Текст книги "На круги своя"
Автор книги: Август Юхан Стриндберг
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
ПОРТНОЙ ЗАДАЕТ БАЛ
SKRÄDDARNS SKULLE HA DANS (перевод C. Белокриницкой)
Если погожим летним днем выйдешь из залива за прибрежную полосу и проплывешь мимо гряды Скубураден и острова Госшер, ты увидишь плато еще одного острова, вытянутого, напоминающего кранбалк. В нем нет ничего примечательного по сравнению с другими ближайшими островками, если не считать, что он выше и выглядит как сплошная гнейсовая скала, разрезанная пополам расщелиной. Сойдя на северный берег, ты вскоре попадешь в заросли ольховника, а войдешь поглубже в расщелину, и у тебя под ногами раскинется ковер из невысокой травы, словно разложенный для просушки между влажными скалистыми стенами. Продолжишь путь по этому зеленому ковру – и окажешься сначала на горной дороге, обрамленной орешником, который скрывает входы в гроты и пещеры, потом в бору, потом в смешанном лесу из березы, осины и ясеня, потом перед тобой появится горная дорога, она сузится и превратится в тропинку, которая круто уходит ввысь, извиваясь, будто винтовая лестница в башне. Еще несколько шагов вверх – и снова спуск в расщелину, где бересклет прячет от ветра свою блестящую зелень и ярко-красные ягоды; и снова вверх, до самого голого края горы, где, судя по обглоданным щучьим костям, проживает скопа, а разбросанные кругом перья и высохшие скелеты морских птиц указывают места, где ястребы, соколы и морские орлы тоже устраивают свои пиршества, спокойно наслаждаясь пищей, хотя одним глазом и поглядывают на свои бескрайние охотничьи угодья среди синеющих проливов – от прибрежной полосы до маяков и бесконечной глади моря. Но стоит сделать несколько шагов и посмотреть вниз, как сразу забываешь Голгофу наверху и видишь прелестную картинку, которую никак не ожидаешь встретить здесь. Защищенный горными стенами от всех холодных ветров мира, от норд-веста до зюйд-оста, простирается травяной ковер такого зеленого цвета, какой бывает у только что взошедшей ржи; а чуть подальше пасется под белыми березами буренка. Зеленая лужайка спускается к серой избе, окруженной небольшим садом, а еще ниже, у самого моря, – гавань с причалом, навесом для лодок, садком для рыбы и сетями.
И все это – владения портного!
Стоит спуститься с крутого склона вершины, овеваемой холодными пронизывающими ветрами, и ты сразу же почувствуешь, как сквозь недвижный воздух припекает солнце, а пройдя еще пять минут, поймешь, насколько изменился климат и вместе с ним растительность. И все же ты готов будешь поверить в чудо, увидев, что на одной ветке рябины растут яблоки, а на другой – груши, а заметив мелкие яблочки на кустах боярышника, подумаешь, что попал на зачарованный остров, где сможешь рвать фиги с кустов репейника! Спустись по лужайке и приблизься к дому, и тут, если тебе повезет, ты увидишь в открытое окно самого чародея. Он сидит у окна, а перед ним стоит проволочная клетка с коноплянкой, кроваво-красные крапинки на груди птички горят на фоне листьев салата. Сидя по-турецки, он длинными стежками сшивает куски клетчатой ткани, которая скрывает нижнюю половину его тела, оставляя на виду лишь небольшую часть верхней, ибо живот у него отсутствует, и кажется, что маленький человечек снял с себя грудную клетку и поставил ее прямо на стол, а сверху положил голову. А шеи и вовсе не заметно. Это и есть портной, которого жестокая рука природы вылепила горбуном, именно поэтому родители выбрали для него сидячую работу.
Как бы назло несправедливой природе, наделившей его вечным поводом для недовольства, портной постоянно пребывал в веселом расположении духа и слыл шутником, у которого всегда были наготове анекдоты и частушки. Словно желая показать природе, как ей следует обращаться с живыми существами, он любовно и яро занимался ее улучшением. Он завел себе сад и, не довольствуясь обычными сортами яблонь и терпкими плодами, прививал к ним ветки деревьев из чащобы, и на рябине вырастали мелкие яблоки, и сквозь колючие ветки боярышника светились румяные или белощекие детские личики плодов. Портной будто знал, что ему, калеке, не суждено продолжить свой род, поэтому он сажал деревья и, приходя шить в какую-нибудь крестьянскую усадьбу, приносил с собой в кармане семечко, которое втихомолку зарывал в почву, или, если время года было подходящее, прививал к деревьям веточки. И его семена прорастали, на деревьях появлялись новые побеги, а когда род его уже давно пресекся, чужие внуки, сидя под дедовскими яблонями и слушая историю о том, как яркое чудо родилось на голом островке, поминали портного добрым словом еще много лет после того, как сшитые им штаны и рубашки превратились в лоскутные коврики и войлочные туфли.
В марте он шил у садовника в Сандемаре, насмотрелся чудес в теплицах и услыхал про дыни – диковинку вроде круглых желтых огурцов, которые в Даларё шли по кроне за штуку. Он купил семена, посадил их в ящике для переметов, наполненном землей, и поставил на окно. Через две недели побег, подобно указующему персту, направленному в небо, поднялся из земли; вскоре он расщепился на два крылышка, плотно прижатые к земле и похожие на крылья стрекозы. Потом засветило апрельское солнышко, всходы быстро пошли в рост и выбросили третий листок, который стлался прямо по земле. Портной отщипнул третий листок, как учил его садовник, потом появились боковые побеги, которые портной отщипнул таким же образом, а в конце мая настал крайний срок пересаживать растения в парник. Однако почву для него не так-то легко было утеплить, и однажды ему пришлось даже съездить в Даларё и привезти ящик подстилки для скота. Он разложил ее вдоль горного откоса, где вовсю палило солнце; обнес парник оградой из обломков досок, но увидел, что слой земли получился слишком уж тоненький, и стал придумывать, чем бы поднять его. В дело пошли обсевки, домашний сор, солома, и вот наконец парник достиг нужной высоты. Туда портной и высадил растения с комьями земли. Потом положил сверху рамы, и побеги стали расти. Однако грянули заморозки, и парник надо было укрывать; он накрыл его мякиной и еловым лапником. Две недели в парнике потрескивало: побеги потихоньку росли, но к Иванову дню звуки стали затихать и наконец совсем прекратились. Подстилка перепрела, а у него не было времени привезти новую. Потом началась обычная июльская жара, и побеги снова стали расти и дали цветы. Сначала тоненькие мужские, потом пухленькие женские с маленькой зеленой горошиной на дне. Портной проветривал и опрыскивал их в солнечные дни, закрывал в пасмурные. Потом опять были две хмурые недели, и опять казалось, что все кончено. Портной поливал растения теплой водой и укладывал в постель из соломы и подстилки для скота, а когда началась самая жаркая пора лета – конец июля и начало августа, и склоны раскалились, будто печка, в парнике снова стало потрескивать, горошины выросли до размера гусиного яйца, и на них появились складки, между которыми рос пушок. Их было восемь штук, они уже начали издавать слабый запах, и под каждую он подложил черепицу. В общем, с этими дынями было много мороки, но зато, если солнечная погода продержится, через неделю он соберет урожай.
Портной сидел на своем столе и наблюдал за парником, сторожил, как часовой, солнечные лучи. Сердце его полнилось радостью, потому что ветер дул южный и на Михайлов день дождя не было, стало быть, вёдро еще постоит.
– Слышь, Анна, – окликнул он своим петушиным голосом сестру, которая чистила на кухне камбалу.
– Чего тебе, Густав? – отозвалась та, не прекращая работу.
– Давай-ка зададим бал в субботу, аккурат накануне лова салаки. Что ты на это скажешь?
На кухне стало так тихо, что было слышно, как мухи танцуют под потолком и рыбный нож скребет чешую камбалы.
– А на какие шиши? – ответила Анна вопросом на вопрос.
– Да уж найдутся, и хочу тебе сказать, когда кормишься ремеслом вроде моего, не грех хоть изредка угостить своих заказчиков, ну а что касаемо денег, то не такой уж я и голодранец. Я соберу не меньше двух коробов яблок…
– Ты же хотел купить на них корм для скотины на зиму…
– А вдобавок, – тут в горле у портного булькнуло, словно заветные слова застряли в горле, – вдобавок у меня есть дыни.
– Да ну тебя! До твоих дынь еще дожить надо!
– Ты и дожила! Что, не видала их там, в парнике? Через три дня они совсем дозреют, и у меня будет восемь крон. Вот тебе и водка!
– Подожди хоть, пока они дозреют.
– Вот это уж никак нельзя, сама ведь знаешь – тогда все уйдут за салакой.
Анна больше не отвечала, не желая ввязываться в свару; ей даже думать не хотелось о шуме и беспорядке в избе, к тому же она знала, Густав напьется в стельку.
Но что поделаешь: была у портного такая слабость – раз в год он любил приглашать гостей, и в особенности девушек. Хотя сам он и не мог танцевать, поскольку вдобавок ко всему одна нога была у него короче другой и ходил он, опираясь на две клюки, ему было словно маслом по сердцу смотреть, как веселится молодежь, и он принимал участие в каждой танцульке, прыгая среди танцующих парочек и похлопывая девушек длинной худой рукой. Несмотря на его тридцать два года, все смотрели на портного как на старого дядюшку, поэтому ему позволялись маленькие вольности, их никто не принимал всерьез. Слова, сказанные сегодня сестре, которая жила вместе с портным и вела у него хозяйство, были произнесены отнюдь не с бухты-барахты; это была давно вынашиваемая мысль, и она прочно – так, что не вышибить, – засела у него в голове.
Сестра портного, пятью годами старше его, крепко держала в руках бразды правления в доме, но, коли уж очень приспичит, брат становился упрям, как осел, он всегда умел настоять на своем.
Итак, на следующее утро он без лишних слов сел в лодку и объехал всех соседей с приглашением, после чего заехал в Даларё купить водку и брагу. Домой он вернулся пьяненький, но все же до заката и, ползая на карачках, накрыл рамами парник, не разбив ни стеклышка. Поскольку ночь обещала быть холодной, сверху он положил половики, а потом, вдвойне волнуясь за свое сокровище, которым предстояло оплатить пиршество, он снял с кровати одеяло и тоже положил на парник.
На следующий день Анна и Густав стали готовиться к празднеству. Сложили раскладной стол и вынесли его во двор; потом принялись подметать, драить кастрюли, убирать комнаты и украшать зелеными ветками. А когда перевалило за полдень, брат и сестра приоделись, и тут как раз появились девушки из усадьбы Мёртё, чтобы помочь варить кофе.
К вечеру, часам к пяти, стали прибывать гости. Лодки одна за другой спускали паруса, поворачивая в устье залива, и поднимались на веслах к причалу, где портной торжественно встречал гостей, пожимал руки и отпускал шуточку в адрес каждого, кому он помогал сойти на землю, похлопывал девушек под подбородком, вгоняя их в краску.
После кофе на свежем воздухе хозяин повел гостей погулять по саду, дабы они смотрели и восхищались. Девушки получили по яблоку, которое портной сам засовывал им в карман, а старикам он давал привой или горстку семян – посеять у себя дома. Потом все отправились взглянуть на бархатцы и львиный зев, астры и георгины, растущие на больших клумбах вдоль огородных гряд. Девушки, разумеется, сорвали по веточке лаванды и розмарина, распространявших вокруг себя аромат, и сам портной тоже приколол веточку к своему жилету.
Но вот соседям надоело восхищаться, и один весельчак отважился на подначку:
– Ох уж этот чертов портной, силен свое семя разбрасывать!
– Может, оно и так. А у тебя, видно, не получается. Как по-вашему, девочки?
Парни никак не могли удержать свои вороватые руки и продолжали рвать яблоки, так что хозяин счел более разумным сбить для них несколько неспелых плодов, чтобы они не портили его молодые деревца-однолетки. Наконец гости осмотрели чудо – парник с дынями.
– Дай еще три дня сроку, и они обернутся восемью кронами у меня в кармане, – бахвалился портной, – вы только понюхайте их, мужики! Ну, что скажете? Сейчас мы их обмоем.
И они пошли в избу и стали пить и танцевать под звуки гармошки. Портной вертелся среди танцующих как собачонка, подогревая веселье. То он подскакивал к парочкам, присевшим отдохнуть у очага, и гнал их танцевать, то подливал старикам у стола. «Сбавь обороты, – увещевали его старики, – ночь ведь длинная, и кто знает, что еще может случиться».
Но портной как с цепи сорвался. И вдруг все выпитое за вчерашний и сегодняшний день ударило ему в голову, две его клюки зашатались, и маленький человек стал похож на подбитую птицу. Расталкивая танцующих, натыкаясь на их локти, он пробился в угол и сидел там, понурив голову. Вращал глазами, словно следил за вращением земного шара, и наконец рухнул, скрестив перед собой, будто ножницы, две свои клюки.
Солнце еще не зашло, когда хозяину пришла в голову здравая мысль: он доковылял до лестницы и взобрался на сеновал. Там вся усталость и хмель минувших дней снова навалились на него, и он впал в забытье, утонув в море аромата душистого сена, а сеть багряных закатных лучей переплелась на его лице.
Очнувшись, он подумал, что лежит внутри мельницы; изба сотрясалась и трещала, а басы гармошки звучали как церковный орган. Но уже было совсем темно, и потому ухо перестало слышать, глаза закрылись, и ему показалось, что он потерял сознание.
– Здесь я, здесь! – услышал он свой собственный голос, сквозь сон отвечающий кому-то, кто звал портного, и крик был такой громкий, что разбудил его на какое-то время – то ли на год, то ли на полчаса, потом снова наступили тьма и тишина.
Когда в следующий раз к нему вернулось сознание, у него ужасно болела голова, а за стропилом кто-то возился, стуча железными набойками на башмаках.
После этого ему приснилось, будто он превратился в муку и его просеивает сито, укрепленное на зубчатом колесе, и оно трясется с такой силой, что портному больно, а подручные мельника орут, а в церкви играет орган, а в углах поскрипывает пол, что-то шелестит, трещат хворост и валежник. И портной лежал и страдал; у него очень болела голова, и ему казалось, он что-то забыл, что-то, что необходимо было вспомнить, что-то важное и крайне спешное, но он никак не мог вспомнить, что именно. Потом он выбросил это из головы, и ненадолго ему полегчало; но потом оно вернулось, и портной похолодел всем телом, а голова стала гореть, как в лихорадке.
Теперь внизу, на мельнице, стало совсем тихо, и, взглянув на потолок, он увидел бледно-серую полоску, расшитую маленькими звездочками, на которые было больно смотреть; где-то пропел петух, где-то в вышине жалобно стонали чайки.
Наступило утро, портного мучило тяжелое похмелье, и… вчера он забыл прикрыть дыни! Он вскочил, как ужаленный, сполз по лестнице, глянул на разгром на кухне и выскочил в сад; отталкиваясь клюками, в несколько прыжков добрался до парника, почувствовал жгучий холод, увидел на земле что-то белое, шуршащее под ногами, и вот… вот они перед ним, все мертвые. Стебли как веревки, листья мятые, словно тряпки, серые, безжизненные, а сами дыни будто обгорели. В одно мучительное мгновение промелькнули перед ним, точно в пьяном чаду, четыре месяца труда: вот он гребет три мили на Даларё за подстилкой для скота, строит парник, высаживает дыни, поливает и проветривает, прикрывает на ночь – все эти заботы и мороку, ухнувшие в одну морозную ночь.
Портной сел на парник, поджав под себя ноги; он был без шапки, волосы падали ему на глаза, налившиеся кровью. Уронив голову на грудь, он заплакал; слезы лились бурным потоком, и Анна, которая как раз подошла к нему, не могла понять, почему он плачет – от водки, от горя или от того и другого вместе.
– Поделом тебе, не задавай балов! – сказала она.
– Ни в жисть капли в рот не возьму, – всхлипывал Густав. – Больше… ни в жисть!
– Каждый раз ты говоришь так с похмелья. А потом опять за старое.
Анна вынимала сухие травинки из волос брата, а он все плакал, слезы катились из красных глаз по щекам, еще хранившим отпечатки соломинок, на которых он лежал.
– Поди посмотри, как они твой сад изгадили!
Портной вскочил, будто его укусил шершень, и одним прыжком махнул через лужайку на обработанный клочок земли.
– Господи помилуй!
Только это он и смог произнести, увидев розовые кусты сломанными, а будущий урожай фруктов оборванным.
– И смотри, какая-то скотина наблевала в куст с ягодами! Надо же быть такой мразью!
– Пошли на кухню, погляди, как они ее всю запаскудили! Да, уж и повеселился ты за свои кровные!
Портной уставился на куст крыжовника, будто в поисках разгадки, и на его лице проступала улыбка, сначала как будто против его воли, но вскоре она расплылась по всей его заплаканной, некрасивой физиономии, и, хлопнув себя руками по коленям, портной рассмеялся, с удовлетворением осознав свое превосходство.
– Да что с них взять, с деревенщины! А еще строят из себя…
Смех иссяк, и новый приступ бешенства швырнул маленькую взъерошенную фигурку к спальне по другую сторону коридора.
– Накажи меня Бог, если они еще и не валялись на наших перинах! Ироды окаянные! Нехристи!
Анна взяла брата под руку и повела его в залу. Чудовищное зрелище предстало их глазам!
Пол исцарапан ботинками, замызган жевательным табаком, засыпан трубочным, серными спичками; на подоконниках пустые кружки, а в очаге два бочонка – из-под водки и из-под браги.
Портной обвел взглядом все это непотребство, покачал головой и потряс бочонок из-под водки:
– Что, Анна, неужели ни капельки не осталось?
– Нет, и слава Богу! А тебе, Густав, теперь придется шить и шить, чтобы вернуть то, что другие пропили за одну ночь.
– Я работы не боюсь. А как ты думаешь, гости-то, по крайности, повеселились? – спросил портной в отчаянной попытке доказать самому себе, что его деньги все же потрачены не зря.
– Да уж, они-то повеселились, – ответила Анна, – а вот тебе ни капельки не осталось.
– Дай мне выпить, Анна, я же знаю, у тебя припрятано в буфете, и забудем всю эту историю.
Опохмелившись, портной спустился к причалу и умылся. Через час он уже сидел на столе и шил под свист коноплянки.
Голова болела, дурные мысли приходили и уходили; иногда он отрывался от работы и спрашивал Анну:
– А они точно повеселились?
И после того как Анна в третий раз ответила «да», портной подвел утешительный итог:
– Что ж, по крайности, всем было весело!
ДОСМОТРЩИК
UPPSYNINGSMAN (перевод H. Федоровой)
Точно Летучий Голландец, не ведая покоя, ходил он на своей яхте – от Фурусунда до Ландсорта, от Ландсорта до Фурусунда, ходил уже пятнадцать лет и будет ходить, пока достанет сил удержать в руках грота-шкот, к тому же и сын подрастал, чтоб продолжить отцовское дело. Его отец ходил под парусом тридцать лет, но было это в те благословенные времена, когда из-за оградительных пошлин многие подались в контрабандисты; последняя конфискация, произведенная стариком в Стокгольмских шхерах, за одну ночь принесла ему десять тысяч крон [40]40
В конце XIX в. тот, кто произвел конфискацию контрабанды, получал вознаграждение в размере 75 % как от стоимости товаров, так и от денежного штрафа, назначенного за контрабанду.
[Закрыть]; на эти-то деньги он купил себе дом и ушел на покой.
Случай сей стал легендою и завлек сына на эту в общем однообразную стезю – плавать под парусом, без цели, туда-сюда, повинуясь силе и направлению ветра, замирая без движения, когда ветер стихал, и медленно скользя по извилистым протокам и бухтам, когда он задувал вновь, все равно куда, лишь бы держаться в пределах округа и в последний день месяца являться за жалованьем в таможенную экспедицию на Даларё.
Видели его повсюду, притом когда вовсе не ожидали. Бывало, выйдут рыбаки по хорошей погоде ставить сети и видят: штормовой кливер досмотрщика, словно огромный носище, торчит за мысом, добычу вынюхивает; или идет себе кто-нибудь по берегу, глядь, а над верхушками сосен маячит желтовато-бурая мачта, либо круглая корма исчезает в ольшанике; или вот девушки приплывут на остров подоить коров и, приметив, как из-за скалы выдвигается гафель, на котором полощется треугольный флаг с буквою «т» и короной над нею, тотчас смекают, что это досмотрщик; или, к примеру, пожилые мужики придут чуть свет к рыбному садку и иной раз застают поблизости яхту – стоит себе на якоре, дымит камбузной трубою: ясное дело, кое-что намечается. Ведь, едва заслышав хруст прибрежной гальки под подошвами бахил, досмотрщик высовывает из каюты обветренное лицо, здоровается, и после недолгого разговора о погоде и ветре новоприбывшие поднимаются на борт, а вскоре уже сидят на лавках по обе стороны откидного стола и угощаются водкой.
Первые пять лет досмотрщик объезжал свой округ с большим увлечением, в надежде, что какие-нибудь предприимчивые молодцы соблазнятся довольно высокими ставками таможенных пошлин и займутся контрабандой, но тут с легкой руки Грипенстедта [41]41
Грипенстедт Юхан Август (1813–1874) – шведский политик; в 1856–1866 гг. министр финансов, поборник свободной торговли, снизил таможенные пошлины и отменил все запреты на импорт.
[Закрыть]началась благодатная свободная торговля, и пришли скверные времена.
– Что же вы, черти окаянные, контрабандой-то не занимаетесь? – пенял досмотрщик рыбакам за столом в каюте.
– Расчету нет!
– Да неужто?
И досмотрщик доставал таможенный тариф и вслух зачитывал его благоговейным слушателям. Однако ж никакой выгоды это дело и впрямь не сулило, потому что самая высокая пошлина – 60 эре за фунт – была на ваниль, а сей товар потребляют в весьма малых количествах.
На шестой год увлечение улеглось, но надежда еще жила, хотя время от времени ее приходилось подогревать рюмочкой горячительного, а позднее и не одной. И тогда, выходя на яхте в шхеры и лавируя меж последними мелями, он мысленно видел французские шхуны с грузом золотых часов, английские бриги, пахнущие ванилью, голландские когги [42]42
Когг – ганзейский военный или купеческий корабль; возможно, Стриндберг имеет в виду коф– голландское торговое судно.
[Закрыть], везущие с Островов пряностей [43]43
Молуккские острова.
[Закрыть]мускатный орех и кардамон, российские шхуны с караванным чаем. Когда же он брал курс прочь от берега, чтобы остановить заманчивое судно, и заставлял его выкинуть флаг, греза таяла, превращалась в норвежский барк, груженный углем из Англии.
Вдобавок призрак десяти тысяч крон в горной расселине мало-помалу обрел конкретные формы наличных средств, которые рано или поздно свалятся ему в руки; досмотрщик так в это уверовал, что начал брать под них авансы. И подобно опиумисту должен был снова и снова подогревать свой дурман, иначе бы роковая реальность задавила его. Но дурман обходился дорого, долги росли. Долги возбуждали неприятные ощущения, и прогнать их удавалось только новым дурманом, который возбуждал похмелье и недовольство, а они в свой черед грозили обернуться унынием и требовали бальзама – так он сделался пьяницей.
Скоро водка перестала вызывать пленительные видения, а с ними и надежды на десять тысяч крон.
Досмотрщик женился, пошли дети. Семью надо было кормить, и все его помыслы и стремления сосредоточились на охоте и рыбной ловле, о большой конфискации он и думать забыл. Тут сеть поставить, там птицу изловить – вот что стало делом всей его жизни, и округ, прежде полный мнимых контрабандистских тайников, превратился теперь в столь же многочисленные охотничьи и рыболовные угодья. А каждая усадьба в шхерах стала гаванью, где он угощался рюмочкой и сам угощал, и всегда чуял, когда после сенокоса праздник намечается, и задолго наперед знал, когда будут спускать со стапеля новое судно. И где бы ни появился, он всегда был желанным гостем – частью оттого, что носил тужурку с блестящими пуговицами и фуражку с кантом, частью же оттого, что привозил новости, выполнял мелкие поручения, охотно передавал приветы и проч. Он и вправду был человек сведущий – первым узнавал, когда прилетали гаги, когда шла салака и когда погаснут маяки; наторелый во многом, он умел помочь с делами и контрактами, довести до ума лодку, выкроить парус, обновить резьбу ружейного ствола, а еще умел играть на скрипке и оттого был всегда желанным гостем среди молодежи, которой хотелось потанцевать.
Вот почему жизнь его походила на долгое праздничное путешествие, а самыми невеселыми были те считанные минуты, что он проводил дома. Там только ворчали да придирались, там требовали денег, которых не было, хотя обычно он отдавал им все свое жалованье – сто крон в месяц. А если он и пропивал за месяц пятнадцать крон – полуштоф за день, то ведь и кормил себя сам, да и домой частенько подкидывал не один фунт [44]44
Здесь имеется в виду, вероятно, лиспунд,т. е. 20 шведских фунтов, или 8,5 кг.
[Закрыть]рыбы или связку дичи.
Потом настали черные дни. Дружба чахнет, когда не возвращают долгов, а от охлаждения и до резких слов недалече. Одной гаванью стало меньше. Поскольку же соседи, как правило, меж собою не ладили и втайне друг другу завидовали, некоторое время досмотрщик жил в сговорах с недругами недруга, а когда те в конце концов замирились, удвоенная их враждебность пала на зачинщика.
И теперь, странствуя все теми же путями, он к берегу не причаливал. Иной раз поставит сети в каком-нибудь заливе, а владелец тут как тут, прочь гонит; подстрелит дичину возле внутренних островков – в браконьеры записывают.
От одиночества он стал водить компанию с двумя своими матросами, но тут и уважение иссякло, посыпались жалобы, что он пьянствует с подчиненными. Деньги у них он тоже занимал, а долгов не возвращал, и они начали огрызаться, присвоили себе старшинство и, наконец, совершенно подобрали досмотрщика под ноготь, так что гоняли яхту по собственным делам, куда заблагорассудится, а досмотрщик просто был при них.
Подчас, стоило ему засидеться сложа руки, приходил проверяльщик, понукал:
– Ставь-ка паруса и вперед!
– Куда?
– Да куда угодно, черт побери, лишь бы плыть!
Так его понукали, и он снимался с якоря и выходил в море – без цели, без надежды прийти в гавань.
Однажды – он тогда уже десять лет плавал – в Сандхамн пришла телеграмма, что жена его при смерти и надобно ему вернуться домой. Но ветер был неблагоприятный, а до Ландсорта далеко, поэтому домой он добрался только через сутки, уже вдовцом.
Радости от семейной жизни он видел не очень-то много, ведь домой заезжал всего два раза в месяц, но, что ни говори, дом есть дом – можно ощутить под ногами твердую почву, посидеть у огня, поесть горячего.
После похорон произвели опись имущества и увезли все вещи на аукцион.
Теперь не осталось у него на суше ни единого пристанища, и он круглый год жил на яхте. Яхта эта, старая уже, начала уступать действию времени, ветра и воды, стала темной и ветхой.
Грот был в заплатах, мачта выкрашена коричневой масляной краской, а каюта – грязно-желтой, как больничные койки. Прежде жена раз в три месяца украшала окошки-иллюминаторы белыми занавесками, теперь же голые темные отверстия зияли черной пустотой. Бегучий и стоячий такелаж посерел от дождей, корпус отяжелел, подгнил и плохо слушался паруса.
На борту царит молчание, потому что теперь досмотрщик разговаривает с матросами только при маневрировании, и, когда погожим летним утром какая-нибудь прогулочная яхта выходит из внутренних шхер и видит черные снасти и неуклюжий корпус, который медленно, по-стариковски устало ползет по воде, новички-пассажиры средь смеха и песен спрашивают, что это за гроб такой.
– Летучий Голландец! – отвечает рулевой, молодой оптовик в вязаной английской фуфайке с синими полосками.
Когда же корабль-призрак скользит мимо, теперь всегда мимо красного домика с белыми наличниками, что стоит под яблонями на скалистом мысу, и молчаливый рулевой видит украшенный цветами и листьями праздничный шест и танцующую молодежь, он велит поднять топсель и штормовой кливер и правит в открытое море, где нет ничего, кроме неба и воды. Там он ставит к рулю матроса, достает скрипку и играет чайкам да тюленям, а те, привлеченные непривычными звуками, кричат и ревут, каждый на свой лад, и заводят пляску вокруг темного суденышка и мрачного его шкипера.
Играет он, кстати сказать, вещицы совершенно незамысловатые и непримечательные – старинные танцы и марши, любимые в пору его юности, когда он видел вокруг веселые лица и сидел на почетном месте. И сам выглядит отнюдь не примечательно и не романтично. Маленький сухопарый провинциал-таможенник, кривоногий от стояния у руля, реденькие бакенбарды, бледное худое лицо – словом, вовсе не тот бравый моряк, каким девушки представляют себе командира таможенной яхты.
Настает ноябрь с его штормами и снегопадами, и тогда старая яхта делается похожа на трухлявый дуб, покрытый свежей листвою. Морские брызги украшают такелаж гроздьями ледяных кристаллов – будто люстра в хрустальных подвесках; снег, точно вата меж оконными рамами, лежит на салинге, гафеле и гике, а черный корпус и палубу затягивает синеватая корочка льда. Бывало, густые черные тучи с медно-красной каймою закроют полнеба и воздух нальется снежным сумраком, и тогда сухопарый человечек у руля, в овчинном полушубке и шапке из тюленьей кожи, весь в снегу, словно тоже обретает толику величия и силы; кажется, будто, натягивая хрусткий залубеневший шкот, его худая рука в варежке властвует ветром, а другая рука сжимает румпель, направляет яхту по темно-зеленой воде, по льдинам, которые судно подминает под себя, и они скребутся о киль и всплывают за кормой, а руль приподнимается на своих крючьях и снова падает, сотрясая весь такелаж, откуда на палубу градом сыплются сосульки.
И тогда несколько часов, отдавая все силы схватке, досмотрщик живет – ради чего? Ради этой схватки! А когда добирается до маяка и смотритель потчует его чашкой кофе и водкой, он с удовольствием думает, что выдюжил.
– Собачья погода! – вот и все, что он способен сказать, так как давно перестал размышлять о бесцельности долгого рейса, который придет к концу, когда придет конец ему самому.
А отогревшись на маяке и вздремнув на полатях, он выходит на воздух, глядит по сторонам.
– Пожалуй, можно снова выйти в море! – говорит он матросам.
И они отчаливают.