Текст книги "Поющий омуток (Рассказы и повесть)"
Автор книги: Авенир Крашенинников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
Она бы давно была готова, если бы не мама. Ведь частенько отец брал Иришку с собой на рыбалку, а все повторялось: и платок повязала неплотно, и носки теплые не положила, как будто на улице мороз, и от отца чтобы ни на шаг не отставала, и в воду понапрасну не лезла…
Отец терпеливо покуривал. Он знал, что теплые носки они из рюкзака не вынут и платок Иришка скинет, когда придут на берег, и вдоволь накупается. И мама это знала, но, видимо, иначе не могла.
Хорошо было шагать рядышком с отцом по вечереющим улицам города, теплым от прогретых за день домов и асфальта, чуть припахивавшего горчинкою пыли, но лучше всего стоять на перроне станции в толпе людей, тоже нагруженных рюкзаками, и смотреть вдоль поблескивающих рельсов туда, где вот-вот, как всегда неожиданно, появится глазастая голова электрички с желтыми нарисованными усами.
Из окошка вагона Иришка смотрела на бегущие полукругом хвойные леса, на березки, все ветки у которых были сбиты на одну сторону, на стрелочниц в смешных мужских фуражках, на домики, которые то смело подступали к насыпи, то внезапно, с грохотом, отскакивали в сторону. И пела про себя или вполголоса разные песни, и все они ладились с перестуком колес.
Высадились у деревянного столбика с дощечкой, размытой дождями, и направились к реке. Долго шли берегом, отец выбирал какое-то особое место, хотя попадалось много уютных заливчиков. Под обрывом тянулась песчаная полоса. Река на той стороне была совсем рыжей, а ближе к этой – синела, как ночью оконное стекло, и песок по ее краю казался совсем белым. Он был чист, будто подметенный, только изредка выступала плиточка серого камня. Отцу нужен был костер, может быть, и ключик с чистой водой – речная очень уж отдавала мазутом, – и они шагали, пока не увидели тесный высокий кустарник, сбегающий к самому обрывчику. Отец сказал, что кустарник, вероятно, прижился к ручью, там можно срубить и рогульку, и поперечину для котелка и для чайника.
Не кусты оказались вокруг, а искореженные, изувеченные какой-то страшной силой черемухи. Их стволы перекручивались, голые ветви падали на землю, извивались, стараясь от нее оттолкнуться. Трава под ними казалась грифельной. Вечернее солнце не добиралось сюда, и в сумерках было страшновато. Но отец оказался прав: в песчаной ямке с тонким звоном выбивался из-под земли, будто подвижной стеклянный колпачок, маленький ключик-студенец. У него не было сил допрыгнуть до ветвей, раздвинуть их и увидеть небо, он заполнял ямку и бесследно исчезал, выпитый ее краями.
– Складно, – сказал отец свое любимое словечко и вытащил из рюкзака топорик.
Он долго искал глазами в зарослях, вышел на самый край, поплевал на ладони и тюкнул топориком ветку. Топорик созвенел так же тоненько, как студенец. Иришка взяла две рогулины, отец поднял длинную поперечину с белыми продолговатыми бугорками сучков, и они спустились на берег.
Птицы посвистывали в отдаленном бору вечерние песни, солнце уже спряталось за вершинами леса, но было еще достаточно светло. Отец составил удилища, вставляя их колена в жестяные трубочки, размотал леску. Руки у него крупные и сильные, с толстыми короткими пальцами, желтоватыми от никотина. На указательном пальце ноготь похож на коричневого майского жука. Это когда отец начинал слесарить – раздавил ноготь в тисках, с тех пор так и осталось. Отец поглядывал на воду, а пальцы сами по себе сделали на конце лески замысловатую восьмерку, продели в нее ушко крючка, затянули узел. Иришка давно перестала бояться червяков, когда они с резиновой упругостью выползают из пальцев, умела лихо закидывать удочку, знала, как клюет подлещик, окунь, сорожка, а вот вязать такие узлы, сколько ни старалась, не научилась.
Они забросили наживку и устроились рядышком на жестковатой прибрежной траве, наблюдая за поплавками. От поплавков падали на тихую воду узкие тени, словно это рыбешки подплыли и уткнулись носами. Отец курил, что-то подпевал тихонечко, будто ему все равно было, что вытащили всего несколько ершиков да окуньков.
– На утренней зорьке порыбачим как следует, – сказал он, поднимаясь и отряхиваясь. – А теперь давай-ка, пока вовсе не стемнело, наберем костер.
Они натаскали коряг, высохших бревен, разожгли огонь. Иришка оглянулась на черемуховые заросли. Теперь они чернели сплошняком, придвинулись, в них что-то бесшумно шевелилось. Что же это отец не идет к студенцу? Или собирается речную кипятить?
Отец будто подслушал Иришку, приподнял крышку чайника, заглянул внутрь… Отложил крышку в сторону и сказал:
– Кому-то надо почистить рыбу, картошку, а кому-то сходить за водой.
Иришка даже рот приоткрыла от удивления. Почему кому-то? Раньше они все вместе делали. Не пошлет же отец ее, девчонку, ночью в эти заросли! Она взяла окуня-горбача, холодного, влажного, открыла перочинный нож, но отец дотронулся до ее локтя:
– Погоди, давай-ка по справедливости. – Достал из кармана коробок спичек, обломал одну. – Кому выпадет короткая, тот идет.
У Иришки затряслись от обиды губы. Она с трудом стиснула их и все еще с недоумением на отца смотрела. А он преспокойно протянул ей спички, вложенные вровень головка к головке между большим и указательным пальцами.
– Давай тяни!
В голосе его было что-то такое, что Иришка не посмела ослушаться. А вдруг она вытянет целую спичку! Вон слева, кажется, подлиннее, чуточку подлиннее. Она уверовала в это, зажмурилась, потянула. Обломанная!.. Отец положил вторую в коробок и стал вынимать из рюкзака припасы. А у Иришки мурашки обстрекали кожу, едва она представила, как заходит под искривленные ветки. Руки и ноги сделались будто деревянными. Она медлила, долго искала ручку чайника, выжидала: может, отец пошутил, решил проверить, трусиха она или нет, и вот сейчас об этом скажет. Он поворошил веткою в костре, поднес раскаленный малиновый кончик к папиросе, бросил ветку и принялся складывать окуньков в отдельную кучку. Они казались при свете костра совсем черными. Несколько рыбешек были еще живы – трепыхались, грозно топорщили иглы спинного плавника.
Нет, невозможно показать отцу, как боится Иришка темноты, как хочется, до слез хочется остаться рядом с ним, в тепле, в весело колеблющемся освещении.
Вдавив голову в плечи, Иришка шагнула от костра. Коленки ослабли, в желудке противно дрожало. За светлым кругом был провал, как будто вдруг надернули платок на глаза… Вообще-то она уже привыкает: еще, оказывается, и тропинку видно, и черемухи, вот они, рукой подать. И никто не сидит в зарослях. Кому надо ночью сидеть в зарослях!
Ух, какая темнотища! А студенец слабо светится изнутри и звенит так, что шагов Иришкиных не слышно. Теперь надо наклониться. Иришка не решается, потому что спиною чувствует: кто-то смотрит, кто-то готовится прыгнуть.
Ледяная костлявая рука цапает за шею. Она вскрикивает. Да это же ветка, ветка! Воздуху не хватает, сердце мелко бьется под горлом. Все же Иришка зачерпывает из ямки полный чайник; вода расплескивается, обжигает холодом живот и коленки. Теперь можно назад.
Костер кажется желто-красным лениво взмахивающим крылом. Иришка пытается улыбнуться, губы не слушаются. И все же темнота не так уж враждебна, и слух улавливает уютное стрекотание кузнечиков и тихий, добрый шорох травы.
Иришка входит в свет костра; чайник до краев налит плескучим золотом.
– Складно получилось, – говорит отец. – Это мы употребим на ушку, а для чайника схожу сам.
– Да я еще сбегаю, – вызывается Иришка. – Недалеко ведь!
…А теперь светло и тихо, только гудение шмелиное раздается, а теперь Иришка не маленькая, и не надо никаких спичек вытягивать. Коли сама вызвалась, отступать стыдно: Володька с Петькой подумают, что хвастунья.
Иришка решительно поднялась с высохшего голого ствола, кое-где отороченного чешуйками белесого мха. Она уже позабыла, как воображала себя Зинаидой Яновной из телепередачи, и внимательно смотрела себе под ноги, надеясь заметить хоть один отпечаток конского копыта. Хвойный лес отступил, оставляя место березам, тоненьким, белым, словно промытым. Душисто запахло сухими вениками. Иришка приостановилась. В березняк ныряла тропинка, заросшая бледно-зеленой травою, и на траве кучка помета, то ли лошадиного, то ли лосиного. У Иришки тукнуло сердце.
– Ищи, Тузик, ищи! – почему-то понижая голос, велела она и пошла по тропинке.
Тузик, если бы мог, пожал плечами, но только опустил голову и вывалил язык. А тропинка затерялась среди стволов, как это часто бывает в лесу, будто ее раздергали, растянули во все стороны, и впереди рухнул в глубину глухой страшный овраг, загроможденный буреломом.
– Марта, Марта-а! – опять принялась звать Иришка.
Эхо здесь не разлеталось, как в хвойном бору, гасло, будто в вату она кричала. Тузик, в это время отмечавший окраину оврага своими особыми собачьими знаками, вдруг поставил уши торчком и, взахлеб заливаясь радостным лаем, кинулся от Иришки прочь. Лай удалялся, удалялся и замер, шелест березовых листьев заполонил собою все звуки. Иришке стало не по себе, она беспомощно озиралась, не зная, что и подумать. Никакой тени в этих зарослях не было, и в какую сторону идти от оврага – определить невозможно. Кого почуял Тузик, куда умчался? Вдруг не вернется и останется Иришка совсем одна! Сделалось немножко жаль себя, и овраг пугал своей глубиной, своей враждебностью.
Голоса! Или почудилось? Нет, в самом деле зовет кто-то: «Иришка-а!» Вроде бы мужской голос. А это девчоночий, это Нюркин, конечно, Нюркин!
– А-у-у, – откликнулась Иришка, – я зде-есь!
Земля передала тяжелый топот, так люди топать не могли. Что-то зафыркало, черное, рыжее мелькнуло в стволах, под ноги Иришке откуда-то выпрыгнул Тузик, закрутился, восторженно поскуливая, и к оврагу, придерживая под уздцы лошадей, вышли Володька, Петька и Нюрка.
– Вон ты куда забралась, – улыбался Петька во весь рот, выказывая косоватые передние зубы. – Мы давно тебя услыхали, да найти не могли, коли бы не Тузик.
– Я Марту звала, – хмуро сказала Иришка. – И совсем не заблудилась. – Было досадно, что ребята застали ее в растерянности.
– Могла бы заплутать, – определил Володька. – Тут все овраги пойдут, запутают. – И замолк, значительно посапывая.
– А я прибежала, бабушка потеряла тебя, я сказала, что ты ушла искать Марту, мы ждали-ждали, я побежала к Володьке, они отпросились, время-то уж обеда. – Все это Нюрка выпалила единым духом, глотая концы слов, уже не смущаясь, не называя Иришку на «вы».
– Пошто сюда-то направилась? – заинтересованно спросил Володька.
Иришка повторила свои рассуждения. Володька уважительно закивал и заметил с расстановкою:
– Резонно… Давайте-ка отсюда выбираться, – сказал он, оглядывая овраг. – Иришка сядет с Нюркой, успеем обратно.
– Погоди! – Петька указал на его мерина.
Только что мерин щипал траву, сочную здесь, над краем оврага, но вот оттуда влажно дохнуло, и он поднял сухую горбоносую морду, поставил уши и, всхрапнув, призывно заржал. Две другие лошади тоже перестали хрупать, насторожились.
– Неужто тута? – шепотом сказала Нюрка и округлила глаза.
– Тузик, ищи! – Иришка чувствовала, не зная как, но чувствовала: где-то здесь Марта!
Тузик вилял хвостом, довольный, что на него обратили внимание, а лошади опять принялись за траву.
– Вон копыто вдавилось! – воскликнула Нюрка. – Вон еще!
Она увидела бурую головку обабка, выглядывавшую из травы, подбежала к нему: обабок оказался сломанным, а чуть подальше была растоптана кочка, и на маленькой лысинке, почему-то влажной, четко отпечатались два копыта и ребристые следы кедов. Петька приставил к следу свой ботинок:
– Тридцать девять, как у меня! Стало быть, Марту угнали двое, двое их было.
– Как ты узнал? – Иришка ни разу Петьку таким не видела: лицо его разгорелось, глаза стали цепкими, острыми.
– А вон, погляди-ка, впереди еще следья. В сапогах резиновых кто-то был, за повод вел Марту, не иначе. Да вот куда – вниз или вдоль? Нет, в овраг бы не полезли: круто, и копыта бы скользили…
– Двинем по краю. А ты, Нюрка, побудь с лошадями, – приказал Володька.
– Как бы не так, – обиделась Нюрка, – я пасти не нанималась.
– Останься, Нюра, пожалуйста, – попросила Иришка, и Нюрка вздохнула и с досадою дернула свою кобылку, которая ни в чем не провинилась: – А ну, балуй у меня!
Гуськом двинулись вдоль оврага: впереди Петька, за ним Иришка и Володька. Тузик челноком ходил по влажной лысинке, припадая на больную ногу…
Вскоре березняк сменился ельником, и толстые ели, все теснее сдвигая чешуйчатые стволы, сплошняком двинулись в овраг. На упругой хвойной подстилке никаких следов не было, и пришлось остановиться.
– Тузик, ну ищи же, – безнадежно сказала Иришка.
И пес на этот раз как будто понял ее и, просеивая чутким носом своим тысячи запахов, ведомых лишь ему одному, побежал, побежал по выделенной из них струе и скрылся среди стволов.
– Теперь его искать, – сказала Иришка.
– Позовет. – Володька утерся рукавом ковбойки, потом локтем отвел обшлаг, поглядел на часы. – Опоздаем маленько…
Отрывистый, какой-то плачущий лай послышался издали, и ребята заторопились, петляя между стволами, напрямик пробираясь сквозь колючие цепкие ветви. Ветка сдернула с головы Иришки панамку, в волосы, за ворот кофточки набились иголки, но она только замечала, что деревья чуть поредели и впереди засквозила желтая от солнца, будто расплавленным маслом залитая, полянка.
И боком к ним, странно задрав голову, вытянув хвост, неподвижно, как неживая, замерла Марта.
Морда ее была вожжами прикручена к дереву, скулой к стволу, хвост – веревкой к другому, так она была распята… Пауты, мухи, комарье над нею вьются… За что ее так, за что?
Будто ударило Иришку по голове, в ушах зазвенело. Она отпрянула, захватив лицо ладонями. День будто потемнел, угас…
А Петька и Володька пытались развязать узлы, которые Марта затянула, когда билась.
– Ух, звери, звери, – метался Петька. – Зве-ри-и!
Он стащил с себя мокрую рубаху, яростно дернув за подол, бил по присосавшимся тварям, а потом снова кинулся к путам, над которыми деловито трудился Володька. Раскровянили пальцы, развязали наконец веревки, и Марта, охнув по-человечьи, повалилась на бок, желтые сточенные зубы ощерила, пытаясь захватить траву.
3
– Ты, внучка, ровно иголку проглотила, – сокрушалась бабушка и прижимала ко рту кончик головного платка. – Что я отцу-то с матерью скажу?
Иришка неприкаянно бродила по избе, по огороду, все не могла прийти в себя. Перед глазами ярко, резко выступала та поляна и Марта на ней. Природа будто вылиняла, потеряла свои летние краски, как это бывает в долгое ненастье. Впервые в жизни увидела Иришка так вот близко своими глазами бессмысленную, гнусную жестокость и никак не могла очнуться. Если бы она встретилась с теми двумя, которых никак язык не поворачивался назвать людьми, может быть, тогда бы чуточку полегчало. Те двое представлялись шерстяными, со стесанными подбородками, с красными маленькими гляделками, и лбы у обоих стиснуты с висков.
Она вглядывалась в пассажиров, которых забирал теплоход с другого берега и переправлял сюда, к дебаркадеру, особенно в тех, кто в кедах или резиновых сапогах. Но такая обувь была почти на всех, да и лица были совсем обыкновенные…
На исходе того же дня, когда Марту привели в деревню, собрались в домике, увешанном хомутами, дугами, всякой сбруей, пропахшей кожею, конским потом. Вечерний луч солнца косо падал на широкие выщербленные половицы, подвижные от танцующих пылинок. Иришка прижалась спиною к выпуклому бревну стены, стиснула на коленках кулаки, слушала и не слушала, что говорила тетка Евдокия.
– Наши же это, кто другой дороги-то знает? – рассуждала Евдокия, озабоченно взглядывая на Сильвестрыча единственным своим глазом, и был этот глаз не детски синим, каким она смотрела на Иришку, а пасмурно-серым.
Иришка знала – когда разлилось водохранилище и в деревни по этому побережью еще заново не подвели электричество, некоторые семейства перебрались в поселок: там было два небольших завода, и мужики устроились на работу. В праздники, в выходные по ягоды, по грибы поселковые жители переправлялись сюда. Иногда тетки, согнувшись, волокли к пристани туго набитые мешки веников. Отец возмущался: вроде бы свои же, деревенские, подсекали молоденькую березку под самый корень, обдирали ветки с самыми мягкими листьями, а остальные оставляли гнить.
– Как же, наши, – будто отвечая сразу отцу и тетке Евдокии, укоризненно отозвался Сильвестрыч, покрутил головою. – Не наши это, вражьи выродки. До чего дошли!
– Да я бы их своими руками придушил, – с силою сказал Петька, сидевший на пороге у двери.
– Откуда они такие заводятся? – Тетка Евдокия, что-то вспомнив, далекое и тяжелое, понурилась, шевеля корявыми, в неотмывной черноте руками.
– Так ты считаешь – двое были? – после продолжительного молчания спросила она Петьку.
Петька только кивнул и, упершись локтями в коленки, встал, потому что за дверью послышались шаги – из конюшни возвращался Володька.
– Оклемалась Марта, – деловито сообщил он, – только встряхивает ее.
– Встряхивает… – Сильвестрыч, не глядя, дотянулся до своей буденовки, висевшей на гвозде, нахлобучил ее на голову. – А эти вдругорядь приплывут. Вот как пить дать приплывут.
– Ну пока что не посмеют: в деревне-то вон сколько разговоров, – бросила тетка Евдокия. – Донесется ведь до них. Подростки это, долгогривики. Гляжу вот иногда на них: и что под патлами нечесаными, под черепом делается? Ни стыда, ни совести. Злобные, изверченные озоруй.
Она поднялась со скамейки и пошла, тяжело ступая, к дверям.
– Изловить их надо и судить. Чтоб неповадно было, – сказал Сильвестрыч, раскуривая папиросу.
– Поймаем! Все равно попадутся. – У Петьки заблестели глаза.
– Часовых по всему берегу ставить, что ли? – Володька пожал плечами. – Да и работы много.
Иришке не нравился теперь Володька: слишком взрослым себя выказывает, и правда, будто все у него заранее расставлено по полочкам. Зато с Петькой она была согласна, только не могла представить, как поймать этих, с другого берега. Вот расскажи она сейчас в классе – ребята бы приехали, ночами бы в самом деле посты занимали, как часовые.
Она перебирала в памяти мальчишек своего класса. Есть среди них «озоруй»: подножку подставят, мелу толченого насыплют учителю на стул, затеют свалку в коридоре. Но разве сравнишь!
Проводив настороженным взглядом теплоход, она поднималась от дебаркадера на пыльную дорогу, проходила мимо бревенчатого магазина, мимо изб, спускалась в лощину, где в долбленную из цельного ствола колоду хлестом била синяя от натуги ключевая вода. Отсюда утрами на коромысле носила она грузные ведра, наполняя в бабушкиной избушке цинковый бак. И в этом году сперва было тяжело, вода жгуче оплескивала ноги, оставляя на дорожной пыли коричневые разноконечные звезды, но вот Иришка освоилась, наловчилась двигаться плавно, не подскакивая, не раскачивая ведра. Помогала она бабушке полоть огород, включала маленький электрический насос, резиновый шланг становился плотным, упругим, втягивал прибрежную воду и веером выбрасывал ее на гряды. Они чернели; по листьям, воспрянувшим, помолодевшим, бежали зеленые струйки, быстрые капли…
Кто-то, кажется, окликнул Иришку. Сперва она не расслышала, и тогда к ногам ее упал комышек земли. Она оглянулась: за слегами у берега стояла Нюрка, призывно загребала воздух ладошкой. Иришка выключила насос, положила конец шланга в межрядье, зашлепала босыми ногами по липкой меже.
Когда привели Марту в конюшни, Нюрка убежала к ребятам, с которыми домовничала, и с тех пор Иришка ее не видела. Теперь у Нюрки было загадочное лицо, она палец к губам прижала, оглянулась по сторонам, вобрала голову в плечи.
– Чего тебе? – резковато спросила Иришка, досадуя, что оторвали от работы.
– По секрету, – громким шепотом сообщила Нюрка, и глаза ее округлились. – Колянька с того берега… спрашивает тебя, чего-то сказать тебе хочет, да робеет, вот и послал меня, а сам за избой прячется, знаешь, что у самой колоды? Они раньше там жили…
– Не тараторь. Зачем я ему понадобилась?
– Он не говорит, он только велел позвать, он какой-то сам не свой, все озирается и лоб морщинит. Ну дак чо сказать-то ему?
– Скажи, сейчас приду.
Иришка ополоснула ноги, побежала в избу, быстренько переоделась, застегнула пряжки на босоножках, крикнула бабушке, что-то перебиравшей в кладовке, что скоро вернется, и по нахоженной тропке вдоль дороги направилась к лощине. Она догадывалась: этот неведомый Колянька, наверное, знает что-нибудь о ребятах, угнавших Марту. Но почему именно ей, Иришке, надумал он сказать что-то, а не кому-нибудь из деревенских, не понимала и не могла решить, как себя с ним вести. Улицы были пустынны, лишь медный, будто начищенный самовар, петух терзал когтями мусорную кучу, и пестренькие курицы, дергая головами, взад-вперед перед ним ходили.
У колоды в лощине ждала Нюрка. Поманила пальцем, устремилась в горку по вырытым земляным ступеням. В тени за сараем сидел на скамеечке парень лет пятнадцати, с белесыми волосами до плеч, в серой рубашке с широко расстегнутым воротом и в насквозь пропыленных брюках. Он двигал бледными губами, будто говорил про себя, уставясь неподвижно на носки облупленных полуботинок. Усыпанное по вискам мелкими прыщиками лицо его иногда перекашивалось горькой гримасой. На листьях лопухов возле скамейки лежали окурки. Заслышав шаги, он вздрогнул, вскочил, попытался застегнуть пуговицы на вороте, но пуговиц давно не было, а когда Нюрка и следом за нею Иришка подошли к скамейке, напустил на себя равнодушный вид и, не поднимая глаз, предупредил Нюрку ломким тенорком:
– Будешь подслушивать – башку сверну.
– Больно надо, – вздернулась Нюрка и подмигнула Иришке: мол, не бойся, я тут, недалеко!
И совсем не страшным был Колянька – парень как парень, и чувствовала в нем Иришка плохо скрываемую растерянность.
– Садись, – указала она рукою и сама села подальше от него, на другой конец скамьи.
Пахло крапивой, мусором. Колянька не сел, а достал из кармана пачку сигарет, спички, прикурил, отдувая дым в сторону. «Рано курить начал, – осудила про себя Иришка, – что за семья у него?»
Колянька молча дымил, смотрел мимо Иришки.
– Спасибо, поговорили, – ехидно сказала она. – Мне пора.
– Погоди! – Он отбросил сигарету, подавил ее каблуком, наморщил лоб. – Погоди, я… – В голосе его были умоляющие нотки, он проглотил слюну, покрутил ботинком, растирая окурок. – Не могу я больше. Как услышал, что они с лошадью сделали, вот спать не могу. Ведь я их переправил!
– Я-то при чем? – Иришка покачала ногою, а сама внутренне насторожилась, и сердце застучало так, что Коляньке, наверное, было слышно.
– Кому же я еще могу сказать-то! Володьке, Петьке? Нет, своим, деревенским, стыдно.
– В милицию на себя заяви. – Иришка понимала: Коляньке надо выговориться по порядку, но такая злость накипала в ней, что она готова была кинуться на него с кулаками, и он, видимо, заметил это, потому что отступил на шаг, и губы у него обиженно растянулись.
– На себя-a. Да кабы знал! Лодка у меня. Вот они и насели: ночью перевезешь и ждать будешь, пока не вернемся. Гришка сапоги у меня забрал. Я ждал долго, задремал даже. А потом обратно греб. Они велели тихо, без всплесков, я так умею. – Колянька торопился, сминая концы слов, опасаясь, как бы Иришка его не перебила. – Посмеивались, друг дружку под бока подтыкивали. Я же не знал, что они натворили! Да и боюсь: Билл-Кошкодав на все способный. И дружок его, Гришка, тоже отчаянный…
Иришка поверила Коляньке, успокоилась немного, а он стоял перед нею, опустив руки, виновато повеся голову.
– Что за имя такое – Билл?
– Это он сам выдумал. Борька он и Кошкодав! Они опять собираются сюда, послезавтра велели быть дома.
– Поймаем мы вас на месте преступления, – поднялась Иришка.
– И меня тоже?
– И тебя. А как же? Иначе для чего рассказывал?
– Ты городская, посторонняя…
– Я не по-сто-рон-няя, – по слогам сказала Иришка. – И если ты такой уж трус, то я сама все решу.
– Только меня бы не впутывала. У меня мать больная.
Он сказал это с таким безнадежным выражением, что Иришке стало жалко его.
– Ладно, пока никому говорить не буду. Сначала ты мне покажешь своих дружков.
Он подчинился Иришке, странно было, что впервые в жизни ей вот так подчиняется парень, она даже неосознанно испытывала удовольствие от этого.
– Как покажу-то? – вдруг поднял он глаза, они у него оказались несчастно-синими.
– Сам говорил, что у тебя лодка.
– Часов в шесть пристану вон у того мыска, – согласился Колянька и указал на дальний изгиб, где лес круто снижался почти к самой воде.
Он опять закурил и, понурившись, пошел по краю овсяного поля за избами, и вскоре Иришка потеряла его. Но теперь она снова стала видеть, как тогда, когда заплывала далеко, а потом поворачивалась лицом к берегу. Жаркий воздух вибрировал над овсами, серебристыми с прозеленью, на макушке столетней лиственницы, будто флюгер в безветрие, задумчиво сидела ворона, две чайки, лениво взмахивая угловатыми крыльями, летели над водою друг за дружкой, то одна выше, то другая. Покойно было вокруг, как бывает в жару в конце июня, когда еще не дозрели травы, не доспели злаки.
Из-за угла сарая выставилась Нюрка, стрельнула глазами:
– Чо он говорил-то?
– Много будешь знать – скоро состаришься, – наставительно сказала Иришка и медленно направилась по дороге к дому.
Конечно, слово она Коляньке дала, но все же так хотелось с кем-нибудь поделиться. Не с Нюркой же! Сказать ей – все равно что выступить по радио на всю область. Отыскать Петьку, да и Володьку, пожалуй, можно: надо придумать, как поймать Билла-Кошкодава и Гришку, если они послезавтра приплывут. И все же сначала надо их увидеть, надо понять, как могли они мучить Марту.
Что сказать бабушке? Обманывать Иришка не была приучена, правду говорить тоже нельзя: даже бабушка на тот берег не отпустит.
Так ничего и не решив, Иришка вошла в прохладные сени, где всегда хранился едва уловимый запах мокрого мочала и соленых огурцов. В избе кто-то разговаривал. Иришка узнала голоса бабушки и тетки Евдокии. Они, видимо, услышали, как скрипнула дверь, и тетка Евдокия позвала:
– Входи-ко скорее, я ведь как раз тебя жду. Дело серьезное…
Загорелая до кирпичного оттенка, она стояла перед Иришкой, пристально всматриваясь в ее лицо. Мягко спросила:
– Чего тебе Колянька-то Мокеев говорил?
«Вот Нюрка и проболталась, – с досадою подумала Иришка. – И когда успела, сорока!»
Вообще-то она совсем не обязана отчитываться перед теткой Евдокией, с кем и о чем разговаривает. Может быть, сама бы в свое время рассказала, а теперь – похоже на допрос. И бабушка, сложив руки под фартуком, глядит вопросительно, двигая синеватыми полосками впалых губ.
– Со всякой шпаной Колянька водится, – заметив, что Иришка замкнулась, пояснила тетка Евдокия. – Такой славный был, покуда здесь жил. И мать его не пила. Нынче пьет без просыпу, скандалит, все в доме перегрохала. И что с ней стряслось? – обратилась она к бабушке. – Пуще мужика стала пить, да и мерзостнее… А Коляньке восьмой кончать надо. Вот почему я тебя, Иришка, и спросила. Да не хочешь, ну и не отвечай…
Так вот про какую болезнь матери обмолвился Колянька! Пожалуй, надо сказать о послезавтрашней ночи, ведь если Колянька доверился, значит, не так уж он связан с поселковой шпаной.
А тетка Евдокия покачала головою, продолжала, будто стараясь доказать Иришке, как трудно Коляньке живется:
– Ты помнишь, Ивановна, в позапрошлый-то Новый год Семен-то Мокеев что учудил?
Бабушка кивнула.
Тут Иришка начала припоминать: отец маме рассказывал, что весь берег долго смеялся над Мокеевым. Она тогда в школе подружкам тоже рассказала, смеху было!
В поселковой маленькой больничке врач, совсем молодой, благополучно проскучал всю новогоднюю ночь, собрался было умывать руки, как вдруг в коридоре послышался топот и ворвался фельдшер, багровый от мороза:
– Пострадавшего доставил.
– Предварительный диагноз? – спросил врач, сердито завязывая тесемки халата.
– Голова в инородном теле.
Конечно, врач подумал, что фельдшер ради праздничка хватил лишнего, и хотел уже пробрать его как следует, но тут двое бережно, под руки, ввели фигуру в синем костюме, а вместо головы был у фигуры закопченный чугунок, плотно сидевший по самые плечи. В чугунке что-то нежно жужжало. Врач протер глаза, ущипнул себя за ухо, а потом велел посторонним выйти. Фельдшер усадил фигуру на стул и развел руками.
– Попытаемся снять, – решил врач.
Фельдшер осторожно потянул чугунок вверх. В нем зажужжало свирепо, и пострадавший принялся лягаться.
– Привязать его надо, – придумал фельдшер, мигом кинулся в коридор и вскоре возвратился с вожжами.
Они прикрутили пострадавшего к спинке стула, и фельдшер опять принялся тянуть чугунок. Внутри забулькало, фигура обмякла, завалилась набок.
– Может, у него голова такая, а мы откручиваем, – отступив, задумчиво сказал фельдшер.
Врач растерянно топтался вокруг стула, не ведая, что еще предпринять.
– Сейчас я молотком попробую, – осенило фельдшера, но врач такую операцию воспретил…
Словом, пришлось наряжать машину в областной центр, там хирурги распилили чугунок и высвободили голову Семена Мокеева…
Так рассказывал отец, и теперь, почти дословно все припомнив, Иришка рассмеялась. А тетка Евдокия укоризненно глянула на нее, совсем погрустнела:
– Смех-то смехом, а болтовня пошла, и Коляньке проходу не давали, все допытывались, какая у его отца голова. Да-а, ухабная у парня жизнь… Вот суди его после этого…
Нет, никакого предательства не будет, если Иришка сейчас тетке Евдокии откроется. Только не о сегодняшнем уговоре с Колянькой.
– Так-так, – поддакивала тетка Евдокия, слушая Иришку, – вот, стало быть, кто… Этого Билла что-то не упомню, а Гришка наш, деревенский. Паспорт недавно получил, в заводе учеником работает. Семья у них большая, отец, кажется, мужик самостоятельный…
– Всех вы знаете, – удивилась Иришка.
– Всех не всех, а своих, деревенских…
– Сообщить надо куда следует, – сказала бабушка.
– Да что там, Ивановна, сначала сами попробуем. Ну, спасибо, Иришка, тебе. Завтра придумаем, а пока мне некогда.
– Охо-хо, – вздохнула бабушка, проводив гостью, – что творится-то. И все, может, потому, что недосуг… Ты уж, внуча, будь поосторожнее.
Она подошла к настенной фотографии, спрятанной в рамочке под стеклом, на которой чинным рядком сидели тетя Лиза, дядя Андрей и отец, по-деревенски смущенные непривычным действом. Отец был из них самым младшим, тогда ему исполнилось десять лет. Иришке трудно было вообразить, что и отец когда-то был мальчишкой, и она принимала это просто на веру. Тетя Лиза, отцова сестра, вышла замуж за инженера в Красноярске, звала бабушку в гости, в такую-то даль, сама ни разу не приезжала. Дядя Андрей иногда проведывал бабушку, но жене его, тете Любе, все было некогда. Они жили в Москве, в Трехпрудном переулке, тетя Люба оправдывалась перед отцом и мамой, когда те у них коротко гостили: «Вы уж не осуждайте меня, отпуск маленький, ребятишек хочется к морю свозить, здоровье у них…» Они по-своему любили бабушку, помогали ей, чем могли, и бабушка понимала, что жизнь у всякого складывается по-особому и нечего осуждать человека, если он по всему горожанин. Конечно, она тосковала по сыновьям, по дочери, особенно долгими трескучими зимами, но гордилась, что вырастила их не такими уж плохими людьми. И больше всего болело сердце, когда смотрела на дядю Сергея, – он на фотографии позади всех, в военной гимнастерке, еще без погон, и глаза у него, чем-то удивленные, совсем парнишечьи… «Он тогда был всего на год старше этого Гришки», – подумала Иришка. Бабушка, когда подходит к этой фотографии, всегда расстраивается, а что будет, если узнает, что Иришка собралась с Колянькой на другой берег! Все наставления мамы об осмотрительности и осторожности словно ничего не значили, и с нетерпением следила Иришка за старинными часами, выстукивавшими кривым маятником.