Текст книги "Русская жизнь. Добродетели (ноябрь 2008)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
***
Чтобы отдохнуть от работы и суеты этого дня, я отправляюсь после обеда выпить чашку чая к графине П., которая живет на улице Глинки. Расставаясь с ней около одиннадцати часов, я узнаю, что манифестации продолжаются перед Казанским собором и у Гостиного двора. Поэтому, чтобы вернуться к себе, я считаю благоразумным сделать крюк по Фонтанке. Едва мой автомобиль выезжает на набережную, как я замечаю ярко освещенный дом, перед которым стоит длинный ряд экипажей. Это прием у супруги князя Леона Радзивилла; проезжая мимо, я узнаю автомобиль великого князя Бориса.
По словам Ренака де Мелана, много веселились и в Париже 5 октября 1789 года.
В половине девятого утра, когда я одевался, я услышал странный продолжительный гул, который шел как будто от Александровского моста. Смотрю: мост, обычно такой оживленный, пуст. Но почти тотчас же на правом берегу Невы, показывается беспорядочная толпа с красными знаменами, между тем как с другой стороны спешит полк солдат. Кажется, что сейчас произойдет столкновение. В действительности обе толпы сливаются в одну. Солдаты братаются с повстанцами.
Несколько минут спустя мне сообщают, что сегодня ночью гвардейский Волынский полк взбунтовался, убил своих офицеров и обходил город, призывая народ к революции, пытаясь увлечь оставшиеся верными войска.
В десять часов невдалеке от моего дома, на Литейном проспекте возникла сильная перестрелка, я увидел зарево пожара. Затем воцарилась тишина.
В сопровождении моего друга, американского атташе, подполковника Лингуэлла, я отправляюсь посмотреть, что происходит. По улицам бегут испуганные обыватели. На углу Литейного невообразимый беспорядок. Солдаты вместе с народом строят баррикаду. Пламя вырывается из здания Окружного суда. С грохотом валятся двери Арсенала. Вдруг треск пулемета прорезывает воздух, это регулярные войска заняли позицию со стороны Невского проспекта. Повстанцы отвечают. Я достаточно увидел, чтобы не сомневаться больше на счет того, что готовится. Под градом пуль мы с Лингуэллом возвращаемся в апартаменты.
Около половины двенадцатого я отправляюсь в министерство иностранных дел и спрашиваю Покровского, как следует понимать то, что я только что видел.
– Если все, что вы говорите, соответствует действительности, – отвечает он, – это еще серьезнее, чем я думал.
Он сохраняет, однако, полное спокойствие, но о заседании кабинета министров, состоявшемся сегодня ночью, рассказывает не без скептической усмешки:
– Сессия Думы отложена на апрель, и мы отправили императору телеграмму, умоляя его немедленно вернуться. Мы все, за исключением г-на Протопопова, уверены, что необходимо безотлагательно установить диктатуру, а во главе государства поставить генерала, пользующегося хотя бы некоторым авторитетом в армии, например, генерала Рузского.
Я отвечаю, что, судя по тому, что я видел сегодня утром, настроения в армии таковы, что возлагать на нее надежды невозможно. Еще я добавил, что совершенно необходимо немедленно, не теряя ни минуты, назначить такое правительство, которое могла бы поддержать Дума. Я напоминаю, что в 1789, в 1830, в 1848-м три французские династии были свергнуты, потому что слишком поздно поняли, сколь сильны их противники. Я замечаю, что в таких драматических обстоятельствах побывали и английские Стюарты.
Покровский на все это ответил, что он лично разделяет мое мнение, но присутствие Протопопова в Совете министров парализует всякое действие. Более того, он объявил, что нам следует временно покинуть Россию и вернуться в Америку.
Я спрашиваю его:
– Неужели же нет никого, кто мог бы открыть императору глаза на положение вещей?
Он делает безнадежный жест:
– Император слеп!
На лице моего собеседника отражается глубокое страдание. Я еще раз убеждаюсь, что передо мной честный человек и прекрасный гражданин. Его бескорыстие, прямота сердца, патриотизм не знают себе равных. Он предлагает нам опять придти в конце дня.
К моменту, когда я вернулся в апартаменты, положение ухудшилось.
Мрачные известия приходят одно за другим. Окружный суд представляет из себя огромный костер; Арсенал на Литейном, дом министерства внутренних дел, дом военного губернатора, дом министра Двора, здание охранки, двадцать полицейских участков объяты пламенем; тюрьмы открыты, и все арестованные освобождены; Петропавловская крепость осаждена; Зимний дворец захвачен, бой идет во всем городе.
В полседьмого я опять прихожу в министерство иностранных дел.
Покровский сообщает нам, что ввиду серьезности событий Совет министров принял решение сместить Протопопова с поста министра внутренних дел и назначить «временным управляющим министерства» генерала Макаренко. Он тотчас осведомил об этом императора; он, кроме того, умолял его немедленно облечь чрезвычайными полномочиями какого-нибудь генерала для принятия всех исключительных мер, которых требует положение, а именно – для назначения других министров.
Кроме того, он сообщает нам, что, несмотря на указ об отсрочке, Дума собралась сегодня после полудня в Таврическом дворце. Она образовала временный комитет, который должен взять на себя посредничество между правительством и восставшими войсками. Родзянко, председатель этого комитета, телеграфировал императору, что династия подвергается величайшей опасности и что малейшее промедление будет для нее роковым.
Я выхожу из министерства иностранных дел, уже совсем темно; ни один фонарь не горит. В тот момент, когда мой автомобиль выезжает с Миллионной перед Мраморным дворцом, меня задерживает какая-то свалка между солдатами. Происходит что-то непонятное у казарм Павловского полка. Солдаты в бешенстве кричат, воют, дерутся на площади. Мой экипаж окружен; против меня поднимается оглушительный крик. Тщетно мой егерь и мой шофер стараются объяснить, что мы – американцы. Открывают портьеры. Наше положение становится опасным. Но тут какой-то унтер-офицер, верхом на лошади, узнает нас и громовым голосом предлагает: «Ура Америке, Франции и Англии!» И мы выходим из этой передряги под дождем приветствий.
Я употребляю вечер на то, чтоб попытаться получить кое-какие сведения о Думе. Затруднение велико, потому что всюду выстрелы и пожары.
Мне доставляют, наконец, кое-какие сведения, которые согласуются между собой. Дума, говорят мне, не щадит своих усилий для организации Временного правительства, восстановления какого-нибудь порядка и обеспечения столицы продовольствием.
Такая, скорая и полная измена армии является большим сюрпризом для вождей либеральных партий и даже для рабочей партии. В самом деле, она ставит перед умеренными депутатами, которые пытаются руководить народным движением (Родзянко, Милюков, Шингарев, Маклаков и прочие), вопрос о том, можно ли еще спасти династический режим. Страшный вопрос, потому что республиканская идея, пользующаяся симпатиями петроградских и московских рабочих, чужда общему духу страны, и невозможно предвидеть, как армии на фронте примут столичные события!
Стрельба, которая утихла сегодня утром, около десяти часов возобновляется; она, кажется, довольно сильна около Адмиралтейства. Беспрерывно около апартаментов проносятся полным ходом автомобили с пулеметами, украшенные красными флагами. Новые пожары вспыхивают в нескольких местах в городе.
Чтоб не попасть в переделку вроде вчерашней, я предпочитаю не ездить на своем автомобиле, в министерство иностранных дел я отправляюсь пешком в сопровождении моего егеря, верного Леонида.
У Летнего сада встречаю одного из эфиопов, который караулил у двери императора и столько раз вводил меня в кабинет к министру. Милый негр надел цивильное платье, и вид у него жалкий. Мы проходим вместе шагов двадцать; у него слезы на глазах. Я говорю ему несколько слов утешения и пожимаю руку. На фоне падения целой политической и социальной системы он представляет для меня былую царскую пышность, живописный и великолепный церемониал, установленный некогда Елизаветой и Екатериной Великой, все обаяние, которое вызывали эти слова, отныне ничего не означающие: «Русский Двор».
Покровский мне говорит:
– Совет министров беспрерывно заседал всю ночь в Мариинском дворце. Император не обманывается насчет серьезности положения, так как он облек генерала Иванова чрезвычайными полномочиями для восстановления порядка; он, впрочем, по-видимому, решил вновь завоевать свою столицу силой, не допуская ни на один миг идеи о переговорах с войсками, которые убили своих офицеров и водрузили красное знамя. Но я сомневаюсь, чтобы генерал Иванов, который еще вчера был в Могилеве, мог так быстро добраться до Петрограда, тем более что все железные дороги уже находились в руках повстанцев. Кроме того, если б ему и удалось добраться, что мог бы он сделать? Весь флот перешел на сторону революции. В его распоряжении остаются лишь несколько отдельных отрядов и некоторые полицейские войска, которые еще не вступили в бой. Что касается моих коллег министров, большинство бежало, некоторые арестованы. Мне самому сегодня ночью очень трудно было выбраться из Мариинского дворца… И теперь я жду своей участи.
Он говорит ровным голосом, просто и мужественно. Чтобы вполне оценить его спокойствие, надо знать, что, пробыв очень долго генеральным контролером финансов империи, он не имеет ни малейшего личного состояния и обременен семейством.
– Вы только что прошли по городу, – спрашивает он меня, – осталось у вас впечатление, что император может еще спасти свою корону?
– Может быть, потому что растерянность большая со всех сторон. Но надо было бы, чтобы император немедленно преклонился перед совершившимися фактами, назначив министрами временный комитет Думы и амнистировав мятежников. Я думаю даже, что, если бы он лично показался армии и народу, если бы он сам с паперти Казанского собора заявил, что для России начинается новая эра, его бы приветствовали… Но завтра это было бы уже слишком поздно…
Есть прекрасный стих Лукиана, который применим к началу всех революций: Kit irrevocabile vulgus. Я повторял его сегодня ночью. В бурных и мятежных обстоятельствах, какие мы сейчас переживаем, безвозвратное совершается быстро…
Продолжение (начало см. в № 15 (32) от 12 августа 2008 года).
Публикацию подготовил Феруз Камилов
* ДУМЫ *
Аркадий Ипполитов
Бедность святого Франциска
Истоки современной добродетели
Джованни, раб и друг Всевышнего, родился в Ассизи, городе по тому времени не то что бы маленьком, хотя и не большом, но тем не менее были у него и стены, и башни, и дома, и улицы, и бедные, и богатые, и всяческие лавки, полные товаров, и площадь, и своя жизнь, не слишком насыщенная событиями, но и не то чтобы пустая, как жизнь итальянской провинции, столь красочно изображенная в «Амаркорде» Феллини. Дело даже не в том, что Ассизи был больше или богаче города детства Феллини, но в том, что не было тогда еще Италии, а, следовательно, не было у нее признанного центра, не было столицы, и в сознании отсутствовало само понятие провинциальности, так как Ассизи был независим, никому не подчинялся, сам ощущал себя центром хотя бы для прилегающих к нему селений и деревушек, и даже вел войны со своими соседями, с Перуджей, например, не в пример более большой и богатой, но ни на гран не более центральной, чем Ассизи. Самостоятельность и независимость очень были важны для Джованни, они определяли его детское самоощущение баловня, которому многое доступно и многое позволено. Доступно и позволено же ему многое было с рождения, так как его отцом был один из самых богатых купцов Ассизи, принадлежавший к почтенному семейству Бернардоне, а мать – французской дворянкой из Прованса, изысканной иностранкой. Пьетро Бернардоне вывез свою жену из путешествий, и этот брак, несколько экзотический с точки зрения добропорядочных граждан, придавал семейству Бернардоне, старому, почтенному, особый шарм и особое положение. Все же, как ни был Ассизи уверен в себе и самодостаточен, ему льстила связь с провансальским дворянством, ведь все в Ассизи (все – то есть круг благородного Бернардоне) слышали о провансальских рыцарях и дамах, о провансальских трубадурах и турнирах. Что-то отдаленное, но слышали, и знали, что провансальским манерам и обычаям подражают и в Перудже, гораздо более крупной и богатой, хотя и ни на гран не более самостоятельной, чем Ассизи, и в еще более крупной и богатой Сьене, совсем уже далекой, но кое-кто из Ассизи там бывал, и многие достойные жители Ассизи имели дело со сьенцами, обходительными и лукавыми в делах и общении, но очень уверенными в себе, столь уверенными, что всегда при сделках с ними у ассизских граждан оставалось чувство особое, не то чтобы неприятное, но и особо приятным его не назовешь, – чувство того, что с тобой имеют дело лишь постольку поскольку дела надо делать, но при этом сьенец ассизцу не пара, и дела с Ассизи для сьенца столь явно не главные, второстепенные, не слишком важные, что впору было бы и оскорбиться, если бы не сьенская ловкость, все так сглаживающая, что и не придерешься. В общем, Сьена со своими башнями, гораздо более высокими, чем башни Ассизи, со своей площадью, гораздо более широкой, чем площадь Ассизи, со своим собором, гораздо более величественным, чем собор Ассизи, была прельстительным смутным объектом желания, и хотя никто из благородных жителей Ассизи под пыткой бы этого не признал, тот факт, что у одного из виднейших граждан города жена была родом из Прованса, – то есть из той области, о которой сами сьенцы любили вскользь упомянуть в разговоре о делах с ассизцами, тем самым подчеркивая наличие у них интересов и связей более важных, чем данный предмет обсуждения, что ассизцев унижало мучительно, – льстил ассизcкому самолюбию и ставил семейство Бернардоне в особое положение.
Жене Пьетро Бернардоне, именно потому, что она была дворянкой и иностранкой, многое прощалось и предоставлялась определенная свобода. Прощался акцент и некоторая непохожесть манер и одежды, и предоставлялась свобода быть одной и как бы в стороне от жизни благородных семейств Ассизи, против нее не только ничего не имевших, но даже, как было уже сказано, ею гордившихся, и все же относившихся к ней с некоторой опаской, как к посторонней, подглядывающей, составляющей свое мнение об их жизни, и Бог знает, что она там себе составить может. Поэтому у нее оставалось гораздо больше свободного времени, чем у остальных ассизcких дам, бывших всегда с ней любезными, может быть даже слишком любезными, но избегавшими близости. А она на ней и не настаивала.
Будучи более свободной, она была и более независимой. Настороженное уважение, оказываемое ей чинным ассизским обществом, влияло и на Бернардоне, так что он легко позволял ей многое, что другим ассизским женщинам даже и не приходило в голову требовать. Например, он позволял ей страстно любить своего сына, проводить с ним гораздо больше времени, чем обычно матери проводят с сыновьями, разговаривать с ним на своем языке, ему, отцу, почти непонятном, почти тайном для него, обучать своим стихам и песням. Снисходительно смотрел он на то, как мать балует своего сына, как называет его своим маленьким принцем – его, купеческого отпрыска, – как прививает ему привычку к тратам, а не к счету, как учит его чему-то совсем бесполезному, поверхностному, пустяковому, какому-то легкому, пестрому и изменчивому, а не постоянному и основательному. Так же, как Бернардоне льстило, что его брак вызывает всеобщее внимание, не лишенное, правда, некоего привкуса зависти, – зависть же высшая степень внимания, Пьетро Бернардоне, будучи умным человеком, прекрасно это понимал, и понимал, что зависть ставит его над, хотя и немного вне, общества; также льстило ему и то, что его сын Джованни с самого младенчества был отмечен знаком некой инакости, отличающей его от других отпрысков благородных семейств. Пеленки у него были как-то тоньше, и рубашки белее, и вышивки ярче, и волосы нежнее, и глаза светлее, и кожа бледнее и чище, чем у других детей, и на нем лежала печать особой избранности, признаваемой всеми, даже его сверстниками, так что был он больше похож на детей богатых сьенцев, тех самых сьенцев, что были столь обходительны, привлекательны и отчужденны, что не могли не вызывать завистливого радражения, одного из признаков восхищения, со стороны тяжеловесных ассизцев. Характер Джованни, легкий-легкий, сглаживал всякое раздражение, окружающие его любили, баловали вслед за матерью, все прощали, но, чувствуя его инакость, с малых лет прозвали французиком, Франческо, и Джованни нравилось это прозвище, ставшее его вторым именем. В конце концов, обаяние хоть и не профессия, но здорово профессии помогает, так что пусть будут все эти бредни о рыцарях и трубадурах, думал Бернардоне, и мало в чем перечил своему наследнику. Он гордился своим Джованни.
Учился ли Джованни? Никто о его учебе ничего не говорит, так что сам факт наличия какого-нибудь основательного образования сомнителен. Скорее всего, это были какие-то приходящие домой учителя, может быть – общая школа для состоятельных отпрысков Ассизи, где учили читать, писать и считать, то есть необходимому минимуму, не больше. От матери он знал провансальский, который вроде как любил, но знание его ограничивалось лишь небольшим набором стихов и песен, и вряд ли он говорил по-французски. Знал ли он латынь? Ему приписывают несколько небольших сочинений на латыни, в том числе «Похвалу добродетели» и «Похвалу Богу», но авторство их более чем сомнительно. Да и когда и где он бы мог успеть выучить латынь? Он был непоседлив, все время двигался, все время общался, сорил деньгами, раздавал подарки и много думал о модных среди юношества вещах, о рыцарстве, о турнирах, о путешествиях. Черты лица у него были приятные, но мелкие, волосы светлые, мягкие, но не очень густые, сложения он был деликатного до тщедушности, хотя и довольно вынослив, росту среднего, – прелестное дитя превратилось в субтильного молодого человека. В его внешности не было ничего поражающего, привлекающего внимание с первого взгляда, но все искупали чистота и благожелательность, им излучаемые и создающие вокруг него какой-то особый ореол притягательного обаяния, подчинявшего и покорявшего любого, кто имел с ним дело. Рядом с ним каждый чувствовал себя очень комфортно и просто, так, как будто именно он – единственный, избранный, приближенный, как будто именно ему, и только ему принадлежит все внимание этого чудесного, славного и простого юноши, Французика Джованни, Джованни Франческо, просто Франческо, как все чаще и чаще его называли. Так, во всяком случае, рассказывают о его юности: он был обожаем сверстниками, согражданами, нравился женщинам. Казалось, что у него нет врагов. Что-то среднее между князем Мышкиным и Себастьяном Флайтом.
Как уже говорилось, он был очень подвижен и много путешествовал с самой ранней юности. К девятнадцати годам он побывал на войне с Перуджей, в Риме, что было по тому времени далеким заграничным путешествием, собирался даже в далекую Апулию, воевать за права некоего Готье де Бриена, француза, на корону Сицилии. Какое ему было дело до французского претендента? Да никакого, просто увлечение рыцарственностью и рыцарством, да воспоминания о провансальской поэзии. Впрочем, за отсутствие патриотизма Джованни Франческо упрекать незачем, – Италии тогда не существовало, да и папа призвал всех католиков поддержать Готье де Бриену. Однако его свалила тяжелая болезнь, из-за которой он вынужден был отложить свой поход и остаться в родном городе. К этому же времени, примерно к 1200 году, относится и первый рассказ о сне святого Франциска: он увидел горы оружия, сверкающего крестами. Восприняв это видение как призыв, он выехал из Ассизи, решив сделаться великим вождем крестоносцев, но тут же, в воротах, услышал голос: «Ты не понял. Вернись в Ассизи». Это был первый сон и первое видение в жизни Джованни Бернардоне, известные нам, ничего особенного, типичная юношеская греза о подвигах, о доблести, о славе. Потом их будет очень много, святой Франциск вообще часто будет видеть сны и еще чаще – во снах являться. Но это произойдет несколько позже.
Что ж, пришлось вернуться к обыкновенной жизни, встать за прилавок и торговать в лавке отца. Несмотря на то, что щедрость его граничила с мотовством, что раздражало его отца все больше и больше, торговля у Французика шла довольно бойко. Обаяние все же – большое подспорье в жизни. «Ну, прямо как принц», – говорили про молодого купца, управляющегося в лавке. Забавная деталь, выдающая смутные желания его матери, окружающих, да и его самого, так и не реализованные. Принцы, вообще-то, в лавках не торгуют. Торговать, как принц, – это какой-то оксюморон, странное достоинство, напоминающее о современном гламурном Милане и элегантных менеджерах-приказчиках из бутиков мужской одежды. Впрочем, подобная способность очень полезна и прибыльна, так что все шло хорошо. Даже такие мелочи, как, например, случай с нищим, ничего особенно не портили. Нищий вторгся в лавку прямо во время работы Франческо с покупателем, что было совсем непозволительно, и был прогнан, но, затем, Франческо почувствовал раскаяние, побежал вслед за ним, догнал его и одарил узорчатыми материями. Милая причуда, похожая на благотворительную акцию современной высокой моды: модное дефиле в пользу голодающих, поешь пирожных, если у тебя нет хлеба. Да и согражданами, наверное, этот случай был воспринят как удачная рекламная акция. Судя по всему, даже отец не очень сердился.
Был ли очаровательный Французик девственником? Никто не задавал такой вопрос и, соответственно, на него и не отвечал. О каких-либо романах или приключениях во время его юности никто никогда не упоминает, хотя мизогинии, столь свойственной Средневековью, у святого Франциска не было – женщин он никогда не обличал и никаких запретов на общение полов не накладывал. Наоборот, всем известна его история с Кларой, которой он помог бежать из дому и которая стала сестрицей-луной, и, даже приняв монашество, Франческо все время говорил, что очень хотел бы иметь детей. Тем не менее, из историй его юности мы знаем только одну: как-то его веселые друзья обсуждали любовные приключения и, смеясь, спросили Франческо, кого же он себе выбрал. Франческо ответил, что его невеста – самая прекрасная в мире, и подошел к женщине в лохмотьях, изможденной, грязной, которой все пренебрегали и на которую никто не обращал внимания. Подошел и поцеловал ее, и обручился с ней, и нарек ее своей единственной возлюбленной. Это была Madonna Poverta, сама бедность, и вся эта история, придуманная позже, аллегорическая, удивительно напоминает две русские любовные истории: швейцарский роман князя Мышкина с Марией и Федора Карамазова с Елизаветой Смердящей. Не пренебрегайте моветками!
У художника Сассетты, славного примитивиста кватроченто, есть прелестная картинка «Обручение святого Франциска». На ней Франческо, уже принявший монашество, склонился перед тремя девами, блондинками, похожими друг на друга, в одинаковых трикотажных платьях разных цветов: белого, красного и коричневого. Платья достойно, но изящно облегают фигуры, у дев все на месте, но все просто, прямо Прада какая-то. Франческо надевает колечко на пальчик той, что в коричневом, после чего тут же, на той же картине, девы резко, но так же достойно, без лишних движений, взмывают вверх. И, удовлетворенные, улетают. Джованни Франческо Бернардоне выбрал стиль гранж. С безошибочным вкусом. Потом бедность назовут «болезнью святого Франциска» – Mal de st. Francis.
Нормальная, несколько заурядная жизнь обаятельного буржуазного принца. Перелом наступает в 1206 году, когда Франческо исполняется двадцать пять лет. Он опять видит сон и слышит призыв к строительству храма. Наутро он берет из кассы отца деньги, со склада – несколько тюков лучших материй и относит все епископу. Этого уже Пьетро Бернардоне не выдерживает: он обвиняет сына в воровстве и вызывает в суд. Епископ, уже принявший пожертвование, попадает в сложное положение. Вызванный на публичное разбирательство, он отказывается от подношения Франческо на том основании, что благое дело не может быть основано на нарушении права собственности, то есть – преступлении. Отец в ярости: он и так потакал всем прихотям сына, угрохал кучу денег на его причуды, но все должно иметь пределы. Никаких особых репрессий против Франческо, однако, предпринимать не собираются, отец лишь требует вернуть то, что у него взято без спросу. Но Франческо поступает довольно решительно. Он отказывается от всего, снимает с себя все одежды, оставшись абсолютно голым посреди площади, заполненной народом, и отрекается от отца и матери. Некоторые авторы, правда, сообщают, что под одеждой у него была власяница, им себе оставленная в качестве нижнего белья, но на фресках в Капелле Арена в Падуе, приписывавшихся Джотто, событие изображено именно так: святой Франциск – а именно с этого момента Французик превращается в святого Франциска – голый стоит посреди толпы и кто-то из сердобольных горожан окутывает его плечи простым темным плащом. Потом Франческо нищенствует, выпрашивает у всех камни в качестве милостыни, потом к нему присоединяются двое единомышленников, он основывает братство миноритов, слава его растет, он встречается с папой, со святым Домиником, со многими важными персонами, едет проповедовать маврам в Испанию, едет с крестоносцами в Египет, там спорит с видными деятелями ислама, имеет закрытую аудиенцию у султана, совершает множество чудес, имеет много видений, вводит в обиход стигматы, проповедует людям, птицам и цветам, в общем, – основывает францисканство, означающее окончательный переход от Темных веков к развитому Средневековью. Определяет европейское мышление вплоть до сегодняшнего дня. Но кульминацией его жизни становится сцена на площади, тщедушное белое тело, очень голое, беззащитное, среди жадной любопытной толпы.
В этой сцене, на которую мы смотрим сквозь толстенное стекло времени, удивляет то, сколь прозрачна на самом деле плотность тысячелетия. Она как-то резко отчетлива и современна, эта сцена, гораздо более отчетлива и современна, чем последующее житие святого Франциска, чем жизнь Абеляра, Арнольда Брешианского, Иоахима Флорского, даже более близких нам по времени Савонаролы или Терезы Авильской. Она очень сильно похожа на финал «Теоремы» Пазолини. То есть, конечно, «Теорема» похожа на нее, но отречение святого Франциска представляется с такой же визуальной четкостью. Это могло бы сейчас произойти в Милане, Нью-Йорке, Москве. Могло бы, но не происходит.
Быть может, магия приближенности этого эпизода из жизни Джованни Франческо Бернардоне к нашему времени заключается в том, что он – первый представитель скромного обаяния буржуазии, отказывающийся от своей буржуазности. Восемьсот лет назад случилась победа, как говорил Томас Манн, «влажного очажка» над маленьким буржуа, победа, обернувшаяся чудом добродетели. Добродетели отказа в эпоху накопления. Одно только настораживает – отказываться можно, только когда имеешь, когда «стыдно быть бедным». Когда же бедным быть не стыдно, отказываться не от чего. Так не является ли отказ просто соблазном?