Текст книги "На круги своя"
Автор книги: Август Юхан Стриндберг
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
РОМАНТИЧНЫЙ ПОНОМАРЬ С ОСТРОВА РОНЁ
DEN ROMANTISKE KLOCKAREN PÅ RÅNÖ (перевод M. Людковской)
I
Дело было в пятидесятые годы. Как-то вечером, когда над улицей Вэстра-Стургатан в городке Труса висела августовская луна, застоявшиеся на дворе лавочника крестьянские телеги с грохотом выкатились из ворот. В лавке старший приказчик спешил угодить покупательницам, которые в последнюю секунду старались припомнить, что им завтра понадобится в хозяйстве. А на чердаке одноэтажного деревянного домика, у открытого окна, выходившего на двор, подперев рукой щеку, сидел младший приказчик и смотрел на луну, которая светила на соседние крыши и превращала флюгарки в фантастические фигуры, менявшие свои очертания, стоило лишь подуть теплому морскому ветру. Порой казалось, что большая флюгарка – это ведьма в черном чепце, иногда из-под колпака высовывалась змеиная голова флюгера, обнажая зубы и длинное жало, а то вдруг круглая пластина наклонялась и делалась похожей на предохранительный клапан паровой машины; из четырехугольной трубы валил дым, как от пасхального костра, а вокруг плясали ведьмы с драконами. Но вскоре мечтательный юноша оторвал очарованный взгляд от мрачных призраков на крыше и стал глядеть на лунный шар со светлой картой мира на светлом фоне. Большое приветливое лицо улыбалось широкой ласковой улыбкой, и юноша успокоился: сегодня он оставлял тихий городок в шхерах, скромное существование в мелкой лавке, с тем чтобы в Стокгольме, в Музыкальной академии и семинарии, выучиться на органиста и школьного учителя.
Молодой человек опустил голову, убрал локоть с подоконника и обратился лицом к комнате, скромное убранство которой составляли три кровати, комод, бритвенный столик и на нем сальная свеча с длинным коптящим фитилем. На одной из кроватей стоял холщовый вещевой мешок. Набитый доверху, он разинул глотку, словно большая жаба, которая подавилась своей добычей: из железной пасти торчали дюжина шерстяных чулок и свиток нот.
В глубоком унынии молодой человек застыл над пустым ящиком комода, дно которого было устлано номерами «Свенска тиднинген», когда из переговорного устройства над дверью раздался вопрошающий голос:
– Лундстедт, ты у себя?
– Да, патрон! – ответил юноша, и голос продолжил:
– Я освободился!
Внизу, в залавке, сидя на круглом вертящемся стуле, хозяин просматривал бухгалтерскую книгу. Юноша вошел и стал покорно ждать, когда хозяин соизволит заговорить.
– Садись, Лундстедт! – начал патрон.
Испуганный юноша не сразу осмелился сесть: во-первых, это было бы неучтиво, а во-вторых, он опасался выговора за какие-нибудь неведомые ему огрехи в счетах. Но спокойное круглое лицо и доброжелательный взгляд хозяина напоминали в эту минуту лунный лик, и, когда тот продолжил, к юноше вернулось самообладание.
– Ты показал себя преданным делу работником и бумаги вел безупречно. Если не свернешь с начатого пути, то будешь удачлив в жизни, а потому я желаю тебе успешной поездки в Стокгольм, где соблазнов куда больше, чем здесь в провинции. Вот твое жалованье – тридцать три риксдалера и шестнадцать скиллингов ассигнациями, к которым от себя добавлю десять риксдалеров кредитками в награду за честность и усердие. Вот, пожалуйста! И счастливого пути!
Растроганный юноша взял красивые зеленые купюры, пожал хозяину руку, желая что-то сказать и не находя слов, а лавочник тем временем потихоньку подталкивал его к двери.
– Не за что, не за что! Ступай попрощайся с хозяйкой и товарищами – надо думать, Свердсбру торопится домой!
Лундстедт вышел, поднялся по маленькой деревянной лестнице и постучал в дверь. Ему открыла хозяйка со свечой в руке.
– Ах, Лундстедт, это ты! Какая радость! А я тут маринованный лук чищу. Глаза-то как слезятся, Господи! Значит, ты оставляешь нас и едешь в Стокгольм? Чего там только не увидишь! Что ж, Бог в помощь, будь осмотрителен, всего доброго, и храни тебя Господь!
Хозяйка утерла глаза уголком передника, протянула на прощание руку, и Лундстедт стал пятиться вниз по лестнице, все время кланяясь и шевеля губами, правда, ничего вразумительного произнести так и не смог.
В лавке уже стоял Свердсбру. Изо рта у него торчала жеваная кубинская сигара, коленями он упирался в стойку, то и дело беспокойно поглядывая на чаши весов, где приказчик взвешивал кофе. Голова крестьянина покачивалась в такт весам, отчего он в конце концов потерял равновесие и замахал левой рукой, ища, за что бы схватиться. Согнутым указательным пальцем он уцепился за свисавшую бечевку для шитья парусов, катушка на потолке размоталась, и Свердсбру опустился на колени, положив на прилавок усталую голову с сигарой в зубах.
– Вот это да! Уж не к причастию ли собрались, папаша?! – воскликнул приказчик, увидев, как опала серая фигура. Свердсбру, правда, сразу поднялся на ноги, недовольно косясь на потолок.
– Теперь что, и в бакалейных лавках расставляют перемет? – пробурчал он и выпустил бечевку, которая кольцами легла ему на фуражку.
– А ты как думал! Разве не знаешь, милейший, что в лавке нужен глаз да глаз: тут подозрительные типы просто косяками ходят!
Свердсбру заморгал, озадаченный ответом приказчика, но ничего не понял и решил потребовать разъяснения:
– Это ты про меня?
– Держи, милейший! – ответил готовый к бою приказчик и швырнул кулек с кофе крестьянину. Но не успел тот переключиться с одной мысли на другую, как приказчик задал ему новую задачу: – Двадцать четыре скиллинга ассигнациями, точно, как в аптеке; деньги на прилавок, папаша! И давай кисет, насыплю табачку.
Фраза эта оказалась чересчур мудреной и длинной для крестьянина, который, так и не разгадав загадку о подозрительных типах, сосредоточился на кофе и взвешивал кулек в руке.
– Двадцать четыре скиллинга ассигнациями. Здесь, милейший, в кредит не дают, так что раскошеливайся! И кисет доставай! А не хочешь в кисет, так держи понюшку.
До крестьянина дошло наконец, что надо расплачиваться, и он засунул руку в карман брюк, аккуратно приподняв правую фалду сюртука.
– Двадцать четыре кредитками, говоришь?
– Ассигнациями, дяденька! Кофе-то подорожал!
– Когда я был мальцом… кофе стоил шестнадцать скиллингов.
– Так это когда было, если верить твоей бабе!
– Баба! Что там она ещ-ще сказала?
– Сказала, чтобы ты заплатил за кофе, пока не пропил все деньги!
– Я н-не пью!
– Знаем-знаем! В жизни не видел тебя пьяным! Давай, пошевеливайся, сейчас спустится Лундстедт. Если поймет, что ты нетрезв, не даст на выпивку. Смотри-ка, и Блаккен уже беспокоится.
– Лундстедт, Лундстедт! Какое мне дело до Лундстедта… тпруу! Тпруу! Стой, с-скотина!
– Забыл, что везешь его до своей деревни – парню сегодня ехать в Стокгольм!
– В Стокгольм! Тпруу! Тпруу! Да что на тебя нашло, проклятая!
Лошадь нетерпеливо бьет копытом по мостовой. Споткнувшись о вожжи, которые крестьянин привязал к дверному крюку, входит служанка бургомистра.
– Здравствуйте, Лина-раскрасавица! Как вы себя чувствуете в такой лунный вечер?
– Никак! И убери руки – а то… А как поживает господин старший приказчик?
– Спасибо, помаленьку! Чего изволите в такое время?
– Изволю поллота кардамона!
– А, значит, завтра гости… а ты, Свердсбру, давай расплачивайся, и нечего пялиться на девушку, не вводи себя в искушение.
Свердсбру засунул руки в карманы; изо рта, как бушприт, торчит сигара. Он раскачивается на нетвердых ногах, лаская масляными глазами одетую в ситец девушку, и время от времени посматривает на потолок, будто считает лепешки на хлебной грядке.
– Эй-эй! Тпруу! Тпруу! Стой, проклятая! Ну я тебе покажу!
Тут появляется Лундстедт:
– Дядюшка, не пора ли ехать! Так мы и в десять с места не тронемся!
– В десять?
– Завтра в девять утра из Сёдертелье уходит пароход!
– Из Сёдертелье, подумать только!
Лина очаровательно покраснела. Увидев ее, Лундстедт говорит:
– Добрый вечер, Лина! Вы пришли как раз вовремя, чтобы проститься.
– Неужели вы уезжаете?
Лина и Лундстедт выходят из лавки полюбоваться на лунный свет, а Свердсбру достает кошелек и отсчитывает деньги.
– Вот, двенадцать скиллингов.
– Это что еще за доисторические монеты, можешь оставить их для церкви, на кружечный сбор. Четырнадцать, шестнадцать, двадцать, тридцать два. Так, еще четыре скиллинга.
– Ещ-ще ч-четыре! Ну нет! Это уж слишком! Стой, тпру, тпруу!
В лавку входит патрон, Свердсбру выпрямляется, словно увидел своего хозяина, и протягивает деньги.
– Ну что, Свердсбру, ты готов ехать? – спрашивает лавочник.
– Да, патрон, сию секунду!
Сделав над собой усилие, Свердсбру вытягивается в струнку, идет к повозке, подбирает вожжи, кнут и залезает на колесо, чтобы осмотреть повозку и проверить, на месте ли Лундстедт.
– Не стой на колесе, глупая твоя башка, – кричит из лавки старший приказчик, – ведь свалишься, если скотина дернет.
– Я, с-свалю-юсь?
Блаккен, затосковав по дому, действительно дергает, и Свердсбру оказывается на земле с кнутом и вожжами в руках.
– Тпруу! Тпруу! – кричит горемыка. Лундстедт торопится остановить лошадь, но Блаккен бежать никуда не намерена: на шее у нее висит мешок с овсом, да к тому же Свердсбру угодил левым плечом под переднее колесо.
– Когда же мы, наконец, тронемся?! – с легким нетерпением восклицает Лундстедт. – Поднимайтесь, дядюшка, поехали!
– Ну а выпивка будет?
Лундстедт обещает ему выпивку на первом же постоялом дворе. Но, протрезвев после контузии, Свердсбру вспоминает о табаке. Не желая, чтобы приказчик оставался у него в долгу, а также надеясь после ухода хозяина еще поторговаться о кофе, с кнутом и вожжами он вваливается в лавку. Вдруг в голове у него всплывают язвительные слова приказчика: там было что-то про сети, но что? Блаккен делает новый рывок в сторону дома, крестьянин дергает вожжи, лошадь тянет повозку к стеклянным дверям лавки, раздается звон, крестьянин кричит «Тпрру!». Это не оказывает на лошадь ни малейшего действия, зато в дело вмешивается приказчик и отвешивает Свердсбру такую оплеуху, что тот чуть не заглатывает сигару. Согнувшись, как ныряльщик перед прыжком в воду, и задыхаясь, он вылетает на улицу. Разговор на этом окончен, накренившуюся повозку поправляют, дядюшку водружают наверх, а вожжи передают Лундстедту, который пожимает всем руки и, сопровождаемый благими напутствиями, трогает!
* * *
Стуком в дверь разбудив встревоженную супругу Свердсбру и не испытывая ни малейшего желания поближе с ней познакомиться, Лундстедт оставил своего возницу. Быстрым шагом он направился к постоялому двору, чтобы взять лошадей до Сёдертелье. Лошади нашлись, и вскоре юноша уже трясся в новой маленькой телеге, мчась на север, к своей мечте. Луна садилась, путь лежал через темный еловый лес, который глухо шелестел от дуновений ночного ветра, в небе сверкали звезды, и ярче всех – Большая Медведица. Дорога была прямая, как кегельбан, и, когда лунный свет падал на сухой песок, она казалась длинной и светлой, словно простыня, разложенная для беления; иногда вдалеке вставал столб пыли, поднятый встречной повозкой, затем показывалась голова лошади, серебряное облако приближалось, и мимо проносились загадочные темные фигуры, бросавшие на ходу: «Добрый вечер», будто монетку привратнику. Вдоль обочины нескончаемая эскадра телеграфных столбов с поющим такелажем – парусники, готовые к зиме, без стеньг и рей, с оковками на мачтах.
Потом какие-то ворота, сонная избушка, яблони, на них плоды, блестевшие золотым блеском, словно апельсины; потом ворота захлопнулись, повозка покатилась дальше, и однообразный шум колес погрузил молодого путешественника в сон.
Снилось ему, что верхом на Большой Медведице он едет вверх по небосклону и слышит звуки скрипки. Струны у скрипки длинные, как дорога, дужка высокая, как корабельные сосны, подставка из белого фарфора, а смычок – северный ветер, наканифоленный гололедицей. Скрипка рождала музыку в небывалых тональностях, где вместо полутонов были три четверти тона и где существовали ноты ми– и си-диез – странно только, что их нет на клавиатуре, которую человек создал по велению Божьему! Но дорога была ухабистая, от тряски у Лундстедта разболелась спина, за воротник задувал холодный ветер, где-то лаяла собака и кричала сова, и, когда молодой человек проснулся, лес уже не звучал, как глухой орга́н, а гремел, словно скрипки играли шестьдесят четвертые в низких позициях. На минуту повозка остановилась в березовой роще на песчаном пригорке, плавно переходящем в ровную широкую пашню, а потом снова во весь опор покатилась вниз по равнине, где отрядами и колоннами стояли снопы ржи: пехота против кавалерии, батальоны, разделенные окопами. Бесконечная, как поле брани, простиралась пашня. С дороги было видно, что она пересечена речкой, берега которой охраняются стрелками-снопами. Зрелище это напоминало холм, занятый командой особого назначения: вот рядами лежат снопы, поваленные ветром, – это раненые и мертвые, а вот снопы, насаженные на жерди, похожие на пикенеров времен Тридцатилетней войны, их длинные плюмажи из колосьев развевает ветер. Мимо дефилируют все новые и новые войска, прибывают новые подкрепления, а в ложбинах стелется туман, точно пушечный дым после сражения.
Господин Лундстедт, чье мечтательное и игривое настроение мы тут попытались описать, чтобы как-то убить время, забавлялся игрой, будто он Наполеон и в санях несется из горящей Москвы, которую изображала садящаяся за далекой колокольней луна. Иногда мрачный полководец кивком приветствовал живую изгородь из своих отважных солдат, что маршировали по обе стороны дороги, но не успевали воины продвинуться и на шаг, как телега проносилась мимо.
Пока великая армия, которой не было конца, шагала вперед – а господин Лундстедт знал, что в это время года можно доехать до самого Норланда и конца ей так и не будет, – на востоке стало светать, и, устав играть в войну, юноша впал в легкую утреннюю дрему, от которой скоро пробудился: его знобило, прямо в глаза било солнце, а над головой вовсю распевал жаворонок. Поле боя было сплошь усеяно лошадьми и повозками – их сюда доставили крестьяне, чтобы подобрать убитых, а раненых отвезти в большие красные лазареты, раскинутые по всему полю.
Внизу виднелся фьорд: казалось, у него нет берегов и вода бежит под ивами и ольхой. Там стоит белый дворец, на окнах маркизы из тика в красно-белую полоску. Во дворце живет граф, или камергер, или его сиятельство – воображал господин Лундстедт, – на стенах висят полотна, писанные маслом, мраморные рельефы, портрет Леннарта Торстенсона и второй супруги Карла IX; а за балконной дверью наверняка стоит рояль, на котором играл сам ван Бом [21]21
Ян ван Бом – известный голландский пианист и учитель музыки; с 1826-го по 1872 год жил и работал в Стокгольме.
[Закрыть], и арфа, унаследованная графиней от бабушки – фрейлины при дворе Густава III. Во флигеле под лоскутным одеялом из алого шелка спят ангелы Божьи – юные барышни. Проснувшись, они прямо в постели пьют кофе с шафрановыми булками. Ах, как добр Господь, создавший счастливых людей! У волшебного дворца березовая рощица, и перед глазами долгодолго маячит лишь березовая листва и кора, но потом откроется широкая синяя вода, извозчик укажет кнутовищем на колокольню и скажет: Сёдертелье.
* * *
Несколько часов спустя господин Лундстедт стоял на носу пунцово-красного парохода «Хермод». Позади остались Кунгсхатт и Стура-Эссинген, и, когда проходили Мариеберг, вдалеке показался Стокгольм. Парило, солнце нагрело облака на западе, на небо одна за другой выкатили тучи, замерли и сгрудились, словно артиллерия на занятых высотах. Когда собралась вся батарея, скомандовали огонь, над колокольнями и крышами зигзагом взметнулась искра; не успели наблюдатели сосчитать до пяти, как раздался грохот, воздух застонал, поднялись волны, и пароход затрясся. Потом новые гряды туч заняли огневые позиции, дрогнули, и один за другим прогремели новые радостные залпы. Черные небеса разверзлись. Когда пароход взял курс на скалы у бухты Шиннарвик, солнечные лучи вырвали несколько домов из тени грозовых туч. На набережную Риддархольма с ее пароходами, раскрашенными во все цвета радуги, падало круглое, как от абажура, пятно света. Бирюзовые корабли с киноварными ватерлиниями, начищенная до блеска латунь, белый металл, черные дымоходы и медно-красные трубы. Здесь и старый «Грифон», и «Капитан», и длинный «Арос» – такой узкий, что непонятно, где у него нос, а где корма, вот «Принц Густав», вот «Упланд», и у самой Школы плавания малышка «Тессин». Над мачтами, дымоходами и флагштоками зеленые кроны двух столетних лип, в тени которых ищут прохлады посыльные, и в довершение всего за старым фасадом Стокгольмской гимназии – железный купол Риддархольмской церкви. У южного берега бортовые фальконеты доложили о прибытии, пароход подошел к причалу, и господина Лундстедта охватило легкое беспокойство, а когда он сдал билет у трапа и с мешком в руках сошел на берег, то чуть не задохнулся от волнения, будто новичок в Школе плавания от запаха воды. Дома были огромные, людей множество; телеги так грохотали по булыжным мостовым, что голова начинала болеть; лаяли собаки, кудахтали куры в клетках, визжали поросята в телегах, под окрики полицейских в город торопились деревенские повозки, так как остров и порт собирались оцепить.
Не зная, куда вынесет его людской поток, господин Лундстедт примкнул к толпе. Оказавшись на площади, он увидел громадный, одетый в черное с серебряными коронами амфитеатр; стражники в медвежьих шапках двойной шеренгой охраняли портал Риддархольмской церкви. Народ прибывал. Когда по мосту, выбивая глухую дробь на барабанах в траурном крепе, прошествовали гвардейцы в остроконечных касках и бандалерах, образовалась давка. Лошади вставали на дыбы, кричали разносчицы, под ногами вертелись собаки. Вдруг зазвонили на одной колокольне, потом на другой, и вот уже звонили везде: сегодня хоронили короля.
На площади Риддархюсторьет господину Лундстедту сказали, что перебраться в Клару, где он думал остановиться у одного земляка, можно на весельной лодке, и после долгих ожиданий юноша наконец очутился на торговой площади Рёда-Бударне. Товарищ его жил на Норра-Чуркугатан [22]22
Северная Церковная улица.
[Закрыть], и, вычислив по расположению алтаря, где восток, молодой человек пересек кладбище, обогнул колокольню и увидел двери, обращенные, судя по всему, на север. Там в самом деле начиналась улица, далеко внизу замыкавшаяся оградой, из-за которой торчали зеленые деревья.
Приободрившись, Лундстедт зашагал дальше, в сторону дома 43, который находился по левую руку, так как дома с четными номерами стояли справа, а с нечетными – слева, и, найдя нужный номер, зашел через гремучую калитку во двор. Ему не терпелось поскорее попасть внутрь, и он стал искать звонок или что-нибудь в этом роде. Однако он видел перед собой только множество крошечных коричневых дверей с крылечками. Постучав во все, но не дождавшись ответа, Лундстедт вошел в первую попавшуюся. Внутри было еще три двери. Одна, дырявая, как садок для рыбы или решето, вела, вероятно, в кладовку. Он постучал еще раз, потом поднялся на второй этаж и там заколотил так, что по лестнице разнеслось эхо, но ему не открыли. Тогда он поднялся еще на полпролета и уперся в чердачную дверь. Наверно, все обитатели дома ушли на похороны высочайшей особы.
Огорчившись, хотя и не слишком, господин Лундстедт спустился во двор и стал искать, где бы присесть. Посреди двора, в тени пожарной стены с коваными связями в форме букв X и I, был садик за зеленым забором, а в нем беседка с крышей, похожей на остроконечную каску, рядом, как стражники, – две коричные груши с плодами цвета солнечного заката в резной листве. На клумбах росли георгины, на грядках – лук-порей и сельдерей. Однако на калитке висел замок, и господин Лундстедт остался на дворе, вымощенном булыжником, который не мог дать отдохновения усталым ногам. Чтобы скоротать время, Лундстедт стал бродить по двору и заглядывать в окна на первом этаже, что оказалось не так-то просто: ревнивые жалюзи не пропускали посторонних взглядов. Но вскоре юноша нашел окно, одна створка которого была приоткрыта и закреплена на крючок, и он смог заглянуть внутрь. В комнате царил уютный беспорядок. Рисунок на коврике, в котором было больше дыр, нежели ниток, изображал выцветшую гондолу и в ней даму и господина из рыцарских времен; чуть глубже, под кроватью, виднелся дворец, вполне возможно, что венецианский. Вокруг него протекали каналы, а сам дворец был зеленых и красных тонов, но вид на мост, вероятно Мост вздохов, закрывали сапоги и ночной горшок. Над гондольером, будто вальсируя под рыцарскую лютню, растопырился трехногий столик из ольхового корня, на нем лежали помочи, манишка, гитара, а рядом стояли шесть стаканов и пустая бутылка из-под пунша. На кресле-качалке – серые брюки, на подоконнике – чернильница, гусиное перо и обернутая в белую бумагу книга, на которой было написано какое-то имя. Любопытство господина Лундстедта было так раззадорено, что он просунул в оконную щель руку и повернул книгу, чтобы прочитать надпись. Как же велика была его радость, когда на обложке он увидел имя своего старого школьного приятеля Франца Оскара Линдбума, выведенное крупными буквами англосаксонским шрифтом, как печатают название газеты «Дагбладет».
Не задумываясь, он поднял крючок, влез с мешком в комнату, стянул сапоги и сразу же удобно устроился на раскладном диванчике, где после бессонной и беспокойной ночи, проведенной в дороге, вскоре заснул глубоким целительным сном.