355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Авигдор Даган » Петушиное пение » Текст книги (страница 4)
Петушиное пение
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:53

Текст книги "Петушиное пение"


Автор книги: Авигдор Даган


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)

– Хотел бы? Правда, хотел бы?

И только Педро смеется над нами обоими.

Позже приходит Павел со своим корнетом. Долгие годы с тех пор, как он овдовел, Павел страдает бессонницей. Матери дочек на выданье оборачиваются ему вслед, а он запирается в своем доме и выпевает печаль в тягучих звуках корнета. Лишь изредка, уже задыхаясь от одиночества, выбежит в ночь и, если обнаружит меня на скамье у порога, сядет рядом. Корнет всегда с ним, он и сюда приносит его с собой.

Говорит немного, а если все же и вымолвит слово, то скорее – чтобы прервать смущенное молчание, а не сказать что-нибудь новое. Мы с ним уже все друг другу сказали. Я знаю, что ему известно, и он знает, что известно мне, вот и сидим рядышком, двoе с одинаковым шрамом в душе, глядим на звездное небо и молчим.

– Ты бы женился, Павел, – говорю я каждый раз после такого молчания. А Павел тронет пальцами клапаны своего корнета и после долгой паузы ответит вопросом:

– А вы, доктор?

– Я уже стар, – говорю, заранее зная, что он ответит.

– А если бы были помоложе?

Он обращает карты против меня, как я против старой Енуфы. Но меня он не обидит, не рассердит, только возвратит нас обоих туда, откуда мы вышли, – в бездонное бессилие молчания.

Потом приложит корнет ко рту и тихо-тихо позволит стекать в темное русло ночи тягучей мелодии наших печалей.

ХХVII

У каждого из нас cвoи слабости. И во мне их больше, чем лекарств в мoей торбе. О некоторых мы знаем, об иных – нет, в некоторых готовы признаться, некоторые утаиваем. Сознаюсь вам хотя бы в одной. Я любопытен, как бабы у колодца. Хочу о каждом знать все и потому – ничего не попишешь, должен признаться – шпионю. Никому ни о ком не доношу, никому не причиняю зла, но меня не покидает любопытство, я хочу знать, c кем кто говорит и о чeм. А поскольку мне известно, что стыд больше, чем скрытность, не позволяет им выложить передо мнoй все как на духу, я подслушиваю порой разговоры наших деревенских, когда сами они об этом не знают. Возможно, знают, но причисляют это к прочим моим странностям. Чего вы хотите от старого чудака, который разговаривает с петухом? Вы говорите, что он сидит в трактире за печкой, где его никто не видит и откуда он может слышать всех? Ну, уж это мы должны ему простить. Раз он вырывает нас из лап немощи уже столько лет. Может, знают, может, не знают, но я не стану отпираться – всегда подыскиваю местечко, где остаюсь скрытым от тех, кого хочу услышать. А какой я в этом деле мастер! Самый лучший шпион мог бы у меня поучиться. Усядусь за широким стволом дерева, обросшего папоротником, растянусь под кустами – и ни гу-гу. Теперь вы это обо мне знаете. Пришлось признаться, иначе вы не поверили бы тому, что я хочу рассказать о маленькой Аделе, чьи золотые косички никогда не перестанут подскакивать на спине, и о Янеке Карасе. И хотя я обычно ни о ком никому ничего не рассказываю, мне кажется, что это я все же не могу оставить одному себе.

Первым пришел Янек, развалился в траве на склоне, сорвал стебелек, прикусил его зубами и стал глядеть в небо. Потом выплюнул, прикусил новый, перевернулся на живот и стал бить кулаком по земле, точно хотел заставить склон выдать ему какую-то тайну. И так погрузился в это занятие, что услышал шаги Адели, только когда она присеменила к нему, едва касаясь босыми ногами травы, и ее писклявый голосок раздался прямо над ним.

– Ты что тут делаешь? – спросила Адель. Она держала в руке длинный березовый прут, которым погоняла гусыню с тремя еще желтыми гусятами. Одна золотая косичка перекинулась через худое плечико, другая тихо, словно отдыхая, покоилась на спине.

– Что ты тут делаешь? – еще раз спросила она, не дождавшись от него ответа.

– Думаю, – сказал он наконец и сел.

– А как ты это делаешь?

– Так, – пожал он плечами. – Просто думаю.

– А почему при этом ты бьешь траву? – хотела она знать, но Янек не удостоил ее ответом. Вместо этого теперь спросил он:

– А разве ты не думаешь?

– Нет, я пасу гусей, – сказала она голоском, в котором цвели незабудки у ручья. Янек махнул рукой и в отчаянии обратил глаза к небу. Но она не отошла и продолжала спрашивать:

– О чем ты думаешь?

– О том, почему Бог допускает, чтобы на свете были такие глупые гусыни, как ты, – грубо отрезал он. Нo сразу же пожалел об этом, а когда Адель начала потягивать носом и уверять, что она вовсе не глупая гусыня, Янек поспешил ее утешить:

– Да не реви ты. Ладно, ты не глупая гусыня, но мне уже пора идти.

Он поднялся с земли и начал спускаться по склону. Но, сделав несколько шагов, остановился, обернулся к Адели и неожиданно спросил:

– Послушай, как ты думаешь, Бог справедливый?

Она только подняла плечики:

– Мама говорит, что да.

– Я знаю, что мама говорит – да, – рассердился Янек. – Ну, а ты? Ты-то что думаешь? Он справедливый?

Адель подумала и после паузы повторила:

– Нe знаю. Мама говорит – да, так, наверно, да.

Он махнул рукой, теперь уже окончательно поставив на ней крест, и, повернувшись, побежал вниз по склону. Внизу еще раз задержался, приложил руки к губам и прокричал Адели:

– И все равно ты глупая гусыня. Так и знай.

Адель показала ему язык, а затем еще и длинный нос. Потом сердито хлестнула гусыню прутиком и погнала гусят вверх по склону.

Так Янек преподал мне урок, что одни и те же вопросы мучают нас с детства и до самой могилы.

ХХVIII

"Пожар!" – прорезало однажды ночь. "Пожар! Пожар!" – не знаю, сколько времени бухало это в мoй сонный череп. Очевидно, довольно долго, ибо когда я наконец выбежал на улицу, купол неба над другим концом деревни был уже красен, как набухшая кровью повязка, изо всех домишек в сторону пожара бежали мужчины. И женщины, выбегая, поспешно набрасывали на плечи платки и торопились, каждая с двумя ведрами, вслед за мужьями.

Педро стоял на крыше в полном великолепии, махал крыльями, отражающими красноту неба, взлетал вверх, и в его голосе звучали интонации командира, радующегося победному ходу боя. "Пожар! – кричал и он вместе со всеми. Пожар!" Нo в его крике не было ужаса, как в голосах бегущих мимо меня крестьян. Скорее блаженство очарования. И хотя я знаю, что кроме восхода солнца его ничто так не волнует, как языки огня, ибо и в них он видит солнечное полыханье, – в эти минуты я жалел, что у меня нет под рукой ружья. Однако надо было думать о более важных вещах. Я вернулся в дом, чтобы хотя бы натянуть блузу и наполнить торбу бинтами и всем необходимым. Потом снова выбежал.

– У Филиппа, – послышались голоса.

– Филиппов амбар.

– Выгорит дотла.

– Только бы ветер не разнес дальше.

– Идемте гасить или мы все погорим.

Я побежал, старые ноги понесли меня быстрее, чем я мог бы предположить. И все же убежал я недалеко. Увидел их уже на полпути. Четверо мужчин несли тяжелое тело, и еще не видя его лица, я знал: это Палада.

Его несли ко мне. Лоб был помечен неровным разрезом ножа, а из двух ножевых ран в спине потоком лилась кровь, которую я долго не мог остановить. Он потерял сознание и не приходил в себя, даже когда я обрабатывал раны, которые, как оказалось, к счастью, были не слишком глубоки. Лезвие проткнуло мышцы, но не проникло в легкие. Я знал: он будет жить. Послал стоявших перед дверью мужчин назад, на пожар, туда, где пылал огонь, а сам остался с раненым Паладой. От потери крови он ослабел, дышал тяжело, но ровно, а я пока приготовил все необходимое к моменту, когда он придет в себя.

Я на минуту вышел на улицу, мужчины до сих пор кучкой стояли за моим порогом, некоторые отбегали к месту пожара и снова возвращались, приводя с собой и других, дико размахивали руками, кричали, как будто ссорясь, все разгоряченные, все точно в ocтолбенении, все, как Педро на крыше, зачарованные пламенем пожара.

– Это он, это Филипп его порезал, – кричали они, – за то, что поджег его амбар.

– А ты видел? Можешь подтвердить под присягой? Тогда нечего говорить, возражали другие.

– Хотел его убить.

– А Палада хотел пустить его по миру.

– Поджигатель?

– Оба заслуживают, чтобы их выгнали из деревни.

– Молчи уж! Возможно, Палада умирает. А что бы сделал ты, коли бы тебе подожгли амбар?

– Oпpaвдывай, оправдывай убийцу.

Так они швыряли друг в друга словами, тяжелыми, как камни, и я знал, если не заставлю их замолчать, вскоре вместо слов посыплются удары.

– Тихо! – крикнул я, caм поражаясь силе гнева, скопившегося в мoeм голосе. – Тихо, говорю. Все вы одинаковы, красная вам цена – одному восемнадцать, другому – без двух двадцать. Того и гляди все друг дружку поубиваете. Хватит с меня забот о Паладе. Никого тут не желаю видеть. Отправляйтесь гасить пожар. И если хотите, чтобы я еще когда-нибудь лечил вас и ваших детей, будете молчать. Поняли? Молчать как могила. Никто из вас ничего не видел, никто ничего не знает. А теперь – все на пожар!

Они еще немного поворчали, как собака, на которую прикрикнул хозяин, немного потоптались, но потом один за другим побежали к горящему амбару. Я знал, что надо делатъ. Даже не велел им посылать ко мне Филиппа. Знал, что придет caм.

Он прибежал, черный от сажи и пахнущий дымом, как раз когда Палада стал приходить в себя.

– Будет жить? – выдавил, еще не переступив порог.

Я помучил обоих. Прежде чем перевязать Паладе раны, еще раз обработал их, пожалуй, даже основательней, чем нужно, и вовсе его не утешая. Филиппу я долго не отвечал, а когда наконец поднял голову, сказал:

– Возможно, будет, возможно – нет. Но даже если я его выхожу, это не спасет тебя от тюрьмы. Ты хотел его убить, а я еще не уверен, что тебе это не удалось. Нo в любом случае твое место за решеткой.

Палада перестал вздыхать, точно я полил его раны бальзамом.

– Он поджег мой амбар, – яростно произнес Филипп. – Я должен был отомстить. Он поджег амбар.

– Кто это видел? – послышалось со стола, где лежал раненый Палада. Кто докажет?

И тут вмешался я:

– Я. Никто тебя не видел, но я-то знаю. Да и все знают. Кто еще мог это сделать? Все знают, но только я мoгy доказать, потому что ты сам мне говорил. И если ты вылeчишься, пойдете за решетку оба, а деревня от вac на несколько лет отдохнет.

Вздохи Палады смешались со вздохами Филиппа:

– Какой позор! Что будет с детьми? – заскулили они. Выли, как побитые псы, клянчили, как дети, у которых в наказание отобрали игрушки, валили вину один на другого, но накопившаяся злоба в их словах понемногу убывала, как тает снег на солнце, ибо они все яснее видели, что угодили в капкан. Я не отвечал ни тому, ни другому, делал вид, будто занят, еще несколько раз убедившись, что раны Палады не кровоточат, принялся за уборку и вел себя так, точно вообще их не слушаю. Точно их слова для меня – что горох об стенку. Точно я решился обоих отправить в тюрьму и ничто на свете не может изменить моего решения. Выждав, я сказал, сделав вид, будто мне стало их жалко:

– Хотя ни один из вас не заслуживает снисхождения, а годы за решеткой порядком бы вас охладили и обоим пошли бы на пользу, но, пожалуй, я смогу помочь вам иным способом. Могу забыть, что знаю, если вы запашете межу и отныне будете обрабатывать спорные поля, деля их поровну. Деньгами, которые ушли бы на судебное разбирательство, Палада оплатит нанесенный пожаром ущерб. А сейчас вы подадите друг другу руки и при первой же ссоре я вспомню, о чем обещал забыть. Все зависит от вас.

Они еще поворчали, похныкали и побрюзжали, но я больше не сказал ни слова, и в конце концов они успокоились и смирились с моим приговором. Признали его более легким, чем тот, какого бы им не миновать, окажись они в руках иного судьи. Не знаю, было ли тяжелее Филиппу подать черную продымленную руку раненому Паладе или тому пожать протянутую ему руку, но оба это сделали, а я только того и ждал, зная, что теперь они выполнят и остальные условия договора.

– Так, – сказал я Филиппу, – а теперь запрягай и вези Паладу домой. Утром я на него гляну.

– А пожар? – еще колебался Филипп.

– Мужики наверняка уже погасили, что смогли.

Вместе с Филиппом я вышел за порог. Я был прав. От деревни несло, как от коптильни, но кровь с неба исчезла, люди расходились по домам, еще издали крича мне, что справились с огнем, и ни один ни словечком не обмолвился о Паладе. Положились на меня, старого лекаря, который, когда надо, бывает у них и судьей.

Только теперь я заметил, что Педро слетел с крыши и стоит на карнизе окна. Наверное, он стоял тут уже довольно долго и знал все, что происходило между мной и этими двумя в горнице. Теперь он чуть виновато замахал крыльями и, нерешительно переступая с ноги на ногу, высоко оценил мои заслуги:

– Это ты хорошо сделал, доктор.

Так сказал Педро, который хвалит только солнце да в редких случаях еще красоту собственного хвоста. Мне никогда не доставалось большей похвалы. Я приложил руку ко лбу, выпятил грудь и по-военному отдал ему честь.

XXIX

Иногда ночью собаки воют на луну.

А то песнь Павлова корнета реет ночью, словно белая лента.

Порой я слышу, как соки поднимаются к ветвям по стволам деревьев.

Бывает, затаю дыхание, когда лунатик Марко при полной луне неуверенно ступает по гребню крыши.

Порой слышу ржание лошадей, пopoй тягучую литанию коров, порой и Педро проснется среди ночи и серебряным ножом своей песни прорежет темную тишь.

Порой камни молчат тягостнее, чем обычно.

Порой плач младенцев, порой причитания старух.

Порой вздохи одиноких, порой пульс обнявшихся влюбленных бьется в унисон, как хорошо слаженные колокола.

Порой воды в реке перестают шуметь и куда-то текут, текут.

И куда-то удаляются шаги ночного сторожа Тусара.

И я смотрю уже не на звезды, а неизвестно куда. Куда-то далеко? Куда-то близко? Куда-то.

Порой я вижу танец бабочек-поденок вокруг источника света. Порой кишение муравьев. Порой стаю цапель. Порой почки на деревьях. Порой стебли травы, поднимающейся ввысь.

А я здесь, чтобы свидетельствовать, что вой собак и ржанье лошадей – то же самое, что барабанчики лопающихся почек, и то же, что Павлов корнет. А танец бабочек-поденок как течение вод, и полет птиц как кружение звезд, – и все вздохи как удаляющиеся шаги ночного сторожа.

И мое молчание подобно молчанию камней, и неуверенным шагам лунатика, и стеблям травы, и ветвям деревьев, и вою собак.

Ибо во всем, во всем этом скрыта тревога детей, заблудившихся среди дремучего леса, стук окровавленных кулаков в железные ворота, ключ к которым мы потеряли, беспомощность опавших листьев, подхватываемых ветром и вновь и вновь бросаемых им на землю, жажда затерявшегося в пустыне, плач младенцев, не умеющих сказать, что у них болит.

А потом собаки перестанут выть, Павлов корнет затихнет, я встану со скамьи перед домом и вернусь в постель. Это мгновение похоже на челн без весла, вздымаемый на волнах и все же куда-то плывущий.

ХХХ

– Идите, друг мой, идите, – еще издалека кричит отец Бальтазар и катится мне навстречу, словно бочонок, едва я успеваю закрыть за собой садовую калитку. – Хорошо, что вы пришли. Я едва вас дождался, приветствует он меня каждое воскресенье, улыбаясь, точно луна, всем широким лицом. – Агата! – кричит он в дом. – Агата, принеси вина и чего-нибудь повкуснее дорогому гостю.

И ведет меня к столу, сколоченному из круглой доски, положенной на пень от дерева, вокруг которого много лет назад построили беседку, теперь увитую сладкими виноградными гроздьями. Агата уже несет бутылку, рюмки и полную корзину угощений.

Как всегда. Но сегодня отец Бальтазар придумал другой гамбит. Однако так же с упреком качает кругленькой головой, так же улыбается мне, словно ребенку, чей грешок хоть и заслуживает наказания, но – ничего не поделаешь вынуждает смеяться, только вместо привычного: "Опять я не видел вас во время мессы", – сегодня он говорит:

– Что ж, придется мне на старости лет учиться медицине.

– Как это? – спрашиваю, не понимая, и он тут же охотно объясняет, развеселившись оттого, что поймал меня на крючок:

– Ну, коли вы занимаетесь моим ремеслом, придется мне заниматься вашим.

Я все еще делаю вид, будто не понял, но уже начинаю догадываться. Как и все в деревне, он знает, каким образом я решил спор между Паладой и Филиппом. Остальные, выполняя молчаливую договоренность, никому об этом не обмолвятся. Но только мне кажется, что они здороваются со мной немного громче прежнего. Отец Бальтазар, однако, не позволит себе приказывать, о чем и когда говорить или молчать.

– Что мужики ходят к вам на исповедь, – говорит он, – я давно уже знаю. Но теперь вы даете им и отпущение и учите любить ближнего как самого себя. Это что-то новенькое, верно? – опять смеется он, ну чисто луна в полнолуние. – Ладно, ладно, – заключает Бальтазар. – Прощаю. Будем надеяться, что вы раз и навсегда вправили мозги этим твердолобым упрямцам. Получилось у вас хорошо. Соломоново решение. Только в следующий раз мне о таких вещах хоть скажите.

И пока я смущенно склоняю взор, польщенный словами священника почти так же, как прежде одобрением Педро, – до сих пор слышу его: "Это ты хорошо сделал, доктор", – отец Бальтазар снова кричит:

– Агата, слышишь? Агата, принеси шахматы. Да поживей. У меня уже слабеет память, было бы жаль тех ходов, которые я еще держу в голове.

Потом, как всегда, мы играем. Бальтазар, как всегда, долго размышляет над каждым ходом, я, как всегда, отпиваю вино, помогающее проникать в голову воспоминаниям. Порой мы что-то бормочем, каждый себе под нос, порой, чего-нибудь не заметив, он смущенно проводит рукой по лысине, а бывает, и процедит сквозь сомкнутые зубы что-то подозрительно напоминающее проклятие.

Впрочем, сегодня мы говорим не много. Бальтазар уже сказал все, что хотел, и теперь намерен сосредоточиться на игре. Так мне по крайней мере кажется. Однако он поражает меня странными ходами. Не только на шахматной доске. Неожиданно, посреди игры, сразу после того, как взял слоном мою незащищенную ладью, он ни с того ни с сего вдруг спрашивает:

– К вам заходил кузнец?

Я посмотрел на него чуть удивленно. Только вчера вечером Йонас был у меня, присел на скамью, и мы вместе смотрели в ночь, а уже сегодня Бальтазар об этом знает? Не ожидая ответа, он продолжает выспрашивать:

– И что говорил?

– Тайна исповеди, – смеюсь я, решив больше ничего не рассказывать. Он тоже смеется, но, вдруг посерьезнев, заявляет:

– Беспокоюсь я за него. За него и за его жену, – добавляет он после паузы. Забыв, что хотел сегодня сосредоточиться исключительно на игре, нa шахматной доске, лежащей перед нами, отец Бальтазар продолжает: – Дикий он, как раненый зверь. В нем горит прошлое, точно огонь в горне, а он, вместо того чтобы дать огню погаснуть, заново раздувает каждую искру в пламя. Боюсь я за него. Молюсь за его покой. – Потом, отстранившись от шахмат, замечает: – Вы не рассердитесь, если мы эту партию доиграем в следующий рaз? Сегодня у меня как-то не клеится. Но прошу вас, останьтесь. Хотя игра у меня нынче не идет. Пойдемте, выпьем еще. За здоровье кузнеца Йонаса.

Вот он какой, отец Бальтазар. Именно так, как он сказал, обстоит дело с Йонасом. Пришел ко мне вчера вечером, как приходят другие. Не впервой. И не впервой я выслушиваю историю его горестей. Уже давно я все это знаю. Ничего нового он мне не мог сказать. Лишь вечно тлеющие угольки в горне его оскорбленного сердца пылают каждый раз все сильней.

Молодым подмастерьем кузнец Йонас загляделся на очи Магды Баласовой, которая еще в детстве осиротела и выросла в хозяйстве дядюшки. Это была веселая темноволосая красавица с очами как искры в угле, в которых не было обычной для сироты печали, она кружилась в диком танце со множеством парней и могла заткнуть в этом деле за пояс любую из деревенских девушек. Хотя Йонас долго ей не признавался – в присутствии Магды он робел, молчал и был серьезен, словно на похоронах, – но стоило увидеть, как он заглядывает в Магдины глаза, чтобы всякому, да и самой Магде, становилось ясно, что Йонас думает только о ней. Однако Магда лишь посмеивалась над неуклюжим пареньком с огромными ручищами и детским выражением лица, а в день, когда он стал мастером и получил после старого Гроба кузницу, Йонас пришел в трактир нарядный и в нерешительности мял в руках шляпу, а потом, заикаясь, объявил, что хочет жениться на Магде. Весь трактир зазвенел Магдиным смехом, а Йонас, униженный, отчаявшийся, втянув голову в плечи, вернулся к своей работе.

Раз или два в год нашу деревню навещали комедианты, и после одного из таких посещений, вскоре после того, как Магда дала Йонасу от ворот поворот, она вдруг исчезла. Кто-то утверждал, будто видел, как ночью она входила в фургон акробата, чьи глаза сбили с толку не одну девушку из тех, кто наблюдал за его трюками на лугу близ деревни, где комедианты разбили свой табор. На следующее утро они уехали, и вся деревня говорила – как оказалось, правильно, – что Магда сбежала с этим дьяволом.

Через полгода она вернулась. Исхудавшая, в глазах погасла последняя искра, ослабевшая точно загнанная лошадь, оборванная точно нищенка, изможденная точно животное, притащившееся перед смертью в тепло родной норы. Даже палач бы ее пожалел. Баласовы Магду приняли, дa и я помогал поставить ее на ноги. Но без Йонаса мы бы не справились.

Он снова, как и в первый раз, пришел нарядно одетый и такой же робкий, – только шляпу больше не мял в руках и не заикался, – и повторил, что хочет жениться на Магде и только на Магде. Сказал это твердо и почти торжественно, как люди клянутся на Библии перед судом.

Многие тогда качали головами, многие пожимали плечами, были и такие, кто не скрывал, что, по их мнению, кузнец спятил. Но Йонас стоял на своем, и как только Магдины щеки вновь порозовели, отвел ее к отцу Бальтазару, и тот их обвенчал. Это было лет пятнадцать назад. А может, и больше. Может, и восемнадцать. Магда всегда была Йонасу хорошей женой, а со временем и деревня ее приняла. Она была работящей, дом держала в порядке, как картинку, ни у кого в деревне не было такого сада, никакой работой она не брезговала, а коли надо, и в кузнице помогала. Словно хотела отплатить за добро, вечно ее что-то гнало от работы к работе. Хотя веселый нрав молодости к ней уже не вернулся, скорбно голову она не вешала, и на ее лице, по-прежнему красивом, появилась никогда не исчезавшая смиренная улыбка.

Йонас не мог пожаловаться. Она всегда была хорошей женой, и ему никогда не приходилось жалеть о решении жениться на ней. Правда, Магда не подарила ему детей. Очевидно, в ней было больше покорности и благодарности, чем любви. Очевидно, правы были те, кто уверял, будто смуглый красавец бросил ее в положении и она прибегла к помощи жены одного из комедиантов, подрабатывающей акушерством, и потому не могла больше иметь детей. Не знаю. С момента, когда Магда стала женой Йонаса, насколько мне помнится, она ни разу не болела, я ее не лечил и не осматривал. А потому не знаю, отчего у них нет детей, но мне известно, что хотя порой оба и тужили по агуканью в колыбельке, вовсе не то, что Йонас не может передать кузницу собственному сыну, в течение пятнадцати, если не более лет кошмаром лежит на сердце кузнеца. Мучает его что-то другое.

Время от времени он приходит, как приходят остальные, присаживается ко мне на скамью и швыряет комья гнева в разверстую могилу ночи. Вчера тоже пришел и начал, как всегда:

– Что мне делать? Опять этот сон. Опять то же самое. Опять я бил ее до крови. Что делать? Как от этого избавиться?

Каждый раз на его бычьей шее вздувались жилы, а из-под лба, из самых невинных глаз, какие я знаю, выглядывал ужас и разливался по всему лицу, всегда остававшемуся лицом ребенка. Он дышал, точно каждое слово раздувал горном, и говорил, будто бил молотом по наковальне.

– Ни разу я на нее не поднял руку. Поверьте. Но этот сон... Он возвращается и возвращается. Я сойду с ума. Увидите.

И снова:

– Она ни в чем не виновата. Она хорошая. Пускай люди думают что хотят. Обо мне и о ней. Я не мог жениться на лучшей. Ни о чем не жалею.

И, помолчав, опять:

– Только он, этот дьявол, остался между нами. Это он во сне вкладывает в мою руку бич. И вместо того, чтобы бить его, я бью ее. Ее, ни в чем не повинную. Если бы хоть разок стиснуть ему глотку. Разбить молотом черепушку. Переломать кости.

Угрозы, каких бывало еще немало, звучали как литания и кончались всегда одинаково:

– Тогда пришел бы конец дурным снам. Только так. Тогда бы я снова смог спать.

А вчера он кое-что добавил, чего я до сих пор от него не слышал:

– Больше ничего не поможет. Придется отправиться на его поиски. Думаю об этом днем и ночью. То, что он безнаказанно ходит по свету, разъедает меня, как ржа железо. Я должен его найти. Должен убить. Должен. Иначе я могу спятить.

Признаюсь, этим словам, которые он добавил к обычным четкам печалей, в которых я знал каждую горошинку, я не придал тогда большого значения.

– Ничего такого не делай, дружок, – как всегда, успокаивал я eго. Ничего такого. У тебя хорошая жена, ты ловкий кузнец, никто, как ты, не подкует коня. А сны? Если бы я рассказал тебе, чего только мне не снится! Ходи на реку с удочкой, в лес по грибы, плавай в пруду, это прогонит дурные сны, и будешь спать, как сурок. И порошки тебе дам, но главное – не думать о вчерашнем дне.

С этим советом я, как обычно, отослал его домой. Как обычно, мне показалось, будто я подражаю Педро, который способен только воздавать хвалу дню нынешнему и надежде на красоту завтрашнего, как обычно, я ругал себя за то, что даю другим советы, которые мне самому никогда не помогали, но, как обычно, уговаривал себя: что не помогает мне, может оказаться полезным другому.

Я не заметил в поведении Йонаса перемены, которая бы меня насторожила, и только сегодня, вернувшись от отца Бальтазара, начал размышлять о том, что сказал священник насчет своих опасений, и восстанавливать в памяти наш разговор с кузнецом, пытаясь понять, чем же он отличался от прежних, и меня охватило беспокойство.

Как и отец Бальтазар, я ощутил страх за Йонаса. В нарушение всех правил – в воскресенье, после посещения священника, я провожу время за книгой, – на этот раз с Педро на плече направляюсь к дому кузнеца.

Входить мне не пришлось. Он приводил в порядок забор, обтесывая топором несколько планок. Йонас поздоровался, но долго молчал, прежде чем сказать, что в прошлую ночь он спал хорошо.

Внезапно Педро слетел с моего плеча, и вскоре послышалось испуганное кудахтанье кур, а потом победоносный вопль, который мог принадлежать только Педро. Я проклинал его, обзывал негодяем, развратником, флюгером с крыши и Бог знает кем еще. Люди выбегали из ближних домов и смеялись над моей бранью. Только Йонас продолжал стоять с топором в руке, и лицо его было неподвижно.

XXXI

Говорю вам, еще не написано такой пьесы, которая бы не разыгрывалась в моей деревне. Уже годы я знаю это и все же каждый раз вновь и вновь удивляюсь, просто дух захватывает от удивления, когда одна за другой они предстают перед моим взором на этой сцене, которая для меня прекраснее, чем любая иная.

Мы вышли сегодня из лесу. Мы – это Педро и я. Я искал грибы, а у Педро очень скоро клюв посинел от черники. Я поднимался по склону, и прежде чем мы добрались до вершины холма, до вырубки, я уже нес в узелке солидную кучку белых, лисичек и польских грибов. Я знал, куда еще пойти за рыжиками, но что поделаешь – старая спина, уставшая от поклонов, напомнила мне о моем возрасте, я был приятно измучен. Мeсто, где растут рыжики, известно только мне, а если там отыщется еще какой-нибудь подберезовик или подосиновик – он тоже от меня не уйдет. Итак, я нашел старый, в три обхвата дуб, растянулся на мягком мху, со всех сторон меня окружали папоротники и хвощи, глаза я прикрыл шляпой, и пока Педро, как обычно, взлетевший на самое высокое дерево, сидел там, оглядывая окрестности, словно хозяин замка свои владения, я в полусне уже видел великолепные боровики.

Хорошо, что у меня есть еще и эта страсть, подумал я, придя к выводу, что в поисках грибов скрыта картина всей нашей жизни. Разве жизнь не сплошные поиски? На каждом шагу разочарования, сколько раз напрасно нагнешься, сколько раз то, что принял за гриб, окажется камнем, опавшим листом. И все-таки продолжаешь искать, как в жизни, и неожиданно, когда уже потеряешь надежду что-нибудь найти, – гриб появляется у тебя перед глазами и только тебя и ждет.

Так и в том же роде я размышлял, лес был тихий, словно ночь, я бы, наверное, уснул, если бы вдруг не услышал человеческие голоса, а потом шорох шагов в траве на вырубке. Я сдвинул с глаз шляпу, приподнялся на локтях настолько, чтобы видеть и все же оставаться скрытым папоротником, и некоторое время не был уверен, не прекрасный ли сон – то, что я вижу.

Они шли по вырубке, держась за руки. Говорил главным образом он. Я слышал молодой, серьезный голос, слова ко мне не долетали, да и не были нужны. Звуки скрипки сказали бы то же самое. Она слушала, склонив голову набок, как слушают песню, которую хотят слышать снова и снова, пока ее звуки не врежутся в память. Нагнулась за ягодой земляники и поднесла ее на открытой ладони к его губам. Тогда он поднял ее на руки, немного пронес, как жених переносит через порог невесту, посадил осторожно, словно святыню, на пенек, сам встал перед ней, точно перед алтарем, на колени и поцеловал ее в губы.

Это было все, что я видел, потому что в момент, когда губы Петра Палады коснулись губ Кристы Филипповой, негодяй Педро радостно закукарекал на дереве, и я поспешно притиснулся ко мху. А когда поднял голову, вырубка была пуста.

Мой Ромео, моя Джульетта. Про себя я подсчитал, когда помог им появиться на свет. Ей могло быть шестнадцать, ему на год-два больше. Ссора их отцов была не менее кровава, чем ненависть родов Монтекки и Капулетти, и именно я вовремя повернул действие пьесы. Если бы я еще сомневался в правильности своего поведения, мои сомнения вмиг бы улетучились, когда эти двое появились передо мной, словно во сне, когда, держась за руки, они шли через вырубку.

На сей раз я даже не выбранил Педро, хотя он заслужил это более чем всегда.

От счастья я позабыл и про рыжики.

ХХХII

Раз или два в год через деревню проезжают комедианты. Иногда раскинут табор в лугах за деревней, иногда выступают на деревенской площади, собирая деньги в шляпу, а после представления снова отправляются дальше. То выступают с дрессированными лошадьми, то с медведем на цепи, но обязательно с каким-нибудь акробатом, силачом, фокусником, шпаго– или огнеглотателем. Один гнет железо, другой крутит тарелку на шесте, поставленном на лоб, да при этом еще подбрасывает и ловит, подбрасывает и ловит разом пять шаров, один колдует с картами, другой вынимает из шляпы платок за платком, а под конец выловит и кролика, один распиливает ящик, в котором спрятана молодая девушка, а потом накрывает ящик скатертью, и девушка выскакивает из него целехонькая, у другого дрессированные собаки в юбочках танцуют на задних лапах и проскакивают сквозь горящие обручи. И всякий раз у них бывает клоун, паяц, чаще их двое, с большими носами и в широченных штанах, о которые они без конца спотыкаются. Один отвешивает другому пощечины, они падают один через другого, люди вокруг хохочут, но мне все это кажется одинаково грустным, и я уже давно не хожу смотреть на подобные представления. Отца Бальтазара тоже никогда не увидишь среди зрителей, и Павел, да и еще кое-кто остается дома, и кузнец Йонас всегда запирается с женой, точно они боятся, что Магду снова сглазит кто-нибудь из этих заявившихся к нам в фургонах дьяволов. Если бы решал он, гнал бы всех их взашей, но для большинства мужчин и женщин это всегда развлечение, дети таращат глаза, и потому каждый раз комедианты продолжают путь с полным мешком монет, а по поводу какой-нибудь пропавшей курицы крестьянки шума не подымают.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю