Текст книги "Русская жизнь. Корпорации (февраль 2009)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)
* ГРАЖДАНСТВО *
Евгения Долгинова
Чужих людей соединенье
Некорпоративная профессия
I.
В публичном измерении учитель – фигура скорби. Он символ «бюджетника», он сир и наг, всегда «на грани» и доведен до предела (беспощадным Гайдарочубайсом или, напротив, техногенным Фурсенко – зависит от убеждений сострадающего). Он не совсем бесполезен, потому что хоть чем-то занимает детей, но работает за копейки, ему все время что-то дают, но дают мало, а может быть, и не надо больше, и так сойдет; в девяностые годы его неуклонно реформировали, а сейчас – модернизируют.
В бытовой риторике учитель – что-то среднее между серым дураком, хабалкой жэковского пошиба, латентным садистом и тем, что называется блаженненьким; при определенном критическом прищуре в одном и том же учителе можно обнаружить все типажи. Его привычно, дежурно полощут: тихого – за беспомощность, яркого – за распущенность, авторитарного – за жестокость, бескорыстного – за легкомыслие. Мажорный учитель стрижет бабло, а честный коптит небо, – и едва ли не всякое телодвижение учителя диагностируется родителями как «гребаный совок». (Идут с детьми в поход – совковая романтика, не идут в поход – совковый пофигизм; много требуют – совок тоталитарный, мало требуют – совок импотентный, далее до бесконечности.) В порядке особого снисхождения признают компетенции одного-двух учителей – ну это ж капля в море, белая ворона. «С душой и талантом, представляешь? – Не жилец. Задушат его эти кошелки своими начесами».
Конечно, каждый из родителей – стихийный аналитик системы образования, но практика широких обобщений, монолитность и категоричность суждений об учителях заставляет думать, что у школы и учительства и в самом деле есть какое-то общее лицо.
II.
– Педагогического сообщества как такового нет. Есть педобщественность, или авангард, тусовка, без конца перетирающая содержание и смыслы образования, инновации, мы зовем их «фестивальщиками». Ездят люди на семинары: философия образования, инварианты, альтернативы, моделирование – что ж… чем не деятельность… Отдельное крыло – условно правозащитное, родительские союзы, они пишут декларации и делают заявления. Педноменклатура, бюрократия, управленцы – отдельный класс, громадная армия людей, которые учат учителей правильно учить детей… Собственно учитель, нормальный, добросовестный учитель теряется за этим лесом.
Историк Марина Николаевна ушла из школы три года назад – именно тогда, когда заработки стали более-менее достойными. Девяностые годы она называет «стоянием»: все падало и разлагалось, надо было «стоять», но дети приходили в школу, их надо было учить. (А я вспоминаю забастовки и голодовки учителей, одинокую ложечку из буфета Министерства образования, привязанную к стойке, ею надо было размешать сахар, – и тихие жалобы двух министерских чиновниц на невозможность пообедать: дорого. «Мы плитку принесли, хотели картошку сварить в кабинете – запах пошел, пришлось выключить».) В сытые нулевые ее стало ломать.
– В девяностые было простое деление: традиционалисты и новаторы, особо друг друга не трогали. Сейчас другая оппозиция – профи и любители. Это, как ты понимаешь, не вопрос диплома. Культ компетентности и эффективности…
– Но разве это не по твоей части? Если дети твоих учеников берут у тебя частные уроки…
– По моей. Но видишь что: критерии! Основная нагрузка учителя сегодня – не уроки и даже не бумаги. Я должна постоянно подтверждать, что я такое, участвовать в семинарах и тренингах, совершенствовать и совершенствоваться, писать какой-то идиотский «самоанализ урока», оформлять каждый свой пук и кряк как «проектную деятельность». Мне противно в пятьдесят лет доказывать, что я – это творческая единица, энтузиаст, к тому же это неправда, я просто хороший урокодатель, мне хорошо в рутине. А эффективный учитель сегодня – тот, кто эффектно рефлексирует, а не тот, кто хорошо учит. Раньше я, возможно, и вступила бы в эту ярмарку амбиций, но сейчас – увольте, нет. Жизнь коротка.
У Марины одиннадцать учеников – с шестого класса по выпускной. Ей хватает денег и времени. Недавно она съездила в Испанию. Весной планирует в Мексику, и кризис ее не смущает.
– И что, все учительское сословие сосредоточенно рефлексирует?
– За все не скажу. Но сословие, мне кажется, кончилось. Так – «чужих людей соединенье».
– Учителя есть, а учительства нет?
– Лично я давно не встречала. Есть острова единомыслия, корпоративности какой-то, – математические спецшколы, например, или авторские, атмосферные, вроде школ Тубельского, Рачевского, школы со своей культурой. Но на массовом уровне учителей ничего не объединяет – нет точек отсчета, кроме прагматических. Из профессии ушел пафос, ушло сознание миссии – поэтому цеха нет. Осталась только среда.
III.
Не знаю, права ли Марина Николаевна, – в России полтора миллиона учителей и 70 тысяч школ, всех не пересмотришь. Не знаю также, был ли «цех» в советскую эпоху, – по короткому моему учительскому опыту представлялось, что был, – но тогда и время было особенной вдохновенности и выдающихся иллюзий, тон задавала плеяда блестящих педагогов-новаторов на останкинских встречах, – обнимались миллионы, в поцелуе слился свет. Сейчас понятно, что современный педагогический пейзаж – чрезвычайно многоцветная и пестрая картина.
Несколько лет назад молодая журналистка, очень хорошая девушка, принесла репортаж из школы, где написала с дежурным комсомольским задором: «Так будет, пока в школе работают лузеры, люди с неуспешной я-концепцией, Марьиванны в вязаных юбках…» (она не очень давно закончила школу – и ее раны еще не стали шрамами). Я как-то обиделась за учителей и толкнула телегу про долг, подвижничество и великий незаметный труд людей, которые! вопреки и несмотря! – пока я говорила, позвонила дочь, тогда, кажется, третьеклассница, и сказала: «Тебя вызывают в школу».
Ничего страшного не было, просто кислая дама смутных лет гавкнула куда-то в стену: «Все подписали договор на английский, а вы, тра-та-та?» – но я молчала, я потрясенно смотрела на ее серую вязаную юбку. И на серое лицо – буквальную иллюстрацию тезиса о «эмоциональной выгораемости учителя», есть такой термин. И даже ее рыжие волосы – они тоже, конечно, были серые.
На выходе меня ослепила стоматологическим сиянием встречная дива, – юная, сладко-душистая, лайковая, вся из блесток и минут и красоты нездешней. «Вот явилась, осветила», – и по-хозяйски прошла в кабинет.
Но две этих женщины, казалось, в принципе не могут сосуществовать в одном воздухе, в одном коллективе, заниматься общим делом. Потом дочь объяснила: вязаная юбка – завуч номер один, и ее все очень любят (понимающая и справедливая; а что хмурая – простим угрюмство).
А дива – завуч номер два, ее очень любят мальчики-старшеклассники. А остальные? Да вроде бы никак. Ну училка и училка.
Ничего себе контрасты, подумала я. Что ни захочешь найти в школе – все обнаружится. Вот «уходящая натура», к которой тянутся дети, – и вот сияющая младость, бог весть по какой надобности выбравшая школьную карьеру. Но по какой?
IV.
Минобр. давно стоит на ушах – ежегодно от 70 до 90 процентов выпускников педвузов в школу не идут – и мечтает о возвращении распределения. Это с одной стороны; с другой – А. Фурсенко полагает, что учителей у нас явный переизбыток: демографический провал начала 90-х сократил количество учеников на 5 миллионов, а учителей – всего на 10 процентов. Надо бы сузить – но поможет ли? Административная мечта об омоложении кадров, обновлении школьной крови не артикулируется напрямую – все-таки 40 процентов учителей – пенсионеры. В Москве выпускники педвузов приходят сразу на 12-й разряд (год практики идет им в стаж), – но и этого недостаточно. Все-таки в школу идут не за деньгами.
Из наблюдений, разговоров с учителями напрашивается парадоксальный вывод: молодые учителя приходят затем, чтобы исправить ошибки собственных учителей.
Понимаю, насколько утопически это звучит.
Но именно на пепле Клааса иногда вырастают удивительные сады. Станислав Теофилович Шацкий, один из самых блестящих русских педагогов (создатель знаменитой трудовой колонии «Бодрая жизнь», а в советские годы – Первой опытной станции Наркомпроса, предтеча Макаренко), признавался, что не читал педагогических книг. «Мне казалось, что ярко живший в душе личный, испытанный на себе в школе опыт применения педагогических приемов дает мне право определенно судить о том, как не надо заниматься педагогикой, и хотелось поэтому поскорее начать действовать самому». Шацкий был вовсе не двоечником, – к 27 годам имел в анамнезе физмат Московского университета, сельхозакадемию и Московскую консерваторию (директором которой он, уволенный за «педагогический руссоизм», станет в 1930-м). «Можно найти, откуда пошли толчки, давшие начало определенному педагогическому интересу, – это тяжкие психические раны, нанесенные уму годами учения в средней и высшей школе. Когда я учился, то постоянно чувствовал, что так, как меня учили, не надо ни учиться, ни учить. И моя педагогическая вера выросла из отрицательной оценки педагогики, примененной к себе», – писал он.
Эта мотивация с удивительной точностью воспроизводится через столетие. Не относительная легкость поступления в педвуз, не «поближе к дому», не «любовь к детям» (ну откуда, скажем прямо, у 22-летнего человека любовь к детям? он их не знает и боится), – но реваншистская амбиция «Меня учили неправильно, я покажу как надо» бросает девушек и юношей на школьные галеры. Хватает ее, как правило, не надолго, – дальше происходит естественный отсев.
Свежей кровью в нынешней школе работает совсем не молодежь. Если и есть за что благодарить девяностые годы, то за формирование новой учительской генерации – специалистов-непедагогов. Сейчас примерно в каждой московской школе – 10 процентов учителей с непрофильным высшим. Выпускники МАИ преподают математику и информатику, университетские филфаковцы – гуманитарные циклы, профессиональные музыканты и художники – МХК. Методики осваивают в процессе. Школа, конечно, всегда была последним прибежищем интеллигенции, но бесперебойную доставку интеллектуалов и художников наладили именно в девяностые. Начиналось с маленького, зато верного заработка (в Москве зарплату не задерживали), потом становилось – или не становилось призванием; в самых удачных случаях возникала новая школа – как, например, московская Лига школ в Ясенево (80 процентов учителей – с университетским образованием). Дефолт 1998 года обеспечил приток спецов, но повторится ли эта волна в нынешний кризис – большой вопрос. В отдаленные регионы высвобожденные трудовые ресурсы не поедут, а двери московских школ уже не распахнуты настежь для всех желающих.
V.
Еще в позапрошлом году зарплата учителя держалась на уровне недопустимо низком – 60 процентов от средней зарплаты в экономике. В 2005 году Россия, в почетной компании с Казахстаном, занимала почетную нижнюю точку в диаграмме «Соотношение зарплаты учителя и зарплаты в экономике». Верхние позиции занимали Испания – 135 процентов от зарплаты в экономическом секторе и Бразилия со 130 процентов (база данных LABSTAT, Аналитический вестник Ю. Левады).
Финансирование школ зависит от регионов – и здесь Москва проявила себя как Москва. В августе прошлого года, в аккурат перед кризисом Лужков сообщил, что средний заработок московского учителя достиг 26 тысяч рублей, скоро приблизится к тридцатнику и превысит среднюю в экономике.
– Зарплатный максимум? – учительница одного из московских ЦО (центра образования) быстро считает. – Где-то 85 тысяч рублей. Это если средний – тринадцатый – разряд.
– Сколько??? Это что, директор, завуч?
– Нет же, говорю, просто учитель со стажем. Если, конечно, выкладываться по полной: две ставки, классное руководство, спецкурсы. Минималка для новичка – двенадцать тыщ, но через год-два можно подняться, пройти аттестацию.
– Внебюджетные деньги, спонсорские, фонды развития школы и все такое?
– У нас конвертов нет, в школах, я слышала, еще встречается, но это рудимент. Бывают премии к праздникам, небольшие, это, кстати, профсоюз определяет, директор не вмешивается. Работа на износ, конечно, но можно жить.
Из десятка опрошенных мною московских учителей никто не получал меньше 20 тысяч в одной школе, – в том числе и те, кто не рвал задницу, а стремился после шестого урока уйти домой или на вторую работу. Московское учительство упорно продвигают – в средний класс, дают (точнее, давали) кредиты, разрабатывают специальные ипотечные программы. Конечно, это благоденствие совсем не всеохватно: разница доходов внутри одного коллектива может быть пятикратной. Самые большие столичные заработки – не в гимназиях и лицеях, но в тех же центрах образования. Самые оплачиваемые уроки – иностранный язык; еще недавний катастрофический дефицит «иностранцев» заставил московскую власть искать радикальные кадровые решения, – и нашли: назначили двойные оклады. Начальница московского образования О. Ларионова в интервью признавалась, что школьный «иностранец» в Москве может зарабатывать и 90 тысяч, и это, конечно же, создало в коллективах «некоторое напряжение» – ведь самые-самые рабочие лошадки, русисты и математики, почувствовали себя обойденными. «Будем понемногу уравнивать», – пообещала Ларионова.
Знакомая (переводчик с французского) ушла с работы и попробовала устроиться в школу, куда отдала ребенка. По наивности думала, что ее, синхронистку с торезовским дипломом, примут с объятьями, – держи карман шире. Отказали не то чтобы категорически, но – «у нас очередь специалистов с большим стажем», пока возьмите кружок, зарекомендовать себя, – и на том спасибо.
Так в Москве, которая status in statu, в России же, то есть в провинции – очередная бюджетная хиросима. Пока не во всей стране, но в 21 регионе начали постепенно вводить НСОТ – Новую систему оплаты труда. Это тонкое дело: есть базовая часть и «стимулирующая»; последняя – за «качество образования», определяемое по хитро вывернутому списку критериев, в каждом регионе свой. Все, за что боролись долгие годы, – звания, категории и даже священная корова учительского космоса – «часы», «нагрузка» – в одночасье оказались незначимыми; зарплата напрямую стала зависеть от количества учеников в классе, плюс к той самой качественности учителя – зависящей фактически от его отношений с администрацией. Самые уязвимые школы – сельские, малокомплектные, районные – оказались в проигрыше. Это какая-то финансовая алхимия, в которой никто не может толком разобраться. Бухгалтеры пыхтят, плюсуют 332 р. 84. коп. и 59 р. 91 коп., выходит стон и плач.
В декабре около 1300 учителей отправили Медведеву и Путину большое пронзительное письмо: у нас увеличилась нагрузка и упала зарплата на несколько тысяч, помогите! Крик из Оренбургской области: «Учитель со стажем в 2 раза ниже моего с 12 часами получает больше, чем я, только потому, что у нее среднее количество детей больше. А у меня 27 часов. Почему часы так обесценились? Это несправедливо!!!» Из сельской школы Воронежской области (поселок Седмица, 340 учеников): «Все уровни власти заявляют, что с принятием НСОТ средняя заработная плата увеличилась чуть ли не на 50 %. А у нас не хватает денег на зарплату из фонда оплаты труда. Мы, учителя, что, еще и великими экономистами и бухгалтерами должны быть… В сентябре молодому специалисту, учителю физкультуры были начислены 2885 р. при 18,5 часах. Конечно, он рассчитался, даже не получив такую „повышенную“ зарплату. Я учитель информатики и одновременно замдиректора, на сегодняшний день без налогов получаю чуть больше 8 тысяч рублей». Кричат сельские учителя республики Саха, Карелии, Самарской и Иркутской областей, Коми, – в Москве, поди, локти кусают, что провели образовательный интернет в медвежьи углы – и теперь всякая обкраденная сельская учительница может прокричать на весь мир о государственном грабеже. Город Кохма, Ивановская область: «И без того низкий уровень жизни учителей опустился еще ниже. Зарплата больше похожа на подачку или милостыню. Разве 6000-8000 рублей – это достойная зарплата для людей, которые имеют дело с детьми? Разве на эти деньги можно жить?… За урок нам теперь платят в среднем 48 рублей…»
Этих катастроф уж сколько было – каждое повышение в центре отзывалось слезами в регионах; дарили нарядную московскую копейку – отнимали пять местных, губернаторских. Тысяча рублей для сельского учителя – бюджет на несколько дней, и вот этот бюджет за просто так отбирают.
Вспоминаются заботливые, прошлогодней давности слова начальницы псковского образования: «Новая величина оклада не должна быть меньше минимальных затрат на жизнь человека». Минимальные затраты на жизнь человека – это сколько?
VI.
– Вот-вот, – говорит Марина Николаевна. – Если бы оно было, российское педагогическое сообщество, допустило бы оно такое? А забастуют сельские – никто не поддержит. Москва вообще не вздрогнет.
– Не вздрогнет, – соглашаюсь я. – Но все-таки существуют в, как ты говоришь, среде какие-то проявления корпоративной солидарности?
– Конечно! Два историка, к примеру, поставляют друг другу учеников. Я-то не могла заниматься со своим учеником, – получится, что я плохо учу и вымогаю деньги за свои ошибки. Поэтому я говорила мамаше, как все плохо, и десять раз повторяла, что я не возьмусь, мне не позволяет педагогическая этика. Может быть, Ольга Иванна возьмется, но вряд ли, зайдите к ней на всякий случай.
– Ты так и говорила – «педагогическая этика»?
– Ну да.
– А если ребенок из бедной семьи?
Марина мотает головой.
– Бедным я иногда и оценки завышала, последнее и вор не берет. Это, кстати, тоже этика. Потому что она у нас знаешь какая?
Отодвигает чашку и строго, без улыбки, говорит:
– Живая. Очень живая этика.
Екатерина Шерга
Господа шаманы
Врачебное сообщество
I.
Есть редкие, но впечатляющие моменты, когда взрослый, заслуженный человек, возможно – начальник, отец семейства, получает возможность почувствовать себя ребенком. Причем ребенком несмышленым, неумелым, запутавшимся и растерянным. Чаще всего это происходит в кабинете врача.
– Понимаешь, есть некоторые странные черты, присущие именно представителям российского врачебного сообщества. Одно из них – так называемый патернализм по отношению к пациенту.
Это мне говорит Анна, московский врач-кардиолог. Она же объясняет, что имеется в виду.
В мировой медицине уже давно восторжествовал так называемый «принцип информированного согласия». Любой взрослый пациент имеет право получить абсолютно всю информацию о своем здоровье. Она очень печальна? Тем более – надо подготовиться, привести в порядок свои дела. Если все не так безнадежно, врач обязан обсудить с пациентом перспективы лечения. Рассказать о выгодах и недостатках разных методов. Получить согласие на то, какой из них использовать. Если больной заботу о своем здоровье доверяет жене, бабушке или теще, врач обязан обсуждать это с ними.
Но как редко у нас это случается! Скрыть диагноз – привычная практика. (В особенности, если он связан с онкологическим заболеванием.) Почтительных и взволнованных родственников прогонят прочь. Да и мнением пациента не очень заинтересуются: его спасать надо, а не разговоры разговаривать.
Дело не в каких-то прописанных инструкциях, а в привычке, формировавшейся десятилетиями. И есть тому разные объяснения. Вот самое правдоподобное – как ни удивительно, российская медицина стала жертвой своего изначального демократизма. Идеологически она является наследницей медицины советской, рожденной сразу после революции и Гражданской войны. В ту пору врачи вынуждены были иметь дело не с приятными, интеллигентными господами, а с людьми грязными, вшивыми, беспризорными и, к тому же часто – малограмотными. Отсюда: массовость подхода, грубость в обращении, а так же отношения, выстроенные по принципу: «начальник-подчиненный». Или даже: «строгий отец – покорный ребенок».
Таким образом, среднестатистический отечественный врач заточен на то, чтобы, например, эффективно гасить эпидемию тифа в нищей деревне. Только сейчас другие болезни и пациенты. И эти пациенты, попадая к врачу, выслушивают: «Где вы делали анализы? Забирайте обратно, мне не интересно, что вам эти шарлатаны понаписали. Кладите одежду на кресло. Господи, я сказала – на кресло, а не на стул с ручками!» И, кажется, вот-вот врач велит: «А сейчас – прямо в вошебойку. Потом – получите паек – суп из воблы и кусок черного хлеба».
При этом он может быть весьма неплохим специалистом.