времен «развратной государыни, развратившей свою страну» (А. С. Пушкин в «Исторических заметках»). Именно культурная политика Екатерины окончательно европеизировала образованную Россию, и ввезенные в ее время художественные ценности помогли русским стать европейцами. Обладание нимфами с громадными грудями означало приобщение к культуре, и через этих нимф Россия овладевала культурным языком Европы.

Европа же на русское искусство никакого внимания не обращала. Деньги да соболя, хлеб да сало, – это все, что Европе от России было нужно, и что Европу в России интересовало. А мы так трогательно посылали наших художников в Европу учиться, так ценили малейшие о нас отзывы. Так ценил Брюллов успех своего «Последнего дня Помпеи», а Иванов – то, что европейские знаменитости обратили внимание на его «Явление Христа народу». Но ни того, ни другого коллекционировать никто из европейцев не собирался. Так, только какие-то случайные покупки.

Размахом коллекционирования Екатерину никто не превзошел. Последующее столетие в России не идет ни в какое сравнение, и покупки Александра и Николая на фоне екатерининского гигантизма производят впечатления лишь отдельных удач. Сбавляют обороты и частные коллекционеры, даже барон Штиглиц, при всем его величии, рядом с вельможами прошлого века выглядит скромно. Скромнее ведут себя русские и на международном художественном рынке, уступая место скупщиков Европы американским миллионерам, и в конце девятнадцатого века уже отечественные собиратели досадуют на взвинченные цены аукционов Лондона и Парижа, как это делает Ровинский, рассуждая о современных ему ценах на гравюры Рембрандта. Впрочем, в начале двадцатого века происходит прорыв – два московских коллекционера воскрешают блеск вельмож царствования государыни-матушки.

Деньги Щукина и Морозова – уже не доходы от земель, деревень, крепостных и расточительной щедрости императорской власти. Это новый для России промышленный капитал, новы и цели московского коллекционирования. Ими движет не желание интегрироваться в европейский образ жизни и посредством роскошных коллекций позиционировать свою европейскую просвещенность, но радикально обогнать Европу, направив вектор своего вкуса не в прошлое, а в будущее. С гениальным чутьем они поставили на то, что даже в Париже вызывало сомнения, и выиграли: Щукин и Морозов стали чуть ли не самыми известными коллекционерами XX века. К чему привела такая зацикленность на движении вперед, хорошо известно. Россия рванула к будущему с таким усердием, что с прошлым разделалась подчистую, так что и о коллекционировании пришлось забыть. Наступило время вырывать посаженное, плакать и разбрасывать камни.

Параллельно щукинско-морозовскому бенефису происходит еще одно значимое для взаимоотношений русской культуры с Европой событие: дягилевский прорыв «Русских сезонов». Впервые в Европе серьезно заговорили о русском искусстве, сначала на балетных премьерах, но затем и о русском изобразительном искусстве. Только заговорили, но тут грянула Первая мировая, а потом и революция, но, как ни странно, именно в это время и начинается история западного коллекционирования русского искусства: покупают его у иммигрантов, за копейки, вместе с шедеврами из Эрмитажа и распродаваемых частных коллекций, на устроенных революционным правительством аукционах, а затем – всяческими неправдами вывозя из-за железного занавеса.

Советское законодательство по отношению к искусству и частному коллекционированию было ужасным. В общем-то оно, это коллекционирование, было запрещено, и во всех советских детективах присутствует ужасающе злобная фигура частного коллекционера, желающего нажиться на народном достоянии, продажного и кровожадного. Над антикварным рынком висело обвинение в уголовщине, так что естественным путем антикварный рынок сделался черным рынком.

Но вот, в начале третьего тысячелетия, русские коллекционеры реабилитированы. Они опять сотрясают западный художественный рынок. Рекорд следует за рекордом; русский покупатель, еще недавно отсутствовавший как факт, приобрел пугающую осязательность; знаменитые аукционы подлаживаются под русский вкус и русский рынок, и имена художников, с особым рвением покупаемых русскими, совсем недавно известные только узкому кругу русофилов, теперь прочно вошли в списки фаворитов антикварных продаж.

Новый этап русского коллекционирования резко отличается от предыдущих. Теперь собственно западное искусство русского мало интересует, он покупает свое собственное искусство, делая это, правда, все на том же западном рынке. У себя на родине он все еще старается купить подешевле, и отечественные покупки пока еще никаких рекордов не поставили. Спросом пользуется все, но в первую очередь крепко сделанная живопись второй половины XIX – начала XX вв., от Саврасова до Кончаловского, выполненная в традициях русского европеизма и от живописи европейской мало чем отличающаяся. Это приводит к тому, что европейские художники, получив русские имена, стоят в сотни раз дороже. Калам как Шишкин стоит миллион, а Калам как Калам с трудом натянет десяток тысяч. Самое забавное, что в XIX веке русские коллекционеры покупали Калама за приличные деньги, и в 1860-е годы сравнение с Каламом было для Шишкина тонким комплиментом.

Головокружительные скачки цен на Сотби и Кристи – одно из средств доказать, что Шишкин не только не хуже, но и лучше Калама. Что ж, это не лишено смысла, и уж во всяком случае для русского человека Шишкин больше значит, чем Калам, и даже больше – чем Калам значит для швейцарца, судя по тому, что швейцарцы на своего Калама не очень-то раскошеливаются. Сегодняшние цены на русское искусство – жест, очень эффектный. Подобный жест является вполне себе рыцарственным, и, надо сказать, в такой реабилитации национальных ценностей русские отнюдь не одиноки. Столько миллионов, сколько выкладывают американцы за родных им, но больше никому не ведомых Рафаэля Пиля или Томаса Коула, не снилось пока ни Шишкину, ни Айвазовскому. Делают это американцы, правда, не покидая своего континента, так как за океан ни Пиля, ни Коула вывозить никому не приходило в голову.

В русском варианте к национальной гордости еще примешивается мотив тоски по утраченному. Он вполне метафизичен и благороден: крепко сделанная живопись второй половины XIX – начала XX вв. ассоциируется с тем блаженным временем, когда свободной была Русь и три копейки стоил гусь, то есть с утраченным Россией золотым веком. К тому же купленные в Лондоне произведения как бы и в самом деле возвращаются, что опять же чрезвычайно благородно.

Все это хорошо и радостно. Только не хотелось бы, чтобы русское коллекционирование, описав дугу, замкнулось исключительно на «своем», снова отметив ограниченность русского национализма. Замечательно же, что Екатерина собрала так много Рубенсов и Рембрандтов, и никакая советская власть их распродать всех не успела. Замечательно, что русская живопись есть в музее д? Орсе и в музее Метрополитен, и в частных собраниях Европы и Америки. Замечательно, конечно, и то, что коллекционеры предстают уже не спекулянтами-грабителями, а благородной элитой, и что ту же выставку в Русском музее украшают огромные, подвешенные к потолку фотографии, представляющие их жилища как своего рода фата-моргану, этакий воздушный идеал. Все чудесно, главное – помнить, что «наше наследие» – это не только то, что произведено на нашей территории и нашими уроженцами, но и искусство французское и японское, искусство ацтеков и тибетцев. Понимание этого и дало феномен искусства русского. И оно должно быть представлено не только в Москве и Петербурге, но и в Лондоне, и в Париже – если, в самом деле, собирать, а не зацикливаться на «возвращении».

* ПАЛОМНИЧЕСТВО *
Геннадий Йозефавичус
Чудо света

Счастье в Петре

Петра – теперь чудо света, одно из семи. Официально. В день всеобщего помутнения рассудка, 7 июля 2007 года (три семерки, как в названии советского портвейна), мировое сообщество путем веб-плебисцита включило ничего до тех пор не подозревавшую столицу набатейского царства в число главных атракционов света, в пантеон масскульта. А ведь храмы (или гробницы, что, в принципе, одно и то же) в скалах Вади-Мусы были выдолблены чуть ли не во времена строительства пирамид Гизы, и будь они не так славно запрятаны, стали бы одним из чудес света еще пару с лишним тысяч лет назад, наряду с висячими садами Семирамиды или Фаросским маяком. Стали и давно превратились бы в пыль, в ничто. Снова бы обратились в песок. Туристы бы постарались.

Впрочем, все еще впереди.

Петру, действительно, ниоткуда – кроме космоса – не видно. Даже с окружающих гор. И сколь близко к ней не подбирайся – если не знать входа в километровый каньон Сик, – к фасадам Петры не попасть. Помните, как Индиана Джонс скачет по узкому проходу в скалах, как эти скалы сходятся все ближе и ближе, как грозят сомкнуться и как Инди, наконец, вырывается на залитую солнцем площадку и видит высеченный в горах храм? Это же все в Петре снималось, в каньоне Сик и перед входом в так называемую Сокровищницу, которая, конечно, никакая не сокровищница и не казна, а одна из гробниц набатейских царей. Потом Индиана идет внутрь, видит там всякое, и приключаются с ним разные разности, а на самом деле внутри этой самой Сокровищницы ничего, абсолютно ничего нет – только квадратная пустая пыльная комната, и лишь воображение Спилберга могло превратить погребальный зал во внутренности огромного храма. Впрочем, несмотря на то, что за фасадом ничего не кроется, сам по себе фасад – величественнейшая штука, памятник муравьиному труду, загадка, оставленная инопланетянами, чудо света, в конце концов!

Меня, кстати, в самый первый раз привели к Сокровищнице в темноте, почти ночью. Есть в Петре такое развлечение: гости собираются у калитки, за которой – пустыня, горы и вереница свечей, засунутых, чтоб не гасли, в бумажные пакеты (в пакет насыпается песок, в него втыкается свеча, свеча зажигается, пакет остается целым). Служитель отпирает замки, калитка растворяется, и небольшая толпа посетителей Петры бросается в путь. До входа в каньон – километр-полтора, потом еще пара тысяч шагов по каньону, и на всем этом пути ты не видишь лиц твоих спутников, только их ноги: пламени свечей едва хватает на то, чтобы осветить дорогу. На части дороги, кстати, осталась брусчатка, уложенная еще набатейцами.

В самом начале пути гости возбужденно галдят, но к входу в каньон сил у туристов-полуночников остается только на ходьбу, да и группа, поначалу казавшаяся приливной волной, растягивается на сотни метров и превращается в слабый ручеек. Вот и журчит этот ручеек соответствующим образом – тихо и несмело.

В какой– то момент (весьма неожиданно) каньон заканчивается. Ночью ведь и не поймешь, где чернота скал меняется на черноту ночи, а потому скорый выход на площадь перед Сокровищницей поначалу узнается только по притоку свежего воздуха. Это потом уже, на последних метрах прохода в скалах, когда дорога в последний раз поворачивает, и становится виден освещенный свечами фасад, ты понимаешь, что цель ночной прогулки близка. И вываливаешься, словно шарик со счастливым номером, из лототрона, прямо на площадь с мерцающим фасадом посредине и черными провалами по бокам. В спину тебя все еще подгоняет сквозняк, а сверху вдруг наваливается -как в планетарии – небо.

На площади разбросаны ковры, и строгий дядька в усах и длинной галабии усаживает на них, щелкает пальцами, и вот уже мальчишка, путаясь в такой же галабии, бежит с подносом, на котором – стаканчики с чаем и кофе.

Ручеек втекает на площадь, становится небольшим озерцом, все рассаживаются, и на ступени Сокровищницы приходят музыканты – старик-гусельник и юноша с дудочкой. Впрочем, ни пола, ни возраста музыкантов, равно как и рода их инструментов, в темноте не разобрать. Да и не надо. Музыка – бесхитростная и наивная – разливается по площади, отражается от скал, уходит наверх, к звездам, и ты готов уже поверить, что ровно так все здесь было и четыре тысячи лет назад, еще до прихода римлян, в ту пору, когда набатейские цари задумывали себе роскошную загробную жизнь во дворцах, выдолбленных в скалах.

А может, и не было ничего такого – ни свечей (откуда они в такие-то времена), ни дудочки, ни ящика со струнами, – а вместо всего этого были какие-нибудь свирепые псы, которые рыскали ночью между храмами-гробницами, чтоб никакой злоумышленник не побеспокоил сна отправленного на вечный покой царя. Петра ведь – со всеми ее неимоверными фасадами, колоннами, фигурами и вазами на фронтонах, с величественными портиками – не была городом живых, она была пристанищем мертвых, в то время как живые обитали неподалеку, на равнине, в домах из камня и глинобитных хижинах, совсем не сохранившихся, потому как войны, эрозия и землетрясения уничтожили любые воспоминания о том, как люди жили, оставив только свидетельства того, что случалось с ними после их смерти. Да и кого она, жизнь живых, может интересовать? Гораздо интереснее то, что происходит с людьми после смерти. Вернее, не с людьми, а с памятью о них. Набатейцев покорили римляне. Десятый легион вошел в Вади-Мусу, в долину библейского Моисея, покорил Петру. Солдаты построили в городе мертвых амфитеатр, приспособили гробницы под храмы, а потом исчезли. Империя пришла в упадок, и место римлян заняли бедуины, которые и хозяйничали здесь до недавнего времени. Интересно, что после ухода отсюда латинян следы Петры затерялись, и даже проход в скалах стал строгой тайной, которую не доверяли ни одному иностранцу. Представьте – до середины XIX века никто не описывал храмов, вырубленных в скалах, не было ни одного рисунка, ни единого свидетельства существования таинственного города. И это под носом у британских военных, археологов, дипломатов, наводнивших Ближний Восток! Потом, понятно, все раскрылось, но бедуинов отсюда выгнали только в наше время. Даже не выгнали – попросили удалиться в предварительно отстроенные неподалеку деревни, оставив им право беспошлинной торговли сувенирами и извоза на ослах.

Я, кстати, без осла не обошелся. К концу длинного дня, когда все уже, кажется, храмы-гробницы были исследованы, когда бабагануш и мутабаль, принесенные вместе с лавашем к обеду, были окончательно изничтожены, хозяин весьма симпатичного ослика предложил мне поездку наверх, к Монастырю. До Монастыря (такого же «монастыря», как и «сокровищница»), как объяснил возница, 800 ступеней, вырубленных в скалах. 800 высоких и широких, то есть неудобных, ступеней. Конечно же, я мог бы вовсе обойтись без подъема, тем более, что солнце клонилось к западу, и закат мог вполне застать меня где-то там, наверху, но, с другой стороны, было бы впечатление от Петры полным без этого самого Монастыря, я не знал, а потому согласился. И ведь был прав!

Слегка покачиваясь под моим весом, изредка оступаясь, мой ослик упрямо бежал вверх, а я размышлял над недавно услышанным рассказом о том, как озверевшие от скотского обращения домашние животные бросаются со скал вниз. Почему-то именно об осликах, и именно накануне моего подъема к Монастырю мне рассказали очередную жуткую историю, и я мысленно уговаривал своего осла не впадать в истерику, тем более, что обрывы время от времени нам попадались весьма крутые – скалы уходили вниз на добрые сотни метров. Тем не менее, приключение (эта его часть) завершилось вполне благополучно – я поднялся в гору, спешился и преодолел последние ступени пешком. Как и в случае с Сокровищницей, момент попадания на площадь перед храмом настал вполне неожиданно. Тропа в скалах повернула в очередной раз, и предо мной возникло огромное, наполненное воздухом и невероятного цвета небом пространство. На востоке площади я увидел равное по размерам и пышности декора сооружение, тот самый Монастырь. Лучи заходящего солнца окрашивали скалу с прилепившимся фасадом в розовый цвет, а синее небо, служившее задником, создавало ощущение нехорошей (потому как слишком красивой) живописи. Справа и слева, на севере и юге, не сразу, но на почтительном расстоянии, высились горы, на западе же я обнаружил кафе с магазином сувениров. Сев в кафе и заказав берберского чаю с чабрецом, травами и розовым сиропом, я уставился на храм и погрузился в какую-то совершенно незапланированную, но оказавшуюся ко времени и месту медитацию. Туристы со всем их галдежом уже загрузились в автобусы и разъехались по гостиницам, и у Монастыря почти никого не было. Я сидел на большой подушке, мальчик принес мне чаю, и пока я размешивал сахар (этот чай надо пить сладким), утратив на время бдительность, мальчик пробрался внутрь храма и заиграл на дудочке. И не было вокруг десятков других гостей, не горели свечи; мягкое солнце золотило фасад, а музыка разливалась (очень верное в этом случае слово) над всей долиной. Что-то там такое с акустикой, что звук крошечной флейты, вырываясь из Монастыря, не исчезал, но превращался в эхо, продолжал жить, уносясь куда-то к могиле пророка Аарона, похороненного неподалеку в горах.

Ароматы чая, звук дудочки, золото уходящего солнца, небо, горы – все это, такое пошлое по отдельности, соединившись, создало миг, который я уже не забуду, потому что именно такой миг зовется счастьем.

А потом солнце ушло вовсе, стало смеркаться и – пешком уже – я спустился вниз. Вместе со мной по ступеням прыгали бедуины, груженые товаром. Рабочий день заканчивался, чтобы начаться вновь на следующее утро. Торговцам надо было успеть к вечерней молитве, а мне – к машине до Петры. Проделывать весь обратный путь на ногах уже не было сил. Счастье отняло последние.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю