355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Русская жизнь. Добродетели (ноябрь 2008) » Текст книги (страница 16)
Русская жизнь. Добродетели (ноябрь 2008)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 17:56

Текст книги "Русская жизнь. Добродетели (ноябрь 2008)"


Автор книги: авторов Коллектив


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 16 страниц)

* ХУДОЖЕСТВО *
Денис Горелов
За Базарова ответишь

«Отцы и дети» Авдотьи Смирновой

Вся моя повесть направлена против дворянства как передового класса

Тургенев в письме Случевскому

В старину в Голливуде любили ясное рабовладельческое кино. Про милый юг и хлопковые нивы. Про крутонравных, но добросклонных господ плантаторов, в строгости держащих негритянское мужичье, которое души в них не чает и шапку ломает буквально за версту. Про белые качельки, белые гольфики, белых лошадок и белые-белые зубы черной прислуги. Про старомодную церемонность и обхождение, простодушие и честность, попранные красным колесом городских варваров с севера. Их хамство, пьянство, блуд, амикошонство, спаленные усадебки и особый южный стоицизм побежденных, но не сломленных джентльменов. Таких фильмов до войны было море – от «Унесенных ветром» до серии сиропных комедий с пятилетней Ширли Темпл. Только массовая послевоенная смена отношения к цветным заставила индустрию отказаться от благодатного жанра.

Не всякую.

В минувший выходной на канале «Россия» Авдотья Смирнова представила восхитительно крепостническую экранизацию «Отцов и детей».

Про черный жребий ласкового юга. Про эдемские лужайки и нехорошего гостя, от которого – чур.

Принято считать, что потомственный барин Тургенев имел намерение распушить демократов-народников, но не совладал с собственным даром высокой непредвзятости. Это, разумеется, чушь. Как и многим людям гренадерского сложенья (в нем было 192 см), Ивану Сергеевичу была свойственна гулливерская снисходительность к людской мельтешне вообще и составляющим ее частностям: дворянству, пейзанству, народничеству, женщинам, кучерам и чиновникам по особым поручениям. С обычной усмешкой он развешал антагонистам по серьгам, но историческую правоту оставил за Базаровым, посвятив роман памяти Виссариона Григорьевича Белинского (именно так, полным именем). Да и похоронить себя завещал в одной с Белинским ограде – что вызвало большой скандал ввиду запрета погребения дворян на одном участке с простолюдинами, едва не привело к перезахоронению праха Белинского и отменно характеризовало ту пасторальную Русь, что так люба адептам старины глубокой.

Тут– то режиссер Смирнова и дала бой ложной объективности, поправив оскоромившегося в исторической перспективе автора. Онтологический, болезненный, пещерный антибольшевизм компаньонок «Школы злословия» давно смущал честную публику, подобая в столь противоречивой и разноукладной стране, как Россия, скорее американцу, существу постороннему, а потому и поверхностному. Однако такой коррекции авторской воли от видной книжницы ожидать было трудно.

Точечными, ювелирными, едва заметными глазу среднего выпускника средней школы хирургическими вмешательствами Авдотья Андреевна превратила Базарова в зазвонистого хама, фанфарона и ерника, жадного до азартных игр и мелких подростковых удовольствий типа пукнуть в церкви. Того самого «прощелыгу», как аттестовал его страж бонтона лакей Прокофьич. Любые подробности, заставлявшие хоть на секунду усомниться в глубинной пользе и человеческой значительности вполне себе захудалых господ Кирсановых, были аккуратно сцежены марлечкой и слиты на двор собакам. Весь тургеневский сарказм в адрес новой моды на либеральных околоточных (роман опубликован ровно через пять месяцев после отмены крепостного права) был в целости и сохранности отписан автору обратно, несмотря на заведомую нестесненность в метраже. Любые же шпильки в адрес незваного гостя умело заострены, закалены и заточены, а где их недостает, приходит черед бесстыжей отсебятины, облегченной тем, что режиссер, как известно, перу не чужд.

Книжный Базаров носил бакенбарды и курил трубочку, что неизбежно придавало его облику основательности – совершенно неуместной в контексте сословной критики. Киношный Базаров космат, бородат, в исступлении похож на Распутина и с подростковой показушностью смолит папироски. С порога кирсановского дома он через полкомнаты швыряет лакею макинтош и даже не дает себе труда приподняться и ответить на приветствие брата хозяина (у Тургенева все наоборот: «ПП слегка наклонил свой гибкий стан, но руки не подал, а положил ее обратно в карман»). За столом урчит, чавкает, с бульканьем всасывает из кофейника жижу и только что не сморкается в скатерть. Врачебные его кондиции немедленно подвергаются сомнению, советам попрактиковаться на тараканах и даже после извинений осадочек остается (у Тургенева: «с Митей сделались судороги; он просидел часа два и помог ребенку»). Многие прогрессистские подвизгиванья Аркадия переданы Базарову, и даже неясно, отчего такой хороший мальчик связался с таким плохим мальчиком. Взгляды его обрывочны, многократно купированы, а в куцем виде отдают невзоровщиной. Стоит ли удивляться внезапному преддуэльному пассажу Петровича: «Ты помнишь, как умер Сулла? Его заели вши». Базаров – вошь, и поступать с ним надлежит соответственно: дустом.

Что до Павла Петровича, то из романа ловко вымараны все детали, как-то омрачающие светлый лик этого праздного отставника со вздорным характером. Все его «лаковые полусапожки», «фески с небрежно повязанным галстучком», «позвони-ка, брат, мне пора пить мой какао» и клетчатый пиджак под белые панталоны, в которых он является на дуэль (в картине все наоборот: на нем строгая черная пара, а Базаров как раз в белых лосинах и белом же картузе). С первых кадров, с титульного романса «И все отдать, что было и будет, за сон души, за сон души» твердо указано, кто здесь выразитель, хранитель и отец родной, а кто сорняк, чертополох и верблюжья колючка. Довольно и того, что исполнитель роли, батюшка Авдотьи Андреевны, Андрей Сергеевич ровно на 22 года старше сво-его персонажа – что заведомо компрометирует Базарова: связался пижон со старцем. В сцене вызова базаровские слова «Вам нисколько не нужно оскорблять меня – оно же и не совсем безопасно», будучи обращены к 45-летнему отставнику, звучат достойным предупреждением скорому на побои феодалу. Они же в адрес 67-летнего дедушки с дрожащими от волнения губами откровенно малопристойны.

После яростных и ядовитых споров антагонистов из памяти обычно ускользает причина дуэли. Спроси первого встречного, за что дрались Базаров с Кирсановым, ответит: за нигилизм и святотатство. А вот дудки. Дрянь-материалист Базаров лез лапаться к Феничке, под-разумевая, что ягодка сорвана и всей птичке пропасть – сие правда. Только вот Смирнова взяла и облегчила сюжет на все перепалки, заслонившие подлинную причину. Нет там спора об общине и семье, в котором нигилист раскатывает визави под орех, крайне впроброс дана фраза, что «все акционерные общества лопаются единственно оттого, что сказывается недостаток в честных людях».

С чего бы?

А с того, что дискуссии показывают Базарова человеком думающим и дельным, да и полемистом отменным. Ибо очевидно, что несмотря на реформу, Россия 61-го года – дрянь, а не сон души, народ ее – темнота, а истеблишмент – собрание жуликоватых неумех. Что община с семьей, на которые уповает Павел Петрович как на нерушимые устои сущего, – материи для него абстрактные, а потому и единственно годные к идеализации на фоне совершенно очевидного тлена и упадка. Что чудное кирсановское поместье дышит на ладан из-за нерадивости работников и нерачительности хозяев, что беседка у них цветет славно оттого, что «акация да сирень особого ухода не требуют», а лес уж давно продан, как чеховский вишневый сад. Вопрос: способна ли такие речи и очевидности приять Авдотья Андреевна, рисующая сей уголок лубяным домиком с верандочкой, прислугой, сливками в судке и котиком под кроватью? На секунду допустить, что при всем показном цинизме смутьян прав, по крайней мере, знает медицину и усердно для того трудится, тогда как славные и обходительные Кирсановы суть потомственные нахлебники; что шестидесятилетний Прокофьич целует ручки молодому барину, а застенчивая Феничка до самого последнего времени была законной рабой, собственностью чудесного Николая Петровича; что, как это ни коробит слух, но мужику и впрямь нет дела до художеств Пушкина и озарений Жуковского, потому что он неграмотен, а грамоте его полвека спустя обучат именно Базаровы, – значит подорвать всю систему ее весьма прочных фамильных ценностей (Андрей Сергеевич, как известно, тоже к народовластию неласков).

Соответственно, возникает ряд вопросов.

Если с первого взгляда ясна красная цена краснобаю и срамнику с идейками – зачем надобны роман в полтораста страниц и экранизация в пять серий? Не проще ли скоренько подвести дело к кульминационной дуэли и уложиться в прокатные 100 минут, как поступали в не менее лапидарные советские времена?

Зачем вообще на фоне этого бахвала нужны Ситников и Кукшина? Тургенев нуждался в них, дабы поддеть реформистскую блажь образованных слоев, уколоть якобинца сподвижниками, как Чацкого Репетиловым. Но уж коли сам Базаров. свинья в кусте, на углу в наперстки режется – на что ему совсем уж карикатурная компания?

Трудно, между прочим, изобразить Евдоксию Кукшину большим пугалом, нежели в романе – но при желании и это по плечу. Ни грана не осталось в ней жалкой бабской нелепости, жар-птицыного комизма, с которым играла эту особу Татьяна Догилева на излете советской власти, – одна злая каляка-маляка.

Зачинная съемка дворниного переполоха из-под кровати через бахромку, с позиций шаловливого паныча, сильно роднит постановку с умильной михалковской интонацией в «Обломове» – с той лишь существенной разницей, что Гончаров и не думал покушаться на неподъемную для детского разума тему классовых распрей, а Тургенев рискнул и поплатился. Ребенок однобок и косен. Его дом, его парк, его родня – райский сад и архангелы с дудками, так было и так будет, а на дерзких дядек есть дворник Пахом. Вот только взрослой даме снимать сложную вещь из-под кровати с котом, дуться на гостя и выгораживать своих – как-то не совсем комильфо.

Стыдно, барыня…

Максим Семеляк
Оригинальный куплетист

К 90-летию Александра Галича

Окуджава слегка напоминал старшего официанта. Высоцкий выглядел как бармен. Если продолжить эти благодарные (хотя и совершенно произвольные) кабацкие аналогии, то Галич, конечно, чистый метрдотель, в крайнем случае – швейцар. Впрочем, для него кабацкие аналогии как раз более-менее оправданы – только самый ленивый из очеркистов не пенял на неиссякаемую банкетную вальяжность Александра Аркадьевича, тем самым невольно уподобляясь старикам из галичевской же песни: «Эка денег у него, эка денег». Искренний до неприличия изгой, Галич тем не менее стабильно ассоциируется с благополучием – отчасти потому что сумел с этим благополучием расплеваться; отчасти из-за того, что весь его облик и стиль по сей день сигнализирует о комфорте, джерси и закуске по всем правилам. Стать перевесила суть.

Закусочно-пайковый дискурс Галича действительно безбрежен. Десять лет назад на эту тему выступил – и, думается, окончательно закрыл ее – Денис Горелов (см. его практически неоспоримый русско-телеграфный текст «Первый барин на деревне»).

Но справедливости ради стоит сказать, что провизия у Галича не всегда объект сердечных насмешек («нам сосиски и горчица – остальное при себе») или гадливый симптом («на столе у них икра, балычок»). Когда речь идет о лагерях и ссылках, то и там непременно возникнет бутылочка «Боржома», сельдь с базы, лучок, мелко порезанный на водку, и цыпленок табака. Несчастливая принцесса с Нижней Масловки выбирает бефстроганов. Измотанный лирический герой в санатории кается: «И в палатке я купил чай и перец». Салака в маринаде – двигатель сюжета. Сыр и ливерная – трапеза висельника. С Галичем всегда возникает ощущение, будто крамолу издательства «Посев» прослоили полосными иллюстрациями из «Книги о вкусной и здоровой пище».

В школьной юности я очень любил читать популярную антисоветскую прессу. Собственно говоря, выбирать не приходилось, поскольку школьная юность пришлась ровно на те времена (1988-1991), когда практически вся популярная пресса была антисоветской – от журнала «Родник» до газеты «Куранты». Я, в общем, со всем написанным охотно соглашался, однако как следует обозлиться на режим у меня почему-то никак не выходило. Ни «Архипелаг Гулаг» в «Новом мире», ни «…И возвращается ветер» в «Театре», ни даже обвинительные заключения А. Ципко в прибалтийском журнальчике «Даугава» не убеждали меня в необходимости немедленного разрушения советского строя. Острую необходимость подобного действия я почувствовал лишь однажды – и все благодаря А. Г. Когда я впервые услыхал невинные, в сущности, строчки про «пайки цековские, и по праздникам кино с Целиковскою», меня вдруг передернуло раз и навсегда.

Я до сих пор уверен, что самую большую свинью советскому строю Галич подложил не диссидентскими зонгами про тех, кто знает, как надо, но именно этими своими «Дюрсо», «Перцовыми», буфетами с сардельками и дачами в Павшино. (Вы вообще бывали в Павшино? Это самое тоскливое место на земле.) Никто уже не станет поименно вспоминать, кто там поднял руку. Но факт того, что в процессе голосования «кто-то жрал», – такое не забывается. Галич это хорошо понимал, оттого и накручивал подрывной съестной подробняк.

Все эти продовольственно-мещанские зарисовки были обвинительным приговором для эпохи и оправдательным – для самого Галича. Они превосходно заземлили в его песнях все то, что сильно позже станут дразнить демшизой. На каждое «молчальники вышли в начальники» у Галича находилось «закусили это дело косхалвой». Именно то, в чем Галича сразу после смерти упрекал бессмысленно-злобный Нагибин, и сделало в итоге ему честь как сочинителю. Нагибин, как известно, написал, что народа Галич не знал и узнавать не спешил, всегда барствовал, а кашу заварил исключительно по соображениям тщеславия. Это, видимо, верно – в конце концов, даже в самых раскатистых и натуральных его откровениях, вроде «мы похоронены где-то под Нарвой» действительно слышится что-то неистребимо холеное. Но именно поэтому они исполнены объемного предательского очарования – чувствуется, что поет большой старый греховодник с наманикюренными ногтями. И песни смешные, потому что автор смешной (а у Высоцкого, к примеру, песни несмешные, потому что автор тоже не). В норвежском фильме «Беженцы» Галич вообще изъясняется с интонациями, напоминающими величавый говор другого беглеца – Бориса Сичкина. (Послушайте, как Галич там произносит: «Рядом со мной прекрасный норвежский художник…»)

Лиризм Галича – всегда на стыке сытости и самоедства. Как сладко он взвизгивал на фразе «перед ним бутыль с рябиновою!»; как жаловал все эти рассыпчатые суффиксы: балычок-коньячок; Леночка-Тонечка-Ниночка; сырок-чаек; двести граммчиков – анекдот про абрамчиков; с какой тлетворной чертовщинкой умел интонировать! «Что-то легкомысленно-игривое проглядывало среди всех этих жалобных восклицаний» – это написано про Степана Трофимовича Верховенского, но лирический герой Александра Аркадьевича встает в этих строках как живой.

Я пристрастился к Галичу как раз на его семидесятилетие – в 88-м. Давно. Я уже привык к тому, что некогда соблазнительная музыка с годами отпадает от тебя кусками, как штукатурка с потолка, или, наоборот, начинает играть такими новыми красками, которых лучше бы не знать вовсе. Но Галич константа – за двадцать лет ни один образ не сдулся, ни одна из шуток не заржавела. Я чувствую его ровно так же, как в свои четырнадцать. На двадцать прошедших лет – всего три новых ощущения, связанных с ним.

Во– первых, мне стало казаться, что в Галиче куда больше собственно музыки, чем положено думать. Его записи порой бывают сродни глухому нескончаемому темному кантри -по ощущениям. Песни спеты не на одном дыхании, на каждую вещь приходится огромное количество нюансов – в звуке, мелодии, голосе. Он вел свою музыку, как старый тамада застолье – долго, неровно, страстно. (Кстати, Галич курьезным образом проговорил сразу две важные для прошлого века музыкальные тенденции. Например, «услышать прекрасность молчания» – это фактически квинтэссенция всех сочинительских принципов тихушника Кейджа, тогда как строчкой «есть магнитофон системы „Яуза“, вот и все, и этого достаточно» можно припечатать кустарную эстетику Do It Yourself и прочий lo-fi.)

Во– вторых, майским вечером 1999 года мне посчастливилось побывать на домашнем концерте Псоя Короленко «Чтобы не вышло как с Галичем». В квартире на Ленинском проспекте Псой инсценировал его песни с непередаваемой, нездешней точностью. Круче только Северный исполнял «Тонечку».

И, наконец, в-третьих, я расслышал песенку про несбывшееся из нервного фильма «Бегущая по волнам». Мне на нее в свое время указал Гарик Осипов. «Под старость или в расцвете лет, ночью и средь бела дня твой голос придет, как внезапный свет, и ты позовешь меня». Несбывшееся – глубочайшая из мыслей Галича. То, под чем ходили все его афоризмы, анафемы и анекдоты; та точка, где барин, наконец, мирится с изгоем. Та высшая точка, о которой, впрочем, галичевские герои выразились бы без суесловия – не «Столичную» пьем, а «Особую».


This file was created
with BookDesigner program
[email protected]
12.01.2012

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю