Текст книги "Русская жизнь. Корпорации (февраль 2009)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)
Дмитрий Быков
Падение последних
Союз кинематографистов как модель
I.
Почему в СССР появились творческие союзы, в общем, понятно. Дело даже не в необходимости партийного руководства культурой, это руководство можно осуществлять без всяких союзов, как оно и делалось в двадцатые, и получалось даже эффективней; как ни странно, главный советский диктатор Сталин был как раз вовсе не заинтересован в партийном насилии над искусством. Скажу больше – партия при нем играла пренебрежимо малую роль, она активизировалась разве что во время войны, когда актуальность приобрел пресловутый призыв «коммунисты, вперед!». Для уничтожения партии Сталин сделал больше, чем все белогвардейцы вместе взятые: он строил империю, которая в идеологии не нуждалась. У идейных людей нет страха или, по крайней мере, он пригашен, – а сталинская империя держалась на страхе; будь в стране тысяча идейных коммунистов, истинных догматиков, никакой тридцать седьмой год не был бы возможен. К началу войны партия успела многократно забыть все свои принципы и превратилась, по сути, в ширму. Так что миф об идейном руководстве культурой придется оставить: поощрялось не самое идейное, а самое традиционное. Сталин недолюбливал партийное искусство, разогнал РАПП, ставил в пример Киршону Шиллера, вознес А. Н.Толстого, вернул на сцену «Дни Турбиных» и окончательно прихлопнул авангард. Творческие союзы нужны были не для руководства, а для растления: если поделить общество на страты, в нем ослабнут горизонтальные связи, на которых, собственно, и держится Россия. Каждый будет цепляться за корпоративную кормушку и предавать себя на каждом шагу.
Сказка о склонности россиян к диктатурам должна, наконец, рухнуть: пожалуй, население и впрямь не мешает диктатору устанавливать свои вертикали, но управляемость в этих вертикалях, как мы можем судить уже сегодня, стремится к нулю. Государство может быть устроено либеральным, а может тоталитарным образом, но население от управления им дистанцировано одинаково, что в одном, что в другом случае. Возможно, ему даже нравится пускать это дело на самотек, занимаясь своими делами. Зато горизонтальные связи – землячество, одноклассничество, соседство, социальная близость, разветвленное родство, «блат» и т. д. – играют в России роль исключительную, образуя спасительную «подушку» и не давая государству ни окончательно задушить, ни до конца развалить страну. Посягательством именно на эти связи, предохранявшие СССР от полноценного скатывания в фашизм, была иезуитская сталинская мысль о корпорациях: страну предполагалось разбить на социальные страты и начать кормить по профессиональному признаку.
Государство отличается от корпорации весьма радикально (именно поэтому действующую модель корпоративного государства следует признать нежизнеспособной, да уже, собственно, и обанкротившейся). Корпорация не ставит себе глобальных непрагматических целей, без которых не бывает государства; корпорация стремится к минимизации, к сокращению количества сотрудников, тогда как государству нужны все граждане, иначе оно не государство. Корпорация нацелена на получение максимальной прибыли при минимальном усилии – государство очень часто стремится к противоположному результату: для него, как точно заметил в 1975 году Леонид Зорин, «застой опасней поражения». Сталин много сделал для превращения самой партии в корпорацию, закрытый распределитель, дававший допуск к пайкам и служебным машинам; он называл это «орденом меченосцев», а надо бы – орден икроедов. И, как во всякой корпорации, на входе стоял строгий фильтр: пропускали со скрипом.
Распихав совесть нации – художников, мыслителей, поэтов – по закрытым распределителям, подсадив их на кормушки, держа на поводке стыдливой благодарности, он избавил себя от главной опасности: интересы корпорации оказались выше личной чести. Общество уже не было объединено никакими универсальными представлениями: принципы ведь напрямую зависят от привилегий. Если привилегии разные, то и убеждения как-то расходятся – вы замечали? Фольклор сформулировал с исчерпывающей точностью: народ и партия едины, но вещи разные едим мы. Следовало создать общество, где, пребывая в рамках более-менее равного благосостояния, все едят разное: народ, состоящий из корпораций, уже не способен в едином порыве подняться на защиту чьей-нибудь – даже и собственной – поруганной чести. У шахтеров свои дома отдыха и привилегии, у литераторов и кинематографистов свои, не забудем русский балет и художественную самодеятельность. Наполовину уничтоженное крестьянство прикрепим к земле, лишим паспортов и превратим в отдельный народ среди народа, начисто забыв раннебольшевистскую идею насчет смычки города и деревни и всячески натравливая их друг на друга, чтобы при случае этой рознью воспользоваться. Сталин ничего так не опасался, как единого народа, и сделал для его расслоения больше, чем приватизаторы. Расслоение это было не имущественным, а именно корпоративным, профессиональным – даже под удар подставлялись целыми корпорациями: театральные критики, драматурги, врачи… Видимость единства, по которой так ностальгируют коммунальные жильцы (и то разъехавшись по отдельным квартирам), возникала лишь ретроспективно. Разумеется, окончательно истребить вечную русскую горизонталь с ее стремительно завязывающимися дружбами, соседствами и круговой порукой коррупции Сталин не смог, это вообще никому не под силу – что Бог связал, люди не развяжут; однако в разложении творческой интеллигенции преуспел.
Писательские льготы, дачи, дома творчества, сказочные гонорары и сталинские премии – все служило единственной цели: превратить писателей в секту, касту, доступ в которую строго ограничен. Жизнь литератора протекала в оазисе, кинематографисту было того лучше – он выезжал на съемки за границу, премировался на фестивалях, спал с первыми красавицами! Кроме привилегий, всю эту союзную публику ничто, по сути, не связывало, что и было с блеском продемонстрировано в перестроечные годы, когда у всех на глазах гнил и распадался союз писателей. Тогда же разваливался главный театр страны, и все эти расколы происходили более-менее по одному сценарию: западники и славянофилы, прогрессисты и консерваторы не смогли уживаться вместе. Удивительно еще, что вся Россия не разделилась по Уральскому хребту, тоже забавный был бы проект; беда только в том, что главным занятием населения стала бы миграция. В капитализме плохо, в социализме еще хуже, только в приграничных районах хорошо.
Видимо, такие разделения – корпорации внутри корпораций – и есть главный показатель кризиса проекта в целом: мне случалось уже писать о том, что первым признаком последних времен будет разделение населения на страты – автомобилистов, велосипедистов, рыжих, очкастых… Общество сильно ровно настолько, насколько умудряется сохранять монолитность в главном при всех частных противоречиях. Это, собственно, и называется цветущей сложностью. Белые могут сколько угодно бояться негров, а негры – ненавидеть белых, но все они американцы. Западники и славянофилы могут спорить до хрипоты, но – за одним столом. Писатели могут делиться на урбанистов и деревенщиков, реалистов и модернистов, но обязаны чтить хотя бы корпоративную честь, то есть не доносить друг на друга властям. Если они расходятся уже по фундаментальным и профессиональным признакам – пиши пропало; и все корпорации в девяностые годы благополучно лопнули, обнажив вполне гнилое нутро и зафиксировав кризис не столько советского, сколько русского проекта: советская власть кончилась, кризис остался.
II.
Единственное исключение из всех этих объединений – союз кинематографистов. Он держался дольше других, – вероятно, потому, что кино вообще дело коллективное, артисты и режиссеры обязаны уметь договариваться, да еще и терпеть гильдию критиков, ведающих ими и подчас пребольно кусающих. Ничего не поделаешь – все в одной лодке. Да и жизнь кинематографического сообщества – в отличие, скажем, от писательского, – слишком специфична, мало похожа на рутинное существование: экспедиции, экстремальные съемки, серьезные финансовые риски, повседневное лицедейство, сложное сочетание производственного и творческого процесса… Во всем мире киношники селятся отдельно, как в Голливуде, Болливуде или Чинечитте; во всем мире они образуют замкнутый дружественный союз, где есть свои ревности и даже непримиримые расхождения, но есть и жесткая необходимость уживаться. Случаи, когда оператор из-за разногласий с режиссером слетал с картины, единичны: вот давеча Сергей Соловьев выпустил мемуары о том, как Лебешев у него на «Избранных» вообще три недели с ним не разговаривал. Исключительно по профессии: свет выставляем так-то, фильтры такие-то. А не разбежишься: процесс идет, кругом Колумбия. Актеру еще сложней: разругаешься вдрызг – а завтра опять на площадку, не переснимать же с самого начала! Кинематографисты умеют терпеть друг друга, и более того: у киношника из Ирана и, допустим, Скандинавии больше общего, чем у любых компатриотов или одноклассников. Кино – образ жизни, и притом настолько специфический, что, раз хлебнув этой гремучей смеси железной дисциплины и непобедимого раздолбайства, вы отравлены навеки и ничем другим не заинтересуетесь; и потому союзы кинематографистов в той или иной форме существуют повсеместно, пусть в виде профсоюзов – сценарных, актерских, режиссерских. СК устоял даже после того, как раскололся на республиканские отделения: все связи сохранились. Помню, как в 1987 году, в разгар карабахского конфликта, на ступеньках Московского дома кино публично обнялись Инна Туманян и Рустам Ибрагимбеков, армянка с азербайджанцем: неужели мы позволим ЭТИМ расколоть НАС?! В союзе никогда не было идеологических расколов: патриот Бурляев снимался у классического либерального шестидесятника Тодоровского-старшего, патриот Михалков – у либерала Рязанова (и так вошел в роль, что остался в ней навеки); Одесская студия осталась поистине всесоюзной, ибо все почитают за счастье сняться у Муратовой. Чтобы союз кинематографистов оказался на грани раскола, понадобилась новая реальность, в которой одни уж очень равнее других.
Этот союз – нечто вроде Красноярска; сейчас объясню. В каждой стране есть некий эталонный город или район, результаты голосования в котором совпадают с итоговыми, – микромодель, где все происходит раньше, в уменьшенном масштабе, но один в один. В Штатах, например, это Огайо (хотя называют и другие штаты Среднего Запада), а в России – Красноярск, где выборные расклады обычно совпадают с общероссийскими. Так вот, все процессы, происходящие впоследствии в России, моделируются сначала в Союзе кинематографистов. Почему это происходит – сказать трудно, но, видимо, потому, что это все-таки не совсем корпорация: цели у него весьма возвышенные, как и положено государству. Наличествует установка не только на коммерческий успех, но и на шедевр (совпадения нередки), не только на мейнстрим, но и на артхаус; короче, в кино есть все, и профсоюз людей, занятых кинопроизводством, идеально подходит для моделирования общественных процессов. Как показывает опыт, такие профсоюзы редко раскалываются по убеждениям, но раньше других реагируют на болезни общества, сигнализируя о них задолго до того, как что-либо почувствует большинство. Союз кинематографистов первым устроил настоящую перестройку в Кремле (именно там проходил легендарный Пятый съезд), первым зачеркнул советское прошлое и ударился в криминальное настоящее (пусть на уровне тем – хотя не только, не только!). Первым испытал на себе все прелести нерегулируемого рынка, который из всех искусств больнее всего ударил по кино. Первым обратился к традиционным ценностям и пригласил на царство истинного государственника. Первым расплатился за таковое отступничество и убедился, что управление в царском стиле не решает ни одной финансовой проблемы, не говоря уже о творческих. И когда сегодня Никита Михалков обвиняет автора этих строк в излишней откровенности, – у Быкова, мол, уши торчат, он прямо видит в ситуации вокруг СК бунт против нынешней власти, – я готов с той же обескураживающей искренностью повторить: Никита Сергеевич, но ведь это так и есть! Просто у кинематографистов это случается чуть раньше: они первыми чувствуют, что руководство в таком стиле способно, может быть, отсрочить крах – зато максимально увеличивает его масштабы! Если затянуть процесс гниения, запретив говорить о язвах и удерживаясь на одной харизме, руля при посредстве сомнительных соратников и личным решением назначая преемников, – можно в конце концов запустить болезнь до того, что никакого союза (или страны, кому как нравится) не будет вообще. Если Никите Сергеевичу нравится проводить аналогии между собою и властью – он должен задуматься о том, что для власти они сегодня исключительно опасны: в союзе ему сегодня доверяет меньшинство, и это явно не то меньшинство, которое может гордиться великими профессиональными достижениями, во всяком случае, в последнее время.
Кинематограф в силу самой своей массовости является искусством чрезвычайно влиятельным – не зря недавно созданный государственный совет по кинематографу возглавляет у нас не кто-нибудь, а сам национальный лидер. Любопытно, что нынешний раскол – опять-таки отражая ситуацию в обществе, где одинаково скомпрометированы все идеологии, – не стал идеологическим: это раскол на большинство, не желающее чувствовать себя крепостными, и меньшинство, для которого это состояние комфортно. Это разногласие стилистическое – но именно стилистические разногласия, как мы знаем из истории, становятся определяющими. Апелляция к государству как верховному арбитру в творческом споре тоже не устраивает почти никого: не царское это дело. Союз кинематографистов – последняя из насажденных в СССР корпораций – доказывает, что не сводится к корпорации: она опробовала на себе новую (хорошо забытую), внеидеологическую, царскую модель руководства – и категорически заявила о неготовности возвращаться в дореволюционную действительность. В этом кинематографисты едины вне зависимости от национальности, опыта, регалий и международного статуса. И значит…
III.
Вот с выводами – заминка: что мы можем получить на выходе – не скажет сегодня никто. И что самое ужасное, с Россией примерно та же ситуация: львиная доля населения не согласна жить в корпорации «Русь» с ее корпоративно-царским стилем управления и тенденцией к минимизации персонала. Кризис сделал эту тенденцию явной, но зрела она до всякого кризиса. Союз кинематографистов, по всей видимости, расколется – и ничего хорошего в этом не будет, поскольку у нас появится официальный союз режиссеров, чьи фильмы финансируются, и неофициальная организация большинства, которому приходится собирать средства для постановки с миру по нитке; чьи фильмы окажутся лучше – непредсказуемо. Опыт раскола главной кинопремии на «Орла» и «Нику» у нас уже есть, фильмов маловато даже для одной премии – что уж говорить о двух, – но это еще сравнительно безобидное противостояние. Вдобавок у Союза много собственности – сегодня под угрозой Дом кино, былой оплот свободы, остров профессионального общения; где общаться альтернативному союзу, в котором явно окажется большинство кинематографистов, – отдельный вопрос. Если девяносто – хорошо, восемьдесят – процентов активно работающих кинематографистов окажутся в оппозиции к центральной власти, столь явно отождествившейся со своим любимым режиссером, – легко предугадать, какой кинематограф мы получим. Но вот как проголосует зритель – в этой ситуации непонятно; может дойти до принудительных посещений отечественных фильмов – я отлично помню, как нас всей школой водили на «Вкус хлеба».
Но еще непредсказуемей то, что получится из страны. У России есть опыт – и немалый – полуподпольного существования в условиях раскола: в начале ХХ века страна была еще достаточно здорова, чтобы пережить гражданскую войну и срастись. Но сегодня она больна, у нее множество нерешенных проблем и отсроченных выборов, а договороспособность противников значительно снизилась. Поделить творческий союз кое-как можно, но со страной сложней: у нее общая собственность посущественней, чем Дом кино или Дом творчества в Болшеве.
Вырисовывается следующая – более чем вероятная – перспектива: после краха последней корпорации творцов кризис русской государственности тоже окажется близок к разрешению, а сама эта государственность – к разрушению. Но произойдет это тихо, путем неформального отделения государства от народа. Государство будет осуществлять витринные мероприятия, а общество – решать свои частные проблемы. Общество будет производить, государство – присваивать. Государство будет управляться вертикалью, общество – бессмертной горизонталью. А творческих корпораций больше не будет, потому что мы нащупаем наконец некоторые ценности, общие для всех. Сделать это под руководством государства и даже в его присутствии никак невозможно, потому что общих ценностей у рабов и надсмотрщиков не бывает.
Так и будем жить: они снимают кино, которое нельзя смотреть, мы смотрим то, которое нельзя снимать. И так во всех сферах, от продовольственной до религиозной.
Иногда я думаю, что это не худший вариант.
Наталья Толстая
Болото с лягушками
Университетские
На преподавательскую работу в ЛГУ я попала в конце 60-х, сразу после окончания университета. Взяли меня туда благодаря двум замечательным людям, моим учителям. Их звали Михаил Иванович Стеблин-Каменский и Сара Семеновна Маслова-Лашанская.
Михаил Иванович – седой загорелый красавец, из «бывших». Он был энциклопедически образован, аристократически прост. Выгнанный из ленинградского университета за дворянское происхождение, он окончил курс экстерном, став впоследствии выдающимся ученым, основоположником советской скандинавистики. Михаил Иванович и диссертацию защитил заочно. В блокадном Ленинграде охранять Институт русской литературы остались три сотрудника: Стеблин-Каменский и два его товарища, остальные ученые были эвакуированы в Ташкент, где и состоялась защита отдельно от диссертанта. В день, когда до Михаила Ивановича дошла из Ташкента радостная весть, он получил справку из жилконторы: «Дана в том, что Стеблин-Каменский М. И. еще жив».
Сара Семеновна Маслова-Лашанская преподавала нам теорию и практику шведского языка и была непререкаемым авторитетом. Маленького роста, изящная, без возраста. Автор учебников и монографий, доктор наук, член партии, орденоносец. Ни разу не была заграницей и не получила звания профессора: национальность не титульная. Когда Сара Семеновна, увлекшись, забывала отпустить нас на перемену, в дверь просовывалась голова профессора Маслова, мужа. «Сарунчик, не мучай студентов, перерыв!»
Любимые, неповторимые Сара Семеновна и Михаил Иванович. Давно истлели их кости, остались труды и портреты на кафедральной стене.
Полвека назад на филологическом факультете встречались осколки блистательной довоенной науки, чудом уцелевшие безродные космополиты. Как сверкающие горные вершины, возвышались они над тем, во что превратился филфак после всех чисток и идеологических кампаний – болото с лягушками.
Курс «Введение в литературоведение» читал нам профессор В. М. Жирмунский. Не понимаю, почему ученый с мировым именем должен был рассыпать бисер перед нами, недоумками-второкурсниками. Наверно, ничего другого ему предложить не могли. Литературоведение нас не интересовало: слушали вполуха, лекции не записывали, играли в крестики-нолики. Стоять на ногах Виктору Максимовичу было трудно, он тяжело дышал, по лбу струился пот. Наступил день экзамена. Вся группа, десять человек, разложив на коленях шпаргалки, преданно смотрела на Виктора Максимовича. «Товарищ Толстая, расскажите нам о литературном произведении как художественном единстве». Профессор Жирмунский раскрыл учебник и показал мне тот раздел, откуда можно было списать, даже указал страницу. И так – каждому студенту. Потом он сел, закрылся газетой и затих.
Профессор Макогоненко читал нам курс русской литературы. Не запомнила, то ли о Пушкине, то ли о Гоголе. Девчонки и не вслушивались, о чем он там говорил, все пожирали его, красавца, глазами. Высокий, крупный, элегантный, с сигарой во рту. Завкафедрой русской литературы, царь природы. Одна дурочка хотела покончить с собой от безответной любви к Георгию Пантелеймоновичу, еле откачали. На экзаменах Макогоненко спуску не давал, приходилось зубрить ночи напролет. На дифференцированном зачете по русской литературе я попала не к нему, а к его коллеге, Виктору Андрониковичу Мануйлову. Красавцем Мануйлов не был, зато был добряк и либерал. Я не успела рассказать профессору Мануйлову и половину того, что знала про творчество Лермонтова, а он уже поставил мне «отлично» в зачетку. На прощанье он попросил: «Наталия Никитична, если заведующий нашей кафедрой вас спросит, подтвердите, пожалуйста, что я принимаю экзамены объективно». Какие там у них, специалистов по русской литературе, были разборки, нам, студентам, знать было не дано, но вскоре Виктора Андрониковича сократили.
Преподаватели истмата и диамата, где вы, ау? А ведь сколько крови они попортили, сколько судеб исковеркали. Их поглотила река времен, но некоторые снятся до сих пор. Истмат у нас вела толстая тетя Вера Савельевна. Муж ее состоял в ту пору завкафедрой научного коммунизма. Хорошая, крепкая семья. Вера Савельевна охотно рассказывала нам о своей научной работе. Она только что защитила кандидатскую на тему: «Роль партийных и профсоюзных организаций в подъеме производства колбасных изделий Ленинграда и области». Материал она собирала в цехах, ее прямо распирало от чудесных воспоминаний. «Колбаской, товарищи, наелась на всю жизнь». Экзамена по истмату мы страшно боялись, потому что предмет идиотский, выучить и запомнить невозможно. Мне достался вопрос «Черты человека эпохи коммунизма». Я стала перечислять. Говорю и говорю, иссякла. «Стройный, чистоплотный, жене не изменяет…» Вера Савельевна меня не останавливает, заслушалась. «Ну, ладно. Ответь на дополнительный вопрос. Тебе туфли не жмут? Я себе такие же купила, так они мне мозоли натерли, носить не могу». Я радостно заблеяла: «Трут, Вера Савельевна, очень трут! Все ноги стерла». Ответом она осталась довольна. Добрая, бесхитростная героиня факультетских анекдотов.
Университетские – интересный народ.
Ольга Ивановна – моя коллега. У нее, как и у меня, полная нагрузка, только она старше меня на двадцать пять лет. Я знаю, что дома у Ольги Ивановны две безработные племянницы, и уходить на пенсию ей никак нельзя. У нее огромный опыт, она безотказна. Ее не трогают: работайте, Ольга Ивановна, до инсульта. Мы с ней часто сидим на горячей батарее во время перерыва, она плохо слышит, но скрывает это. Она входит в аудиторию, и я слышу из коридора ее нервный крик: «Louder!» Ольга Ивановна за рубежом не бывала, а когда стало можно, не стало ни средств, ни сил, ни желания.
Моя первая преподавательница, на работу уже не ходит: в этом году ей будет 96 лет. Числится профессором-консультантом, аспиранты приходят к ней на дом. Жизнь Варвары Васильевны была полна лишений и драм, советская власть вволю поиздевалась над ней. Расстреляли обожаемого мужа, рожденного, на беду, князем, не давали учиться, ссылали и высылали, вербовали и провоцировали. Думала, что после смерти усатого ее оставят в покое: взяли на работу в университет, дали защитить докторскую диссертацию. Недавно Варвара Васильевна рассказала мне одну историю хрущевской эпохи.
– После защиты в факультетской столовой был банкет. Народу много, еды и вина тоже хватало. Все меня поздравляли, и я, конечно, немного выпила, была взволнована и счастлива. Тут меня подзывает коллега, доцент нашей кафедры, милая, умная женщина. Я писала отзыв на ее монографию. Она сует какую-то книгу в мою сумку. «Возьмите, прочтите. Я знаю, что такая литература вас интересует». Пастернак, «Доктор Живаго». Я сразу протрезвела. «Меня такая литература не интересует, с чего вы взяли? Никогда не предлагайте мне подобные книги! И больше никогда не подходите ко мне». Говорят, эта дама до сих пор работает на кафедре, правда, почасовиком.
– Варвара Васильевна, кто она? Я никому не скажу, обещаю. Но хочется знать, кто есть кто, на всякий случай.
– Нет, и не просите. Два года назад она мне позвонила, сказала, что неизлечимо больна и попросила прощения. Я ее простила. Унесу имя этой женщины в могилу.
Каждая кафедра не похожа на другие, и нет меж ними ни солидарности, ни дружбы. На кафедре немецкого языка преподаватели непреклонные. Приди ты к ним хоть на девятом месяце беременности и попроси: «Плохо мне, токсикоз. Поставьте, пожалуйста, зачет…» Нет. «Почему мы для вас должны делать исключения?» Так вот одну даму, профессора-германиста, собственный внук задушил. За непреклонность.
На кафедре французского языка есть хобби: заваливать студентов на госэкзамене или на защите диплома, чего в приличных домах делать не полагается. Лето, все цветет, окна открыты. Преподаватели-романисты с букетами, довольные, идут домой, а в коридоре рыдают провалившие экзамен пятикурсники: они провинциалы, их дома ждут папа с мамой, у них уже билеты на самолет куплены.
На кафедре английского языка народ добрый, снисходительный. Идешь мимо – слышишь взрывы хохота. Студенты-выпускники тут не плачут, а аплодируют своим учителям. Сегодня английский язык нужен всем. Некоторые педагоги вообще стали вольными хлебопашцами, сидят дома, а частные ученики (25 евро в час) с десяти утра до восьми вечера идут к ним бессменной чередой. Вечером преподаватель лежит в темной комнате без сна, обвязав голову мокрым полотенцем. От такой работы могут, конечно, лопнуть сосуды головного мозга, но овчинка выделки стоит: летом можно купить круиз вокруг Европы, а если Европа надоела, то махнуть месяца на два на Сейшельские острова и ни в чем себе не отказывать.
Есть в университете люди, которых по разным причинам сократили или не переизбрали. Но человек так крепко привязывается и к знаменитому коридору, и к запаху книг, и к молодым лицам, обновляющимся каждый год, что покинуть родные стены – все равно, что умереть. Преподавательница кафедры классической филологии Г., выйдя на пенсию, многие годы являлась на факультет, чтобы полить цветы и перемыть все цветочные горшки. Доцент кафедры советской литературы Р. после сокращения ее ставки устроилась вахтером в университетскую библиотеку, поближе к советской литературе, которую бескорыстно любила.
Сейчас на факультете много молодых педагогов. Молодежь не знает, что значит «пройти партбюро» или «стать невыездным». Свободные, независимые, модно одетые. Они не держатся за свое место: без зарплаты не останутся, в крайнем случае, найдут работу за рубежом, связи налажены. Есть среди молодых и злые, принципиальные.
Вниманию поступающих! Бойтесь преподавателей, которые только что сидели на студенческой скамье и теперь самоутверждаются. А старых бояться не надо. Но если, подъезжая к факультету на своей машине, вы окатите меня, спешащую к первому уроку, водой из грязной лужи, я могу и рассердиться.