![](/files/books/160/oblozhka-knigi-na-krugi-svoya-230773.jpg)
Текст книги "На круги своя"
Автор книги: Август Юхан Стриндберг
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
– Мертвяк! – простонал он, зажимая рукой нос. – А моя шапка! Как же ее достать?!
Ботвид, как услыхал про человека, который, может, и не помер еще, но несомненно помирает, превозмог свое прирожденное малодушие. Забрался под дерево, а немного погодя объявился снова, потрясенный, однако же более спокойный, нежели раньше, так как убедился, что помощь там уже бесполезна.
– Возьми шапку-то свою, – сказал он Джакомо с легкой укоризною. – И правда мертвяк! Судя по одежде, картезианец.
– Вот ему и награда за упрямство, – вставил Джакомо.
– По-твоему, это упрямство! Можно сказать и иначе – стойкость, – возразил Ботвид. – Но я не думаю, да и ты тоже не думаешь, что прежде всего чума поразила его за то, что он сохранил свою веру, сколь она ни простосердечна.
– Чума? – в ужасе вскричал Джакомо. – Он умер от чумы?
– Тело у него покрыто зелеными язвами, а это знак чумы, – отвечал Ботвид.
– Ты к нему прикасался? – спросил Джакомо и отпрянул.
– Пришлось – нужно было убедиться, что он мертв.
Джакомо попятился, испуганно глядя на Ботвида.
– Тебе необходимо окурить себя можжевеловым дымом и вымыться горячим уксусом! Чума! Откуда она пришла, откуда взялась тут? Не за нами же одними она явилась!
– Коли мы покрепче других, она нас не тронет, а в остальном ручаться нельзя, – ответил Ботвид, оттирая руки снегом, а затем направился в сторону дома. Джакомо последовал за ним, молча, на почтительном расстоянии.
Слышно было только, как хрустел снег под ногами, да свистел снегирь, да трещал дрозд-рябинник. Стемнело, и молодые люди сообразили, что до дома будет подальше, чем они рассчитывали. Джакомо предложил развести костер из можжевельника и хорошенько окурить себя дымом, а уж потом идти домой. Сказано – сделано, и скоро вокруг обоих заклубился густой дым, зыбкий отблеск пламени падал на белый снег, окрашивая его в кроваво-красный цвет. Предосторожности ради Джакомо сломал ветку и повесил на нее беличьи шкурки, чтобы над огнем очистить их от чумной заразы, которая могла к ним пристать.
Держа ветку над костром, он сказал:
– Дурным предзнаменованием были эти вороны!
– Странно, что люди больше верят в ворон, нежели в Бога, – отозвался Ботвид.
– Так предзнаменования и предвестия, верно, идут от Бога? Я чувствую огромную тяжесть в груди, гнетущие мысли одолевают меня. Помнишь, Мария просила нас остаться дома?
– Я помню, что ты ей ответил!
– Ох, не напоминай!.. С давними детскими представлениями обстоит так же, как с иными хворями, от них можно до некоторой степени избавиться, излечиться, но они возвращаются, да-да, возвращаются! – Джакомо неловко взмахнул рукою, ветка обломилась и вместе со шкурками упала прямо в костер. – Идем отсюда, этот лес заколдован. Видишь, мой подарок Марии горит в огне! Подумать только, так много веселых зверушек расстались с жизнью – ни за что ни про что! Скорей прочь отсель, пока с нами не приключилась еще какая беда!
Лишь поздно вечером они вышли к озеру возле Таксинге, откуда был виден свет в окнах Грипсхольма. Полмили по льду – и они дома. И оба двинулись в путь. Вечер был студеный, в небе ярко мерцали звезды. Вдали высилась старинная башня, и одно из оконцев светилось красноватым светом – путеводный огонь.
– Мария сидит сейчас у очага, – сказал Джакомо, мысли о хорошо знакомой, милой комнате согревали его. – Старик тоже сидит у огня, смотрит, как она помешивает кашу. Ты видел, какие у нее белые руки? Вот она снимает со стены туесок с солью и прелестными пальчиками берет большую щепотку. «Не соли чересчур, – говорит старик, – а то Джакомо слишком влюбится». Она улыбается и думает обо мне, о нас с тобою, как мы тут на морозе. Ты, Ботвид, небось думаешь, что я стал ровно дитя малое! Кошка мурлычет, лежа на овчине: мурр-мурр-мурр. Диана лижет ей спинку, хитрит, хочет занять ее место… Ой, что это? – Джакомо замер как вкопанный. – Ты ничего не слыхал? Мне почудился звук рога!.. Гляди, свеча в комнате двигается! И окошко погасло! Теперь огонек в другом окне. Двигается, да как быстро! Будто кто-то со свечою в руке мечется из одной комнаты в другую! Ботвид! Ботвид! Там что-то необычайное происходит! Вот увидишь!
Протяжный, глухой гул – будто лед трескается. Джакомо с испуганным криком схватил Ботвида за руку.
– Мороз крепчает, – сказал Ботвид, – оттого во льду и громыхает. Ты, никак, оробел?
– Не знаю, что со мной нынче вечером, трушу, как заяц. Все ж таки дома что-то стряслось, наверняка! Видишь, свет мечется в окнах, трепещет, ровно блуждающий огонь над могилой убиенного.
Ботвид лег, припал ухом ко льду, вслушиваясь.
– Тише! Замри! – сказал он. – Ворота захлопнулись!.. Вот и засовы закрыли!.. Скорей, надо спешить, не то наши друзья до смерти перепугаются.
Они прибавили шагу, не сводя глаз с путеводного огонька вдали.
– Удивительно, – заметил Джакомо, – прошлым летом мы плавали здесь на лодке, а сейчас идем пешком. Те самые волны, что плескались тогда о борта, сейчас замерзли в камень.
– Весной они оттают!
– Тогда в голубом небе сияло солнце, а сейчас – глянь в это беспредельное звездное пространство! Они вроде как смотрят на нас, а? Тебе не кажется, что ты их слышишь?
Оба остановились.
– Почему строят церкви? – продолжал Джакомо. – Потому что люди сделались такими маленькими, с тех пор как стали жить скученно, покинули природу. Отчего народ не собирается под открытым небом, как во времена наших предков? Разве не чудесно – запрокинуть лицо вверх и на мгновение забыть о земле, видеть разве только вершины лесных деревьев!
Тут мимо них почти беззвучно скользнула какая-то тень и поспешила дальше.
– Что это было? – прошептал Джакомо, прижавшись к Ботвиду.
– Мужчина, бегом бежал, вероятно, чтобы не замерзнуть!
– Почему же мы не слышали ничего?
– Мы разговаривали, а у него на ногах меховые сапоги.
После этого Джакомо на некоторое время умолк. Грипсхольмский берег приближался, они спешили, почти бегом бежали, как вдруг заметили впереди, у подножия старинной башни, мельтешение факелов. Потом донесся глухой шум голосов, вроде как от скопища людей, жалобно взвыла собака, и факелы пропали из виду.
Не говоря ни слова, оба помчались во весь дух. Джакомо, по причине дородства, не поспевал за Ботвидом и то и дело умолял его не убегать.
Когда они наконец добрались до лодочного сарая, все было тихо, только наверху в башне горел огонек. Ощупью они доковыляли до ворот. Джакомо высек огонь, чтобы отыскать замок. Заперто. Раз-другой он постучал, меж тем как Ботвид запалил трут. Изнутри не доносилось ни звука, но огонь осветил большой белый крест, известкой начертанный над воротами.
– Ангел Господень [10]10
Ангел Господень – персонификация чумы, моровой язвы в Ветхом Завете.
[Закрыть], – прошептал Ботвид.
Джакомо стоял безмолвный и дрожал всем телом, а по щекам ручьем катились слезы. Он словно бы в один миг стал меньше ростом, загорелое мужественное лицо осунулось.
Ботвид еще несколько раз стукнул в ворота. На лестнице послышались шаги. В створке отворилось маленькое оконце, и за решеткой появился старик привратник.
– Это вы, ребятушки? – срывающимся голосом сказал он. – Покиньте обитель смерти! Ангел-погубитель простер над нами руку свою!
– Она жива? – хрипло выдохнул Джакомо, вцепившись в замок.
– Жива, – отвечал старик, – но мы оба умрем! Вы же, молодые, должны жить!
– Впусти нас, я умру вместе с нею, ибо она душа моей души! – воскликнул Джакомо.
– Достаточно и одной жертвы, – сказал старик, – здесь чума, народ осаждал дом, кричал, что это кара осквернителям монастыря. Идите отсель, идите с миром!
Он захлопнул оконце, и шаги удалились вверх по лестнице.
Тут Джакомо совершенно потерял голову, однако ж вернул себе всю свою юношескую силу. Сперва он замолотил в ворота, да так, что вся башня наполнилась гулом, но, когда Ботвид напомнил ему, что это тревожит больную, он сбежал с крыльца, рассчитывая найти иную возможность войти внутрь. Метался, будто собака, брошенная на улице, заглядывал в малейшие отверстия и закоулки. И в конце концов придумал способ. Недостроенное новое крыло замка, примыкавшее вплотную к старой башне, стояло в лесах, и помости тянулись на изрядной высоте, но лишь самые верхушки жердей-стояков достигали нижнего башенного оконца, относящегося к кухне. Джакомо с быстротою молнии вскарабкался по обледенелым стоякам на верхние помости, осталось лишь одолеть гладкий отвесный шест. Не раздумывая, он пошел на приступ – неудачно, руки не удержались на скользкой ледяной корке; он повторил попытку, пальцы норовили сорваться, но, судорожно впиваясь ногтями в шест, он все-таки добрался до верхушки, вытянул руку – нет, до оконной ниши еще поллоктя. Ни секунды не колеблясь, Джакомо начал раскачивать тонкую жердину, которая скрипела и потрескивала, так как от мороза стала хрупкой. Ботвид, притаив дыхание, стоял внизу, его опять захлестнули ощущения детства, ибо он безмолвно творил молитву Пречистой Деве. Тут послышался короткий треск, шест обломился, щепки и обломки посыпались наземь сквозь щели в помостях, но Джакомо был уже в оконной нише, крепко держался за крючья. В один миг выдавил слюдяное окно и очутился на кухне. Темно, и все совершенно не так, как он мысленно представлял себе, когда шел по льду через озеро. Ощупью, с трудом он отыскал дверь комнаты, открыл ее и шагнул внутрь. Взору предстала картина, навсегда запечатлевшаяся в его памяти. Сорванный полог кучею валяется на полу, голые столбики и карнизы, на которых он держался, выглядят на фоне стены как трубы и балки дома, где бушевал пожар; средь обрывков изодранной в клочья простыни лежит в лихорадке его любимая – бесформенная масса корчится, бьется на постели, будто рыба, что хочет высвободиться из рыбачьих сетей. Тонкое личико покраснело, опухло, как у пьяницы, прекрасные черные глаза налились кровью, мягкие волосы, прежде блестящие, ровно мех черной куницы, спутались, слиплись космами и похожи на высохшие шкурки угрей; улыбчивых алых губ вовсе не видно, верхняя губа высоко вздернута, отчего зубы кажутся непомерно длинными, словно у хищного зверя, а легкий пушок над нею – как темная полоса; лицо уже покрылось зелеными пятнами, и навстречу вошедшему ударил жуткий смрад. Старик отец стоял на коленях возле кровати и поднял руку, когда Джакомо вошел в комнату. Первое, что Джакомо почувствовал, увидев больную, было отвращение и ужас. Он отвернулся, ведь то была не его любимая, не красавица, коей он поклонялся, – в постели лежало чудовище. Но тотчас же он так устыдился скудости собственной души, что грудь пронзило болью глубочайшего раскаяния, и он бросился к кровати, схватил руки больной, стараясь нащупать пульс, заглянул ей в глаза, прислушался к дыханию. Затем повернулся к отцу и сказал, на удивление спокойно: «Я сделаю все, что в моих силах, еще есть надежда». С этими словами он вышел из комнаты и поспешил в лабораторию; там он развел огонь и вытащил нож. Острием вскрыл жилу на внутренней стороне предплечья, вытекшую кровь собрал в стеклянную колбу с изогнутым горлышком и поставил на огонь. Перевязав руку, плеснул в плошку винного спирта, снял с пальца золотое кольцо – подарок любимой, накалил его в огне и остудил в спирте; эту процедуру он повторил несколько раз. Потом вылил спирт в колбу с кровью и отдистиллировал в сосуд-приемник. Пока шла перегонка, он в мрачных раздумьях расхаживал взад-вперед по лаборатории. Страшная картина неотступно стояла у него перед глазами. Череп на полке, сова под потолком, саламандра на стене – все принимало ужасные ее черты! Но ведь это была уже не она! Та, чей облик вчера, всего несколько часов назад притягивал его к себе, заставляя отказаться от всего, от работы, чести, будущего, – теперь отталкивала его так, что он стремился прочь от нее, и как можно дальше. Этот маленький рот, прежде влекший его к себе прекраснейшими словами любви и ожидавший поцелуя, ныне душил его чумными миазмами. Вот так звучали в одиночестве слова правды! Он не верил в ее спасение, внушил себе, что лекарство существует, просто чтобы уйти оттуда, он предал ее! Она более не существовала для него! Там внизу лежала совсем другая! И правда сказала, что любил он не душу ее, а лишь красоту, ведь иначе бы по-прежнему ее любил и не стремился прочь. Но вот его снова потянуло вниз, где все же была она; ему хотелось обуздать свое дурное «я», которое он глубоко презирал, уберечь высокую, добрую часть своего существа, каковая еще была способна презирать дурную, он боролся с собою, одержал победу и спустился вниз. Решительно распахнул дверь, чтоб не дать воли сомнению, вошел, но шагнуть к кровати не мог – столь ужасно было представшее перед ним зрелище, затем что болезнь приняла новый оборот. Джакомо ринулся вон из комнаты, вниз по лестнице, откинул засовы, отпер замок и выскочил на свежий воздух. Сбегая по ступенькам крыльца, он столкнулся с Ботвидом, который спросил, куда он направляется, и, не дожидаясь ответа, поспешил в башню.
Джакомо устремился к церкви, что была открыта и ночью, и днем. Он хотел увидеть свою Марию, ту, кого любил и в чьем облике изобразил юную Богоматерь. Морозный воздух успокоил его, мысли остудились и зашептали: я любил не ее тело, ибо оно лежит там, наверху, я любил не ее душу, ибо она еще пребывает в ее плоти, я любил ее красоту, а красота – это нечто иное, превыше души и тела. Ну что ж, я хочу вновь увидеть ее красоту и поклониться ей, а она обитает здесь! Он отворил церковную дверь и вошел внутрь, высек огонь и добрался до часовни Марии. Его преисполняло огромное благоговение, но и огромное удовлетворение своими помыслами, он едва ли не растрогался, что сумел привести свою душу в столь умиротворенное и невинное состояние. Ему хотелось молиться, хотелось смотреть и любоваться, не прикасаясь, хотелось ощутить в сердце боль утраты, изведать сладостную и чистую муку отречения. Открыв решетку, он шагнул в часовню. Трепетный огонек свечи озарил голую, шершавую доску за алтарем и рулон грубого холста на полу. Это сделал новый лютеранский священник, очищая церковь!
Джакомо развернул полотно в надежде найти хотя бы след того, что искал, но краски были соскоблены тупыми ножами, ничего не видно, только нити холста. Художник повернулся и вышел из часовни в церковь. Ни единого образа – лишь черный Христос на кресте, тот, что с изъяном в левом колене и косыми глазами. Сколь ни уродлив он был, со своими устрашающими ранами в боку, на ладонях и ступнях, с окровавленным челом, – он уцелел в этом разоренье.
В церковных сенях послышались шаги, вошел священник, одетый в простое черное платье с белым воротничком, какое носят ученые немцы. Он сделал вид, что не замечает Джакомо, прошагал прямо к главному алтарю, стал на колени перед распятием и погрузился в безмолвную молитву.
Закончив и поднявшись на ноги, он обернулся к Джакомо и спросил:
– Ты здесь тоже ради молитвы?
– Нет, но ради поклонения! – ответил Джакомо.
– Чему же ты поклоняешься?
– Прекрасному! А вы?
– Страданию, оно вечно здесь на земле, прекрасное же проходит!
– Да, его можно соскоблить ножами и грубыми руками, и все же оно живет!
– Но страдание не соскоблить, оно не проходит! Я молюсь за больную женщину…
– Думаете, она выживет? – спросил Джакомо с горячностью.
– Нет, и я молился не о том, чтобы она выжила, об этом молиться не след!
– Почему вы соскоблили мою картину?
– По более веским причинам, нежели те, по коим вы с радостью снесли этот монастырь! Мы не станем поклоняться изображениям, тем паче изображениям грешных людей.
– Но вы же сами только что молились изображению!
– Нет, не изображению, которое видит твой глаз, а духу, каковой это изображение представляет.
– Я не верю тому, чего не видит мой глаз!
– Что ж, молодой человек, твой глаз видит восходящее солнце, но ты, столь хорошо знакомый с новыми учениями, знаешь, что солнце не восходит, а стало быть, веришь вовсе не тому, что видит глаз! Скажи-ка мне одну вещь! Что ты делаешь в этой жизни?
– Работаю!
– Нет, ты не работаешь! Ты играешь! Красивое – видимость земной реальности, но ведь ты презираешь реальность, я знаю, ты вот только что бежал ее, я знаю, однако ж ты стремишься вдогонку за ее видимостью. В таком случае ты глупец, молодой человек, ты – обезьяна, что пытается передразнить содеянное Богом и испорченное людьми. Все твое сердце было занято наружностью этой женщины, вся твоя душа была прикована к ее красоте, Бог стер ее и разрезал картину – что же у тебя осталось? Забудь о делах, коли не желаешь за них приниматься; коли ты недоволен миром, постарайся сделать его лучше, однако ж оттого, что ты его срисовываешь, он не станет ни лучше, ни счастливее!
– Погодите, господин настоятель, ведь мы, художники, истолковывали народу священное, делали понятным, потому что народ не разумел языка Рима.
– Вы создавали кумиры, в которых сами не верили, вы лишь насмехались над ними. Вы помогали приукрасить правду, чтобы она пришлась по вкусу непокорным; теперь у нас будет голая, горькая правда без ваших прикрас, и как толкователи вы нам без надобности, ибо теперь священное заговорит чистым языком, понятным для всех. Да и что ты толкуешь ныне разбойнику там, в новой башне? Плотские утехи, мерзости язычества, коим должно развлечь его хмельной взор и расшевелить воображение! Церковь и столовый покой были для тебя святы одинаково, ты всегда был тут как тут, где бы ни угощали изысканными яствами! Ты никчемен, имя тебе – фигляр! Коли имеешь провозгласить что-нибудь серьезное, говори, изломай свои кисти, возьми на себя крест Господень! Почестей на этой земле ты не добьешься и злата тоже, но обретешь непреходящее сокровище на небе, где не истребляют ни моль, ни ржа! Да будет мир с тобою!
Священник пошел прочь, не дожидаясь ответа, и Джакомо вскоре последовал за ним; но стопы свои он направил в поселок, а оттуда уехал с оказией в город.
* * *
Когда Ботвид поднялся в алхимическую мастерскую и увидал суеверие Джакомо, его охватила жалость к другу, ибо понял он, что тот поддался случайной слабости. Отыскавши кой-какие проверенные целебные травы, Ботвид приготовил питье, помогающее от горячки, и спустился в комнату больной. Его весьма удивило, что Джакомо там нет, но удивляться было недосуг, ведь больная уже находилась при смерти. Проглотить питье она не могла, ибо горло ее было сведено судорогой. Страшное зрелище, и Ботвид залился слезами, старик же словно окаменел от горя. Наконец больная поднялась на постели и вопросительно огляделась по сторонам.
– Где он? – спросил Ботвид у старика.
Но тот лишь посмотрел на него тусклым взором. Мария протянула к Ботвиду руки, на миг обняла его за шею и прижала к себе. Он боролся, как бы со смертью, однако ж не смел силою высвободиться из опасных объятий, шептал свое имя, да только она не слышала; он отстранил было ее от себя, но на лице ее отразилось такое отчаяние, будто она увидела, как любимый отталкивает ее, и добряк Ботвид держал ее в своих объятиях, пока она, измученная, не упала на подушки и не испустила дух.
– Где же Джакомо? – вот о чем спросил Ботвид, как только буря утихла.
– За лекарем пошел, – отвечал старик. – Ступай и ты отсель, ступай, ибо теперь опасность особенно велика.
– Коли мне должно умереть, я уже обречен, – сказал Ботвид. – Бедняжка Мария, она думала, это ее Джакомо.
– Нет, – послышался голос от открытой двери, – она знала, что это Ботвид, ибо видела, когда жалкий ее возлюбленный оставил ее.
То был новый приходский священник.
– Он оставил ее? – вскричал Ботвид, потрясенный до глубины души. – Оставил?
– Недавно он бежал отсюда, в санях, по льду! Он был человек мирской и оттого страшился смерти. Плохой тебе достался учитель, Ботвид.
Священник подошел к постели и сотворил краткую молитву. Старик не позволил накрыть умершую, решил сидеть здесь, бодрствуя над нею при свечах, по давнему обычаю, ему казалось, она и в смерти по-прежнему хороша, сколь жестоко ни обошлась с нею болезнь.
– Ты видишь, – сказал Ботвиду священник, – то, что вправду прекрасно, – не для взора; любовь даже саму мерзость делает прекрасной.
* * *
Чума пришла так поздно осенью, что ударивший мороз пересилил ее и повязал. Она унесла нескольких работников, занятых на строительстве замка, но пощадила и Ботвида, и горемыку отца. После смерти Марии и бегства Джакомо Ботвид впал в тоску и задумчивость. Работа вызывала у него отвращение; сатиры и нимфы, коих ему надлежало рисовать и писать красками, оборачивались бесами, которые, соблазняя людей, мельтешили вокруг с искусительными и греховными кубками; глаз его не обнаруживал ничего красивого в сластолюбивом старике с рожками на голове, с козлиными ногами и хвостом; набожная его натура вовсе не ощущала подъема оттого, что он изображал обнаженных юношей и женщин; без софистики Джакомо, возбуждавшей самообман, он уже не мог видеть в них богов и богинь, они оставались не более чем нагими мужчинами и женщинами. Это «более чем», о котором постоянно твердил Джакомо, сделалось для него всего лишь вымыслом. Впечатление чистоты, какое производил на него мрамор, он относил за счет ясного взора рассудка, который тотчас понимал, что это камень, а не плоть, и оттого вожделение обнаруживало, что здесь ничего не достигнешь. Стало быть, обезоруживало похоть не какое-то божественное свойство, приданное камню художником, но всего-навсего свойство камня быть камнем.
Новое время, которое он приветствовал ликованием, теперь уже не вполне удовлетворяло его. В реформированном богослужении ему недоставало поклонения и хвалебных гимнов, ведь вместо того, чтобы поклоняться Богу, все сидели на скамьях, внимая наставлениям священника, который стоя говорил от имени Господа. Прежде обращались к Богу, теперь говорили со священником. Некто третий стал меж человеком и Богом. Вдобавок по будням церковь была на замке, хоть именно среди тяжких трудов порою так нужно вырваться на волю и в церкви вспомнить о том, что трудишься не только для мира сего.
Больно ему было и смотреть, как все серебро и золото, все драгоценные литургические и алтарные покровы перенесли из церкви в замок – там уже отстроили одну башню, и королевский двор нет-нет да и наезжал погостить. Тут уж о безмятежном покое волей-неволей приходилось забыть. Проказливые выходки сменяли одна другую, а бесконечные шумливые празднества продолжались целые ночи напролет, никто глаз не смыкал. Народ пристрастился к шуму и суете, стал высокомерен и злонравен. Леса полнились пением охотничьих рогов и гиканьем конных стражников, гремела ружейная пальба, щелкали бичи, а вечерами, когда прежде столь безмятежная бухта была гладкой как зеркало, плескали весла и гремели трубы; песни и лютня, звон кубков и женский смех полошили уток в камышах, пугали чаек, ловящих рыбу, а на лестницах замка звенели шпоры, лязгало оружие, шуршали шелковые юбки. Когда Ботвид надумал наконец посвататься к рыбачке с Хернё, оказалось, что ее уже совратил злокозненный господин Самсинг фон Бокстадхёвде, обманул обещанием жениться. Кончился, кончился покой Марии! Ботвид тосковал по нему и, когда от суеты становилось вовсе невмоготу, шел на кладбище. Там он садился на скамью подле могилы несчастной девушки. Но шум празднеств не оставлял его. И тогда он размышлял о прерванном застолье наверху, в старой башне, вспоминал то утро, когда они впервые туда зашли, вспоминал опрокинутые кубки, красное пятно на скатерти, червей в миске.
Поживем – увидим, думал он. Праздник не может длиться долго!
Шли годы. Замок с круглыми его башнями отстроился и горделиво смотрел на бухту, уничижая маленькую церковку и попирая домишки, что ютились под его защитою. Юные принцы повзрослели, празднеств еще прибавилось, и стали они еще более шумными. Ботвида все сильнее мучило недовольство собою и своею работой. Теперь ему приходилось расписывать ширмы для масленичных представлений, строить триумфальные ворота, рисовать портреты придворных дам – словом, заниматься всем тем, что он полагал тщетою и мишурным блеском. И не он один испытывал недовольство. Люди обрели новое, однако оно исподволь начало возбуждать недовольство во всех концах страны – роптали смоландцы, далекарлийцы, вестергётландцы, и в непродолжительном времени топор заплечного мастера обратился против единоплеменников, и головы полетели как раньше, при датчанах. Народ хотел вернуть себе старое, и вернул – мессу. Она не стоила ни гроша, и хоть что-то надобно же было дать взамен золота и серебра. Ботвид вновь почувствовал себя юношей, когда впервые вошел в церковь, и услыхал напевы своего детства, и вдохнул дивный запах ладана, и увидел нарядные облачения, сшитые молодыми знатными дамами. И молодые принцы тоже пришли в храм, обмакнули у входа пальцы в чашу со святою водой, и прихожане плакали от радости, что все стало как раньше.
Однако новый пастырь, тот, что был участником очищения во дни великих обетований, сокрушенно отвернулся от всего, полагая, что мир идет вспять. Только при встрече с Ботвидом он давал волю своему негодованию.
– Ну и как по-вашему, теперь лучше, нежели раньше? – говорил он. – Казна отняла у церкви тринадцать тысяч земельных угодий, дабы поправить бедственное положение страны, потом забрала золото и серебро, ибо церкви должно быть неимущей. Однако казна по-прежнему терпит нужду, а епископов у нас – трое в Упсале, трое в Линчёпингской епархии да двое в Стренгнесской, хотя прежде там было по одному. Одна рука дает, другая отнимает. У Браска [11]11
Браск – Линчёпингский епископ с 1513 г., в результате редукции потерял свое имение Мункебода в Эстергётланде.
[Закрыть]отобрали Мункебоду, зато архиепископ Упсальский, кузнецов сын Лаврентий Педерсон [12]12
Лаврентий Педерсон (Петри; 1499–1573) – первый евангелический архиепископ Швеции, избранный в 1531 г.; брат Олауса Петри.
[Закрыть], получил пять десятков телохранителей. Индульгенции упразднили, но за пятьсот венгерских дукатов король продает отпущение грехов Олаусу Педерсону [13]13
Олаус Педерсон (Петри; ок. 1493–1552) – шведский церковный реформатор, в 1525 г., женившись, открыто порвал с католической церковью; в 1531–1533 гг. канцлер Густава Васы; в 1540 г. за измену приговорен к смерти, но помилован Густавом Васой, принявшим выкуп стокгольмских горожан.
[Закрыть], посягавшему на его жизнь! Не желая терпеть в своих пределах владычество Рима, Швеция отринула папство, но послала за немцем Георгом Норманом и поручила ему установить законы для церкви. А еще говорят, будто мы идем вперед! Далеко, ох далеко вперед ушли мы от набожности первохристиан, их презрения к земному имуществу, их ненависти к угнетателям, их любви друг к другу! Всякий малый наш успех есть лишь шаг вспять, к первозданному невинному состоянию, которое мы некогда утратили. Стало быть, идемте назад, но далеко назад, мимо монастырей, святых, пап, назад во времена апостолов, когда все были братьями в любви, когда не о чем было ссориться и всех объединяла одна вера, одна надежда! Вернемся же ко Христу, с коим возродился мир!
Однажды призвали Ботвида в церковный совет. Скончался старый сумасброд, притеснитель крестьян и распутник, господин Самсинг фон Бокстадхёвде. Щедрый спаситель Грипсхольмской церкви, он купил себе право погребения в оной; и теперь совет решил воздвигнуть ему достойный памятник, каковой Ботвиду надлежит изваять из мрамора и украсить живописным портретом покойного. Местом погребения назначили бывшую часовню Марии. Ботвид весьма вознегодовал и напомнил о тяжких злодеяниях усопшего, но в ответ услышал: о мертвых дурно говорить не след. На это Ботвид резко возразил, что дурно говорят об усопшем сами его деяния и что он, Ботвид, станет осквернителем храма Господня, коли воздвигнет изображение лиходея для всеобщего почитания, каковое в ходе веков перейдет в поклонение, и что ныне упразднили веру, которая позволяет покупать небесное блаженство, а вот господину Бокстадхёвде все же разрешили купить оное. Совет же немедля отвечал вопросом, уж не считает ли Ботвид пьяницу привратника и его распутную дочь более достойными поклонения, нежели усопший, на что Ботвид ничего сказать не сумел и вышел вон, давши тем понять, что заказ не принимает.
Дело это как будто бы отложилось, потому что долгое время о нем ничего не было слышно. Но вот однажды спустя полгода Ботвид сидел на кладбище, на скамье, какую поставил подле Марииной могилы. Было сентябрьское утро, ночной морозец опалил алые и желтые кленовые листья, и теперь, согретые солнцем, они падали, один за другим опускаясь на могильный холмик. Ботвид долго сидел там, глядя, как листья мало-помалу устилают зеленый дерн; иней таял на солнце и словно тяжкие слезы капал на опад; сонная пчела обследовала чашечки немногочисленных осенних цветов, уцелевших от ночной погибели, одинокая пищуха искала личинки, затаившиеся под корою. Тишина и покой окрест, бухта – как зеркало. Но вдалеке, в шхерах, слышны глухие, тяжелые удары весел. Ботвид очнулся от задумчивости, когда за спиною кто-то стал насвистывать песенку. Давние воспоминания ожили, и он попытался припомнить, что это за песня и какие там были слова. Тут прямо возле уха мужской голос пропел: «Что ж спите вы, люди честные?» – и перед ним появился Джакомо. Он еще больше располнел, лицо красное, брови седые.
– Здравствуй, старина, – начал Джакомо, пожимая Ботвиду руку. – Ты по-прежнему любишь кладбища. Много лет мы с тобою не виделись, много чего произошло с тех пор, но ты, по-моему, все такой же. Что ты тут делаешь среди могил?
Ботвид жестом указал на маленький крест.
– Кто здесь лежит? – спросил Джакомо как ни в чем не бывало.
– Мария, – ответил Ботвид, неотрывно глядя на него.
– Какая Мария? На свете много Марий… А-а, помню, дочка привратника! Прелестная была девица, жаль, что так печально кончила свои дни. Значит, здесь она похоронена? Даруй ей, Господи, вечный покой! А я, видишь ли, тоже займусь надгробием, для некоего господина по имени Окстадхёвде или что-то в этом роде. Говорят, тот еще был каналья, но мне-то какое дело? Голова у него была красивая, правда, волос маловато, но это вполне поправимо!
– Ты по-прежнему поклоняешься красоте? – спросил Ботвид; годы выжгли в нем ненависть, которую он некогда питал к Джакомо.
– Я ничему не поклоняюсь! – отвечал тот. – Живу, оттого что рожден на свет, и живу вполне хорошо! В жизни и без того хватает трудностей, незачем делать ее еще труднее. Помнишь, что я однажды говорил тебе: мир идет не вперед, а по кругу! Все бренно! Вот эта девушка, которую я любил, – исчезла, канула в небытие! Моя ли вина, что я этак создан, что эта могила, где она покоится, для меня теперь не более чем кучка земли, трава да две дощечки, сколоченные крестом. Чувства растут как волосы и борода, пока не поседеют и не поредеют или же вовсе не отпадут! Так уж оно есть, и ничего тут, черт побери, не поделаешь! Потолкуй с тем или с теми, кто все этак устроил! Нынче надобно затянуть пояса потуже, а завтра пойдет пир горой; людям потребно лишь разнообразие, перемена, все равно – к лучшему или к худшему; что вчера было хорошо, завтра будет плохо, а послезавтра – опять хорошо. Ешь или будь съеден! Вот ответ на все загадки бытия! Ну, прощай, до встречи! Пойду в церковь, займусь старым мертвяком, что отправился на небеса со всеми смертными грехами в одной руке и денежной мошною – в другой!