355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Русская жизнь. Бедность (февраль 2008) » Текст книги (страница 8)
Русская жизнь. Бедность (февраль 2008)
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 22:45

Текст книги "Русская жизнь. Бедность (февраль 2008)"


Автор книги: авторов Коллектив


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)

Мы снова стали частью периферии. И как бы ни утешали мы себя красивыми словами про государственное могущество и великое будущее, это не изменит экономической реальности современного мира. Вернее, могущество и величие вполне возможны. Но они не являются лекарством ни против бедности, ни против бесправия.

Сегодня Россия в очередной раз поднимается с колен, гордится своими успехами и самоуверенно заявляет, что мировой экономический кризис не имеет к нам никакого отношения. Лет десять назад либеральная публика сетовала, что отечественный капитализм – недоразвитый, деформированный совковым влиянием, не такой, как на Западе. Сегодня, не переставая вздыхать по поводу недостатка европейского лоска у местного начальства, либеральная публика тихо надеется, что слова об «особом положении» Отечества в мире окажутся правдой, и нас минует мировой кризис.

Не надейтесь.

Цены на нефть подчиняются хорошо известным закономерностям мирового рынка. В период экспансии сырье и топливо дорожают быстрее, нежели промышленные изделия. Когда на смену росту приходит спад, цены валятся. Сырье и топливо начинают дешеветь быстрее, чем все остальные товары.

Данный сюжет российская экономика повторяла неоднократно, начиная с XVII века, заканчивая временами Великой депрессии, которая, обрушив сталинский план индустриального рывка, подтолкнула кремлевских лидеров начать коллективизацию.

На протяжении веков менялось лишь сырье, которым мы торговали. Сперва Россия снабжала Англию и Голландию материалами для кораблестроения. Наши канаты и мачты стояли на кораблях Фрэнсиса Дрейка, сокрушивших «Непобедимую Армаду» (батальные сцены в фильме «Золотой Век» должны бы вызывать у нас приступ патриотической гордости). С XIX века главным вывозным товаром стало зерно. Теперь газ и нефть.

В период мирового подъема перераспределение финансовых потоков идет в пользу поставщиков сырья. Неудивительно, что в такие периоды правители Отечества проникаются самоуверенностью, а интеллектуалы буквально лопаются от патриотизма. Военная мощь государства нарастает пропорционально притоку средств. Народным массам перепадает куда меньше, но они могут радоваться за родную державу.

Социальные проблемы не решаются и не могут решаться, поскольку для успешного участия в мировой экономике это не требуется. А положение все равно объективно исправляется. Зачем принимать какие-то специальные меры, если все само собой идет к лучшему? Страна стоит на пороге процветания. Именно на пороге, потому что процветает меньшинство, но большинство начинает верить, что и ему очень скоро что-то достанется.

Увы, после наступления мирового кризиса все меняется. Ножницы цен разворачиваются в противоположном направлении. Накопленные средства сгорают. Укрепившаяся национальная валюта теряет «былую славу». Приобретенные выгоды утрачиваются, ресурсы утекают из страны. Если же к этому добавляется и военно-политический кризис, то появляется и соблазн применить боевую мощь, не зря ведь накопленную в годы «тучных коров». Только при стремительно слабеющей экономике теряют силу и военные мускулы государства. Так было и в Крымскую войну, и в Русско-японскую, и в Первую мировую. Хочется хотя бы надеяться, что данный список не будет продолжен.

Самодовольство интеллектуалов и политиков сменяется растерянностью, трусостью и самобичеванием. Из маниакальной фазы идеологи переходят в депрессивную.

Если смотреть на происходящее с обычным для нас фатализмом, то можно увидеть лишь печальное чередование фаз, регулярное крушение надежд и колебания от необоснованного оптимизма к пессимизму и отчаянию. Но почему мы должны смотреть на кризис непременно глазами обреченных? Почему не увидеть в нем долгожданной возможности вырваться из порочного круга?

Может быть, попробуем?

* ОБРАЗЫ *
Аркадий Ипполитов
Пять историй с прологом

Соблазн нищенства

– Пирожки со страусом закончились, остались только с индейкой.

Как крючок в рыбьи жабры, эта фраза вонзилась в меня и вытащила на поверхность из мутной глубины сна, надолго засев в мозгу, так что все время, без видимой причины, она вновь и вновь возникает в сознании, чем-то напоминая острый посторонний металлический предмет, засевший в моем нутре, мешающий и раздражающий. Эта фраза – единственное, что четко отпечаталось в памяти из сна, неясного, как и большинство наших снов, не оставившего воспоминания, но лишь ощущение. Какая-то мятая неразбериха образов: истощенные и бледные люди, похожие на филоновских пролетариев, лабиринт коридоров с обсыпавшейся штукатуркой, облупленные стены, выкрашенные краской столь тошновторного цвета, сколь тошнотворен бывает запах больничной пищи, вызывающий омерзение и мучительную тоску при мысли даже не о том, что кто-то может нечто подобное есть, но предлагать в качестве еды другим людям. Переплетено все это было с какой-то запутанной интригой русской тюрьмы, которой я никогда в жизни не видел, с несчастными, умирающими от туберкулеза и СПИДа, с повествованием о злоупотреблениях, и раздачей еды в столовой, где и прозвучала эта фраза, судя по всему – издевательская. Ее идиотизм усиливал ощущение грязной и опасной приставучей липкости, наполнявшей сон, какого-то отчаяния, потери всего, страшного и притягательного, как притягательна клейкая лента для мух. Влипнуть по самые уши и только медленно и лениво шевелить лапками – это ли не счастье, это ли не блаженство?

Наученный Фрейдом, я соображал, что пирожки со страусом пришли из упорного чтения «Сатирикона» Петрония, которому я предавался последнее время, из сцены со старухой Энотеей, описания нищеты ее жилища и фразы Энколпия:

– Пожалуйста, не кричи, – говорю я ей, – я тебе за гуся страуса дам.

Перемешавшись с рассказом моей матери, наслушавшейся передач «Эха Москвы» о состоянии современных русских тюрем, это все и произвело пирожки со страусом, глупейшим образом воткнувшиеся в меня. Фрейд заодно и объяснил мне, что все наши сны – это реализация тайных желаний.

Давным– давно, когда мне было лет двадцать, я после какой-то дурацкой пьянки шел по Большому проспекту Петроградской стороны. Была зима, ночь, адский, космический холод, какой бывает в этом городе, когда влага замерзает в воздухе, развитой социализм и полная пустота. Я, пьяненький, был в состоянии юношеской полувменяемости, страшно жалел себя, так как жизнь моя не удалась, шатался и плакал. Все было глупо и невнятно, но запомнилось потому, что ко мне подошли два бомжа и начали что-то говорить о милиции, о холоде, и о чем-то еще. Оба они были маленькие, мышиные, мне казались старичками, и в конце концов один из них отвел меня по длинной лестнице петроградского доходного дома на чердак, в какой-то угол, около теплоцентрали, где было свалено лоскутное тряпье, стояла банка с окурками, явно не в качестве пепельницы, а как запас курева, и даже свечной огарок. Там он меня уложил и оставил, пробормотав, что ему за чем-то нужно сбегать. Он ускользнул, незаметный, серый, было тепло, тихо, даже уютно: гудела вода в трубе отопления, темнота, вокруг же холод, пустота, большой город. Во всем было непонятное, странное чувство опасности, подчеркнутое мерным гудением воды в трубах. Оставшись один, я быстро успокоился, пришел в себя, выбрался на улицу, дошел до дома, скользнул в постель и утром вернулся к реальной жизни.

Это приключение поразило меня. До сих пор я не могу понять, что было нужно этим людям и было ли им нужно что-нибудь. Угрожало ли мне чем-то пребывание на чердаке, или это была самая настоящая miserecordia, то есть милосердие, как оно звучит по-итальянски, что в этом языке тесно связано с miseria, нищетой, – я до сих пор не могу понять. В русском подобной связи нет, милосердие отделено от нищенства, как отделен дающий от берущего. Встреча задала мне загадку, до сих пор заставляющую меня, когда я смотрю на темные громады доходных домов с желтыми окнами, подозревать существование на чердаках и в подвалах огромного параллельного реальному мира, где около гигантских, теплых, мерно булькающих труб навалены лохмотья, запас окурков, теплота, и кишат какие-то существа с бесцветными лицами и темным лепетаньем. Подозревать и мечтать об этом параллельном мире. Нечеткие контуры его населения скользят над моей головой, я о нем ничего не знаю, но жизнь эта, теплая, мрачная, исполнена влекущей тайны, обещая то, чего я напрочь лишен, хотя и не могу в точности определить, что именно. Гадливую нежность? Свободу безразличия? Покой грязи?

Много лет спустя, сидя дома и работая, я услышал во дворе крики столь громкие, что не выдержал и подошел к окну. Двор мой, находящийся в самом начале Невского проспекта, давно уже был приведен в порядок программой «Петербургские дворы» или что-то в этом роде, поэтому походит на слабую копию скандинавского, или, скорее, прибалтийского благополучия, всегда для русской души символизировавшего цивилизацию, с клумбами, решеточками и фонариками, все выкрашено и замощено. Впрочем, одну из клумб раздавили припарковываемые во дворе лексусы, роящиеся в основном вокруг открываемых на первых этажах странных предприятий, то парикмахерской «Красная перчатка», то центра пирсинга, то модного дома Giulia Kompotova, то мехового салона. С владельцами одного из лексусов и завязалась драка бомжа, копавшегося в мусорных бачках за кованой решеткой. «Драка», конечно, сильно сказано – бомжа просто толкали, или, точнее – отталкивали, он тут же падал, но снова вскакивал, страшно хрипло кричал и напрыгивал на спокойных парней в приличных костюмах, особой жестокости не проявлявших. Смысл был непонятен: то ли он выступал против лексусов, то ли лексус задел; кто прав, кто виноват, было неясно, но звук его старческого надтреснутого голоса, полного жалкой ненависти и жалкого отчаяния, царапал до крови. Я стоял и смотрел, и несчастная старческая фигурка напомнила мне моего деда, умершего, когда мне было пять. Он был контуженным на войне инвалидом, плохо соображавшим сталинистом, вечно на всех оравшим, что предали революцию, но со мной ладил, так что нас даже оставляли вдвоем. Он ничего не делал, но сохранил пристрастие к переплетам, все время подклеивая своих Марксов и Энгельсов, изводя на это огромное количество клея и тряпья. Мне было года три-четыре, я ничего не помню, кроме сладострастия грязи, когда я ползал вокруг него, мажась в липком клее, к которому так здорово прилипали бумажки и тряпочки. Как мне потом говорили, я и какал прямо в штаны, так как на горшок дед не обращал никакого внимания. Срал в штаны, видимо, от общего ощущения счастья. Потом с работы приходила бабушка и отмывала меня, а потом дед умер и его похоронили. Моего деда били, а я стоял и смотрел, пока все не кончилось, и опять сел за свой компьютер.

Двор, хотя и приведен в порядок городской программой, видно, еще хранит связь с таинственным миром, где я как-то случайно побывал в свои двадцать лет. Во всяком случае, когда мне пришлось несколько дней подряд очень рано выходить из дома, что мне несвойственно, около семи утра, я тут же приметил, что вместе со мной выходит из моего двора молодой человек, юноша лет пятнадцати-семнадцати от роду. По его виду я сразу угадал, что он ночевал где-то здесь, то ли на чердаке, то ли в подвале и только что проснулся. Он был светловолос и светлокож, и покрыт каким-то густым слоем сальной грязи, как столик привокзальной столовки советского времени, такой въевшейся, неизбывной, составившей часть его естества, так что свежая грязь, подтеками размазанная по его лицу, была нанесена уже не на поверхность кожи, а на поверхность этого налета. Лицо его не было лишено некоторой приятности, но поразительным было выражение безразличной готовности ко всему, тупое, сонное и беззащитное. На нем был ярко-красный свитер и в прошлом светлые брюки; наряд поражал странностью изначальной приличности, прямо-таки отдаленно намекающей на оксфордское студенчество, совершенно не подходившей не то что бы к его всклокоченной, стоящей торчком шевелюре и полной его немытости, но именно к выражению его лица, с отпечатанной на нем несовместимостью с окружающим миром Невского проспекта, почти болезненному, почти олигофреническому. Открытый, беззащитный и отстраненный, он, казалось, был готов на все: попросить, украсть, быть обласканным, прогнанным, избитым. Залитая ярким солнечным утренним светом фигура этого Оливера Твиста в грязном красном свитере на фоне распускающейся зелени Александровского сада, Зимнего дворца, выглядывающего из-за желтизны Главного штаба, и пустоты утреннего Невского, врезалась в меня навечно. Три дня подряд я выходил рано, и три дня подряд я встречал его, все с теми же грязными подтеками на щеке и коркой заскорузлых ссадин. Он был в возрасте моего сына, и так для меня и осталось тайной, куда он направлялся, что делал в моем дворе, откуда взялся и где он сейчас.

В Риме трудно быть несчастным. Во всяком случае, мне, так как я там бываю довольно редко. Тем не менее, когда я оказался в Риме в начале июня 2000 года, во мне сидела страшная тоска, от которой ничто не помогало отделаться. От сосущей внутри болезненности, от размышлений о старости, одиночестве и сплошной череде неудач не помогали избавиться ни росписи Маттиа Прети в Сант Андреа делла Валле, ни купол Сан Джованни деи Фьорентини в конце виа Джулиа, ни обнаженные груди соколов на фасаде палаццо деи Фальконьери, ни сад виллы Медичи, куда я был допущен в первый раз, ни цветущие маргаритки на полянах вокруг Кастелло Сант Анжело. Я бродил по лучшему городу в мире неприкаянный, ненужный никому, себе в первую очередь, и, понимая всю свою глупость, совершенно был неспособен справиться с чувством отчаянного несчастья, набухшего внутри, как отвратительный нарыв, который все время хочется трогать. Около Кастелло Сант Анжело, на набережной, я увидел нищенку, склонившуюся над кучей своего барахла. Она была высокой, с длинными черными волосами, с правильными чертами лица и, кажется, моего возраста, хотя, быть может, и моложе. Выражение лица ее было совершенно спокойное и отрешенное, она все время что-то бормотала, погруженная в диалог с собой, и особенно бросался в глаза цвет ее кожи, какой-то неестественный, буро-красный, но не от римского загара, а от внутренней болезни, наливавшейся внутри нее и как будто отравлявшей все вокруг нее тяжелым, несносным страданием. Смотря на нее, вдруг, неожиданно для себя самого, я с непреодолимой ясностью осознал то, что должен был понимать всегда: свое родство с этой несчастной, занятой только собой и ни на кого и ни на что не обращающей внимания. Не то чтобы я увидел себя со стороны, как в зеркале, нет, я не увидел, а ощутил себя таким же буро-красным, налитым гноем, отравленным болезнью, тяжелым, с гнусно гнилой плотью и кровью. Ощущение было поразительно, как озарение. Никогда и ни с кем я не испытывал такой физической, тактильной схожести, привыкнув всегда отделять себя от другого. Я прошел мимо, с дурацким букетиком маргариток в руках, зачем-то нарванных вокруг Кастелло Сант Анжело.

Совсем недавно, в воскресную ночь, меня скрутила сильная внутренняя боль, с которой я не мог справиться до такой степени, что, не соображая, что делаю, вызвал простую «Скорую помощь». Взяв всего триста рублей, молодой врач осмотрел меня и, успокоительно сообщив, что ничего определенного он сказать не может, то ли холецистит, то ли еще что, стал уговаривать меня ехать в больницу прямо сейчас, делать узи по крайней мере, а так он ни за что поручиться не может. Мне было очень больно, так что меня удалось убедить влезть в «Скорую», отвезшую меня на Литейный, в дежурную Мариинскую больницу. Где я и был оставлен в старом просторном вестибюле с метлахской плиткой, построенным когда-то сердобольной благотворительностью для неимущих соотечественников. Все было чисто, где-то в стороне нянечка терла плитку шваброй, народу было немного, но в желтом свете больничных ламп висел непереносимый смрад, курсирующий по всему вестибюлю особыми потоками. Кроме нянечки, в углу шушукались две бывалые девахи, стояла коляска со старухой, беспомощной и явно ничего не соображающей, закутанной в халат и в тапочках, в сопровождении несчастного родственника, столь же жалко выглядящего, как и она, сидел за особым столом охранник, здоровый парень в костюме, и за конторкой – медсестра, что-то быстро записавшая и вскоре бесследно пропавшая. Тишина, вонь, желтый свет и непонятность ожидания изматывали, читать я не мог и принялся ходить, вскоре обнаружив, что смрад исходит от бесформенной кучи, лежащей прямо на полу, около батареи. Куча оказалась безмолвным существом непонятного пола, возраста и вида, не издававшим ни звука, но лежавшим с открытыми глазами. Отойдя от него подальше, я опять принялся ждать, все более и более раздражаясь на все, и на себя в первую очередь. Все сидели и лежали без лишних движений, сестра не появлялась, старуха стонала, девахи тихо и матерно переговаривались, но тишина была нарушена тем, что из-за клеенчатой занавески, отделяющей какое-то помещение от коридора и общего зала, вдруг появился ковыляющий и шатающийся, и, судя по всему, совершенно пьяный бомж с разбитым в кровь лицом. Он издавал нечто нечленораздельное, канючащее, и все лез к охраннику, вымогая у него что-то, кажется – курево. Охранник принялся заталкивать его обратно за занавеску, но бомж рвался назад, и все урчал, так что охранник двинул его, сильно толкнув, и тот растянулся на полу, уткнувшись окровавленной мордой прямо в метлахскую плитку, настеленную в начале прошлого века щедрыми благотворителями, и было ясно, что он специально добивался этого, специально провоцировал здорового, непохожего на него детину, потому что ему было необходимо поставить точку, быть совсем избитым и успокоиться. Я не выдержал, встал и ушел, и боль меня отпустила, я шел пешком по пустому Невскому, на нем не было даже мальчишек-попрошаек, ночью густо вьющихся у канала Грибоедова, и я вернулся домой, в свою бедную белесую жизнь, ко всем и ко всему безразличную. Наутро позвонил знакомым и сходил к какой-то любезной врачихе, быстро сделавшей все анализы и прописавшей нужные, тут же помогшие таблетки.

Дмитрий Данилов
Угольная депрессия

Горький дым шахтерского Прокопьевска

Мы с Женей идем по району Красная Горка к его дому. Евгений Некрасов – музыкант и пользователь «Живого журнала». В информации о пользователе в графе «местоположение» у него стоит ссылка «Прокопьевск». Если кликнуть по этой ссылке, открывается список прокопьевских ЖЖ-юзеров, состоящий из одного Евгения. Других пользователей «Живого журнала» в Прокопьевске нет.

Район Красная Горка представляет собой массив двухэтажных, когда-то желтых, а ныне неопределенного цвета домов, построенных в 40-х или 50-х годах прошлого века. Во дворах (пустых территориях между домами) длинными рядами стоят деревянные сараи. Сараи поделены на небольшие отсеки, каждый отсек принадлежит отдельной семье. В сараях хранится уголь. Потому что в Прокопьевске очень распространено печное отопление. Есть и центральное, но во многих домах только печное.

Из труб идет дым. И сильно пахнет углем. Вернее, продуктами его горения.

Это Сибирь, Кузбасс, Кемеровская область. Угледобывающий регион, шахтерский город. Двести с лишним тысяч жителей. Смысл существования города Прокопьевска практически полностью заключается в угле. В его добыче. Прокопьевск, как и многие другие шахтерские города, например Донецк, возник как конгломерат шахтных поселков. Открывались шахты, люди приезжали работать, селились вокруг шахт в избушках и бараках, эти полустихийные поселки разрастались и постепенно срослись в огромный город. Вернее, не город, а территорию сплошного хаотичного заселения.

Идем по Красной Горке. Мороз, снег, лед. Народу – никого.

Проходим мимо приземистого нежилого здания, обшитого ярко-желтым современным строительным материалом (кажется, это называется «сайдинг»). Дверь без вывески. Окон нет. Женя говорит, что это здание стоит здесь уже лет десять, и никто из жителей до сих пор не знает, что в нем. Как-то все дружно понимают, что лучше этим не интересоваться.

Проходим мимо приземистого нежилого одноэтажного здания, старого, убогого, вросшего в землю. Это овощехранилище, поясняет Женя.

Проходим мимо длинного белого (когда-то) двухэтажного здания. Деревянная дверь, вывеска «Общежитие». В некоторых окнах горит свет, хотя на улице светло. Одно окно занавешено красно-белым шерстяным одеялом. Из другого окна доносится поп-музыка.

Люди приезжают из отдаленных деревень работать на шахту «Красногорская». Им дают комнаты в этом общежитии. И они живут там, в комнатах этого общежития. Включают свет, занавешивают окна одеялами, слушают поп-музыку.

Среди двухэтажных облезлых домов и угольных сараев возвышается гигантское помпезное здание Дома культуры. Вероятно, это Дом культуры шахты «Красногорская». Величественный портик с колоннами. Обрывки афиш. Стены здания выглядят так, словно по ним вело ураганный огонь небольшое мотострелковое подразделение. Трудно понять, действует Дом культуры или нет.

Какой ужас, говорю я. Да, говорит Женя и усмехается.

Вдруг обнаруживается человеческое присутствие. Нам навстречу по дорожке идет мать с дочерью лет восьми. Мать пьяна. Сука ты такая, произносит мать в адрес дочери, а потом произносит еще некоторые слова. Дочь убегает от матери и, пробегая мимо нас, закрывает лицо руками. Мать бросается вдогонку, но у нее плохо получается. Стой, сука, стой, сюда иди, произносит мать, спотыкается и падает в снег.

Здесь таких много, говорит Женя.

Район Красная Горка единолично держит некий вор в законе. На него работает многочисленная банда подростков-пираний, которые готовы без промедления растерзать и закатать в асфальт любого, на кого им укажет патрон. Впрочем, для закатывания кого-либо в асфальт им не обязательно дожидаться указаний патрона. Они могут это сделать по собственной инициативе, жертвой может стать любой подвернувшийся под руку человек. Например, чужак, случайно или специально забредший в район Красная Горка. Вот здесь раньше был детский городок, всякие качели, горки, карусели, говорит Женя и показывает на совершенно пустую площадку, поросшую какими-то чахлыми кустиками. Она простояла всего несколько месяцев – все разломали, растащили, разграбили. Металл.

Сидим у Жени на кухне, пьем чай, обсуждаем план действий (Женя любезно согласился помочь мне в ознакомлении с городом). Я говорю: может быть, просто погуляем для начала по городу, потом вечером посидим где-нибудь. Нет, говорит Женя, гулять тут особо не стоит, если, конечно, целью прогулки не является получение тяжких телесных повреждений и утрата денег, телефона и верхней одежды. «Посидеть» здесь тоже негде. Вернее, есть несколько мест, но туда лучше не ходить. Город совершенно бандитский. У молодежи, да и не только у нее, два основных развлечения – бухать и бить друг другу морды. Есть еще третье, дополнительное развлечение – употребление героина. Тоже очень популярное.

Значит, спрашиваю, у вас тут продолжаются девяностые? Нет, говорит Женя после некоторой паузы, не девяностые. Гораздо хуже.

Выяснилось, что единственный относительно безопасный способ передвижения по городу – такси. А «посидеть» потом лучше у меня, предложил Женя. И я согласился.

Едем по городу на такси. Водитель похож на некогда знаменитого нижегородского футбольного тренера Валерия Овчинникова по прозвищу «Борман» (это прозвище не таксиста, а тренера). Как и практически всякий таксист в подобной ситуации, он обильно и, надо сказать, содержательно комментирует проплывающие мимо виды и объекты.

В городе много угольных шахт. Большинство из них работает, цены на уголь растут, добыча угля приносит прибыль. На станции Прокопьевск стоят длиннющие составы, груженые углем. Шахты выглядят страшно. Проезжаем шахту «Коксовая» прямо в центре города. Все шахтные строения – черные, рядом с наклонными галереями, по которым транспортируется уголь – кучи угля, по ним ползает грязно-желтый бульдозер, пытаясь придать кучам требуемую форму. Вокруг шахты – уже не кучи, а огромные горы угля, присыпанные снегом. Так осуществляется хранение угля.

Зарплата шахтера на большинстве шахт, например, на «Красногорской», – 7-8 тысяч рублей. Есть и более благополучные шахты, где можно заработать адским шахтерским трудом тысяч пятнадцать. Недостатка в кадрах шахты не испытывают, молодому здоровому мужику, не окончательно спившемуся и не имеющему специальных профессиональных навыков, больше податься некуда, только в шахтеры.

Есть еще несколько заводов – «Электромашина» (там, помимо всего прочего, делают дизельные двигатели для подводных лодок), шахтного оборудования, оборудования пищевой промышленности (последний относительно процветает, его компактные мельницы пользуются повышенным спросом). Но все же главное место работы для местного населения, особенно мужского – шахты.

Возможно, вы прочитали это и не испытали никаких особых эмоций. Ну, шахты. Ну, работают люди на шахтах. Мало ли кто где работает.

Да, люди работают в шахтах. Орудие их труда – отбойный молоток. Тяжелая штука. Очень. К тому же она чудовищным образом вибрирует, вгрызаясь в породу. Хрен ее удержишь в руках. Грязь, угольная пыль, больные легкие. И так целую смену, шесть часов. Периодически случаются взрывы газа, обрушения. Шахтеры гибнут, и на их места приходят новые шахтеры, потому что больше некуда им приходить, только на эти освободившиеся места. И это – за семь тысяч рублей. Или восемь. Семь и даже восемь тысяч – это очень мало. Особенно если у тебя семья, дети, а у жены-продавщицы (допустим) зарплата – тысячи три. Или две (такие зарплаты тоже не редкость).

Ну а уж если шахтер как-то ухитрился устроиться на хорошую шахту и попасть в хорошую бригаду и получает в месяц целых пятнадцать тысяч, можно сказать, жизнь у этого шахтера удалась, он завидный жених, успешный человек, состоятельный мужчина в самом расцвете лет.

Как любили писать в советской прессе, «вдумайтесь в эти цифры». Пятнадцать тысяч. Восемь тысяч. Семь тысяч. Рублей. За работу под землей с отбойным молотком в угольной пыли.

Так-то.

Водитель, похожий на тренера Овчинникова, при Советской власти тоже работал шахтером. В те времена шахтеры зарабатывали очень большие деньги, но потратить их в Прокопьевске было практически не на что. Хоть на хлеб их намазывай, деньги эти, говорит водитель. За меховыми шубами для своих жен прокопьевские шахтеры из холодной Сибири ехали в теплый Ташкент. Теплый Ташкент снабжался шубами весьма обильно. За мебелью ехали в Алма-Ату. Еще шахтеры советского Прокопьевска любили летать на выходные в Европейскую часть СССР. На шахте можно было купить «путевку выходного дня» рублей за двадцать пять (для шахтера тогдашних времен копейки) и поехать в Москву, Ленинград или Ригу. Отработал смену, переоделся, поехал в аэропорт, четыре часа, и ты в столице. Погулял по городу, съездил на экскурсию, покутил в ресторане, на следующий день опять погулял-съездил-покутил – и в аэропорт, домой, в Прокопьевск, в шахту, в угольную пыль, к отбойному молотку.

Теперь не то. Теперь в Прокопьевске можно купить если не все, что угодно, то довольно многое. Вот проехали мимо небольшого автосалона Chevrolet. Написано «Кредит 0 %». Интересно, что думают при взгляде на этот небольшой автосалон шахтеры шахты «Красногорская», получающие в месяц семь или восемь тысяч рублей.

Наверное, ничего не думают.

Промелькнул центр города – несколько сталинских зданий на проспекте Шахтеров. Потом замелькал бесконечный частный сектор – избушки, щитовые «финские» домики, бараки. Что-то, говорю, бараков много. Это разве много, говорит «Овчинников». Это так, пустяки. Если хотите увидеть много бараков, можем съездить в Березовую Рощу. Или в Ясную Поляну.

Конечно, поехали.

В Березовой Роще не видно берез. Потому что их здесь нет. Но вообще всякого дерева здесь много. В основном, в форме жилых строений. Большинство из них – старые двухэтажные деревянные многоквартирные дома (таких много на Русском Севере) и – да, они самые, бараки.

Это такие одноэтажные длинные сооружения. С несколькими входами. Перекошенные, занесенные снегом. Сделанные непонятно из чего – из каких-то фанерных щитов, деревяшек, листов железа, из какой-то еще хрени. Некоторые окна замурованы картонками. Некоторые заиндевели снизу доверху. В некоторых горит свет. Некоторые просто выбиты.

Часть бараков расселена и подлежит сносу – из федерального бюджета в последние годы капают какие-то деньги, и жителей бараков мало-помалу переселяют в хрущевки и в новый микрорайон Тырган. Но в большинстве бараков продолжает теплиться жизнь. Хотя, возможно, в данном случае более уместно не слово «жизнь», а какое-то другое слово, которое я затрудняюсь подобрать.

Мимо бараков по улице (назовем это условно «улицей») идет, пошатываясь, пьяный дедушка. На голове у дедушки шапка-ушанка, представляющая собой плотный, слежавшийся комок концентрированного ужаса. Дедушка останавливается. Во рту у него что-то вроде окурка. Дедушка достает из кармана ватника спичечный коробок и пытается прикурить. У дедушки ничего не получается.

На обочине «улицы» стоит довольно новая «десятка». Мимо «десятки» идет хорошо одетая молодая женщина, толкающая симпатичную, ярких расцветок, детскую коляску. Женщина с коляской сворачивает к бараку, стоящему торцом к «улице», останавливается у одной из перекошенных дверей, берет на руки ребенка. Сейчас она войдет с ребенком в барак. Молодая хорошо одетая женщина и ее ребенок живут в бараке.

Ну что, в Ясную Поляну поедем? Да нет, не стоит. Березовой Рощи вполне достаточно.

Ладно, едем дальше. Останавливаемся у железнодорожного переезда, перегороженного шлагбаумом. Мигают красные фонари. Ждем. Наконец мимо проносится одинокий огромный зеленый электровоз ВЛ-10 с огромной желтой надписью «Тайга» на боку. Тайга – это такой железнодорожный узел на севере Кузбасса, там депо, к которому приписаны огромные зеленые электровозы, которые то и дело снуют по железной дороге вдоль Прокопьевска.

Огромные зеленые электровозы таскают из Прокопьевска длинные составы с углем.

Заехали в новый (относительно, брежневских времен) район Тырган. Здесь прокопьевская депрессивность немного рассеивается. Кварталы обычных девятиэтажек, даже довольно симпатичных, широкие улицы. Правда, дома выглядят как-то устало. Люди, живущие в этих домах, сильно устают на своих тяжелых работах, и их постоянное, длящееся годами, утомление пропитало стены этих домов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю