Текст книги "Поющий омуток (Рассказы и повесть)"
Автор книги: Авенир Крашенинников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
Прощальное слово
Сторожиха совхозной пасеки, Анна Митрофановна, пришла к нам утром после дежурства. Она уже успела заглянуть домой и принесла на плече моток ременных вожжей и лопату. У ног Анны Митрофановны крутились две собаки, в предках которых наверняка согрешила с каким-нибудь лихим дворнягой благородная сибирская лайка. Перед чужим домом, не то что на пасеке, они не рычали, не дыбили шерсть на загорбке, а ходили челноками, суя повсюду пытливые свои носы, то и дело метили столбики заплота и деревья фамильными знаками.
– Какую воду-то вы пьете? – загадочно начала Анна Митрофановна, прислонив к заборчику палисадника лопату и усаживаясь на скамейку.
Мы чайник только что поставили на уличную печку, зачерпнув в него до краев, а воды в нем вроде бы и не было – до того она прозрачна, лишь дно изнутри казалось выше, чем на самом деле.
– Ну-у, как всегда, – ответил я, на речку Анне Митрофановне указывая.
– Как всегда, – повторила она сокрушенно. – Бери-ко лопату да пошли.
Очень хотелось чайку, да и Анна Митрофановна, конечно, от чашки бы не отказалась, но не ради чая она пришла с вожжами, с лопатой и не станет впустую звать.
– Я с вами, – твердо заявила моя дочка.
Я вопросительно на Анну Митрофановну покосился, она не возразила.
В этой покинутой богом и людьми «бесперспективной» деревеньке, состоящей из какого-нибудь десятка латаных-перелатаных избенок, доживали свой трудный век костистые цепкие старухи, так что другой рабочей силы, кроме нас с дочкою, сейчас для Анны Митрофановны не было. Знакомые в городе звали меня дачником, землевладельцем, помещиком, здешние – по имени-отчеству, и купленная нами несколько лет назад избушка-развалюшка с клочком земли, который жена с дочкой любовно обихаживали, никому здесь поместьем не мерещилась. С пяти годков дочка знала летнюю природу, с деревенскими ребятишками – когда-то семейство тут одно еще держалось – ладила, даже ездить верхом на лошади научилась. Теперь дочке было четырнадцать, она выросла в покладистое и дружелюбное существо, однако, разумеется, как водится в этом возрасте, завышающее цепу своим познаниям и жизненному опыту и очень ломкое. Я любил, когда она отправлялась со мною по грибы или на рыбалку, и сейчас никаких причин оставлять ее дома не было.
Жена, в слезах от шатучего печного дыма, стряпала обед, а мы бодренько поспешали за Анной Митрофановной.
Как все деревенские пожилые женщины, шагала она мелконько и так быстро, что угнаться за нею было не просто. В войну Анна Митрофановна таскала бревна на лесозаготовках, от этой тяжести потом у нее высохла почка, и вот, подпирая кулаком со спины правый бок, она мчалась вдоль речки и на ходу рассказывала:
– Гляжу, собаки куда-то наладились. Утром передам пасеку, а они – в сторону, скрытно так, мне ничего не говорят…
Собаки Анну Митрофановну уважали, зайцев ей целехоньких из лесу нашивали, повиновались одному взгляду, и я понимал, как хозяйку их самовольство озаботило.
– И замечаю, – продолжала она, – воронье над Быстринкой-то кружит да кружит. Падет куда-то книзу и опять взмывет и карком других зовет. Ну, вот и выследила.
Анна Митрофановна остановилась на взгорочке перевести дух. Дочка скинула панамку, обмахивая горящее лицо. Носишко ее, в конопушках и капельках пота, был обиженно привздернут, глаза она отводила в сторону. Я сочувствовал девочке: уже дважды Анна Митрофановна добиралась до самого главного и осекалась.
А собаки, вероятно, знали, куда хозяйка нас ведет, убегали, возвращались, шумно дыша, вываливая узкие языки между блестящими белыми зубами.
В бору, чудилось мне, нагнеталась не по-утреннему напряженная тишина. От нее ломило уши, и внезапно раздавшийся стук дятла был оглушителен. Он и Анну Митрофановну как будто подтолкнул, и она решительно свернула на боковую замшелую, словно присыпанную золою, тропинку, отводя и придерживая перед нами колючие ветки ельника.
Открылась застарелая луговина в копытне и лопухах, в рыжих проплешинах. Анна Митрофановна велела:
– Кидайте лопатки-то. Счас он будет. Они всегда, подранки-то, к воде стремятся. Этот тоже. Только завяз, бедняга, обессилел и помер.
Она боком пробралась сквозь подрост ольховника, разняла ветки. Собаки возникли на другом берегу Быстринки, гулко залаяли. А на перекате, в завали набитых половодьем стволов и веток, через плечо Анны Митрофановны увидел я что-то беловатое, бурое, лохматое. И сквозь бегучую зеленую воду стеклянно уставился на меня огромный мертвый глаз.
– Не смотри… Ты не смотри! – сказал я дочери.
– Буду, – тряхнула она головой. – Мне – нужно.
– Давайте яму копать, – деловито позвала Анна Митрофановна. – Захороним. Молодехонек был. Молодехонького стрелили.
Она еще несколько раз это повторила, как что-то особенно важное, пока мы бросали рыхлую податливую землю. А мне почему-то вспомнились трое в верховьях Быстринки, раннее светлое утро и боль – в голове, во всем теле, в душе. В душе-то она до сих пор не зажила. И вот ее снова разбередило…
Мы, босиком в ледяной воде, обвязали останки вожжами и поволокли на берег. С грехом пополам перетащили в яму, засыпали землей.
Небо хмурилось, холодный ветер набежал, шипя в ельнике, крутя покорные листья осинок. Дочка стояла над рыжим холмиком, тиская в кулаке панамку, шевелила губами.
Я испугался за нее:
– Чего ты шепчешь?
– Погоди… Я так просто не могу. Я хочу в стихах. Вот послушай:
Жил лось молодой в заповедном лесу…
Любил он траву и деревья,
Лизал по утрам на листьях росу
И к нам относился с доверьем…
Белые колокольчики
И грянуло чудо.
Сперва всплыли запахи. Со склона пригорка нежно потянуло мятой. Зонтики на сухой залысине прибрежья добавили к ней возбуждающую горчинку тмина. Откуда-то отдалось спелою клубникой. Вязкий наплыв болиголова смешался с медовыми струйками клевера. Потянуло целебным взваром шалфея… И тут же все смешалось, и радостное чувство жизни хлынуло в меня, наполнило до краев.
Да разве только в меня? И дочка моя, сотни раз проходившая эту луговину, замерла, вдохнула и задержала вдох, и серые глаза ее сделались пронзительно синими.
А чудо не иссякало. Еще через мгновение на каждой малой травинке вспыхнула своя самоцветинка, а чуть погодя негромко, под сурдинку, заиграл струнный оркестр: скрипки, альты, виолончели… Это ожили шмели, пчелы, кузнечики и прочая, луговая братия. Все разом ожили, зазвучали, не думая, что их кто-то посторонний услышит. Слюдяно затрещали неоново-синие стрекозки, повисли выгнутые «коромысла». Какой-то неловкий жучишка стукнулся в мое плечо, упал на листок, притворился мертвым. Я посмотрел на него, простил ему неумышленный обман, поднял глаза и обомлел. Луговина преобразилась… Всякая пора земного бытия имеет свою окраску: цыплячье-желтую, белую, красную, бронзово-золотую в увядании. А тут краски смешались, и луговина наша обратилась в ковер, который не смогут повторить самые искусные ткачихи.
Все это натворил первый луч солнца. Светило только что приподнялось где-то за лесом, обнаружило между кронами одну-единственную прогалину, послало по ней свой лучик. Он выбежал на луговинку – и мы угадали в то же мгновение. Ни раньше, ни позже.
Мы никогда не рвали луговых цветов. Увядшие, поникшие по краям вазы ромашки, колокольчики, от которых печально пахло перепревшим сеном, вызывали только уныние, мысли о бренности существования. Да и зачем нам эти букеты, когда под самыми окнами радостно струились от ветерка лучшие в мире – живые краски.
И никогда не забывался урок, который нечаянно преподал мне славный человек, волею случая оказавшийся рядом в одной из поездок по Уралу. Яхта, несущая нас по большеводью на север нашей области, припала к берегу: умница капитан решил побаловать гостей редкостным зрелищем.
Колдовски мерцала белая ночь. Пушистыми облаками парила черемуха. То разом, то вдогон друг другу пели соловьи, и каждая песня была лучше прежней. Все лукоморье перед нами покрывали бубенцы купавок. Их едва ощутимый аромат черемуха благородно не перебивала. И травяной душок речной сырости только оттенял их запах.
Я все-таки не удержался, сломил хрусткий стебелек, присунул мягкий шарик к своему носу. А гость, только что изумлявшийся, что в полночь может различить на часах секундную стрелку, поклонился вдруг лукоморью. Нет, не поклонился – он нюхал цветы. Он не срывал их, чтобы понюхать, как обычно это делаем мы, избалованные дарами русского леса, он помнил сухое дыхание пустыни, в которой родился…
Дочка моя сказала, мне, что надо обойти луговинку по краю. Я понял, и мы влезли в едучую крапиву, в лопуховые, в черемушные дебри. И тут перед нами в зеленом полумраке встали колокольчики. Не знаю, как другие, но я таких колокольчиков ни до того, ни после в лесном разнотравье не встречал. Нигде не видел таких сочных крепких стеблей, таких изящных белых чаш с вырезными краями. Они будто сделаны были из тончайшего фарфора, светились насквозь зеленоватыми тенями листы. Изнутри в них бегло отражались лесные струи.
Речка побулькивала в двух шагах, пробегая ольховым коридором по галечнику, совсем мелкая, воробью по колено. Рыболовам-харьюзятникам здесь делать было нечего, и моя дорога, конечно, тоже лежала стороной. Теперь мы проложили к колокольчикам тропу, каждый раз по пути в лес проведывали их.
Со временем луговинка роняла к подножиям стеблей одни цветы, выставляла другие. Налетали грозы, моросил дождик-сеногной, похолодали ночи, рассыпая по небу яркие созвездия. А колокольчики все держались, лишь края фарфоровых чаш слегка побурели, словно из них долго пили чай.
Однажды вечером, переговариваясь высокими голосами, прошли мимо наших окошек три молоденькие девушки. Видимо, у кого-то гостили и надумали до переправы прогуляться вдоль берега Быстринки. Синтетические курточки и джинсы сидели на них ладно, свежие, тронутые загаром мордашки были оживлены. Возле нас редко кто проходил, и, наверное, потому я обратил на девушек особое внимание. Да и всегда радостно видеть первую молодость, еще мало осознающую себя в мире, еще не утратившую свойства радоваться солнцу, листьям, ветерку.
Они прошли. И, видимо, никак не могли не исследовать тропку, которую мы проложили к колокольчикам…
…Стебли были сломлены, крупные лепестки белели на траве, как осколки. Ну что ж, подступала осень, колокольчики все равно бы сами облетели. Я это понимал и понимаю. Но все не забываются, все не забываются эти белые чаши, и когда я нахожу в лесу какое-нибудь чудо, то тропу к нему уже не проторяю.
Пустая корзина
Год на год не приходится, а я об этом как-то забыл. Удачливость вскружила мне голову. Еще не было случая, чтобы я, при самом первом пробуждении грибницы, не принес домой хотя бы пяток маслят, подберезовиков или боровых синявок. Выпадали дождички, обласкивали теплую лесную подстилку, травянистые опушки, замшелые бровки старых дорог, солнце на восходе снимало с прогалин и луговин легкую кисею тумана, от валежников, сырых впадинок, оперенных папоротниками, начинал обманно теплиться грибной запах. Обманно, потому что хорошие грибы не любят завалов, хлюпающей сырости и каждый гриб пахнет по-своему. Я все это знал, с закрытыми глазами мог определить, где ждут меня весенние маслята, где опять приподнял своей головкою треуголку прошлогоднего листа первый подосиновик. Я был совершенно убежден, что все повторится, как в прошлом году и в позапрошлом, и без сомнения сказал при вечерней лампе гостям:
– Завтра обещаю жареху.
Среди гостей смирно сидела женщина-девочка. В ней все зачиналось, все было обещанием…
Я не замышлял измену своей жене, просто мне хотелось быть сильным, бодрым, удачливым. Имеем же мы, пожилые люди, хоть какое-то право ощутить себя вне назначенных возрастом пределов! Я хвастался перед гостями, но прежде всего перед ней. Нет, не хвастался, я имел основания, убеждение, владел знаниями, опытом. Отец этой женщины-девочки, сам заядлый грибник, только-только вернулся с пустой корзинкой и обескураженно уверял, что до грибов еще долго. «Посмотрим, посмотрим», – самоуверенно постукивал я пальцем по столешнице…
По грибы надо ходить в одиночку. Они уважительно относятся к сосредоточенному неторопливому человеку, не орущему, не скликающему других на добычу. Как редко удается побыть в лесу одному, как редко! Все приходится откликаться, останавливаться, поджидая других, заблудившихся в трех соснах, приходится скакать вприпрыжку, ежели спутники твои рвутся вперед и беспокоятся, что ты потеряешься. Чаще всего рвутся вперед. Подхлестывает вера: чем дальше, тем больше. Это, видимо, заложено в нашей натуре – ничего не видеть рядом, под рукой, бежать, бежать без оглядки, пока не иссякнут силы. Да и потом, рухнув на траву, едва переведя дыхание, досадовать: эх, умотался, а то бы – вон до того покоса, а там… полнехонька корзина, ручка затрещит.
Полная корзина. Пусть она будет полной. Будет она полной, если не помышлять об эффектном появлении среди неудачливых грибников, если не ради этого топтать лесную подстилку.
Обычно я возвращаюсь домой с тяжело свисающей на согнутом локте корзиной. Как многие приверженцы «тихой охоты», люблю сам чистить каждый гриб и вспоминать: этого кубастика углядел среди закрученной нечесаной травы, этот сам посмотрел на меня, когда пришлось перепрыгивать через поваленную березу… Ох уж эти завалы! Идешь по лесу – и внезапно преграждают твой прямичок спиленные, нарезанные ровнячком и… окутанные мхами бревна. Внутри, под их корой, по дугам годовых колец уже пощелкивает, ходит бодрая команда всяких пильщиков, древоточцев, чтобы в прах рассыпать, в еду обратить эти костоломные завалы. И особые грибы тут как тут: растворяют лиственный опад, валеж подстилки, прилежно готовят добротную пищу для корней лесного землячества. Но зачем вы, люди, утирая пот, валите стволы, разделываете их и бросаете навсегда? Помогите мне найти хоть какой-то резон вашего труда…
Зато как радуется душа, когда перед тобою здоровый, чистый, веселый лес, в сыпучем шелесте листвы, в сторожевых башнях муравейников. Так и хочется туда скорее!
Но по мне лучше дойти до лесной опушки, присесть на пенек, отшлифованный солнышком и ветрами, сосредоточиться, подготовиться к свиданию. Потом по сухой замшелой бровке пристрастно посмотреть. Если на закраинке чуть выглядывает из-под листочка или смело выставляет малиновую шляпу твой первый гриб, отправляйся на поиски.
Впрочем, сперва приучай глаза к изменчивости лесного калейдоскопа. Солнце шалит – бросает на полянку лучи, бесшумно кипящие движением крылышек, пушинок, пыльцы, мигает, гаснет, снова вспыхивает, ничего толком не разглядишь. А чуть свернешь – елки заступают свет, и точно в вечерние сумерки окунаешься, в куриную слепоту. Не торопись, глаза понемногу освоятся, игра света и теней станет привычной, не будешь ее замечать…
Я все знал и всем пренебрег. Пока гости мирно похрапывали на сеновале, пока милая женщина-девочка спала, приоткрыв пунцовый рот, я побежал в гору на опушку леса – к весенним маслятам. Не посидел на пеньке, не успокоился. К пробуждению гостей водружу на стол корзину, пеструю поверху, как скомканное лоскутное одеяло!
Помню эту опушку в ровной отаве. Кто-то чисто, без «петухов», выкосил первую траву, вторая набежала, по ней мостиками выстроились округлые, как минареты, колпачки грибов. Однажды звездной ночью ударил заморозок, утро началось яркое, такой свежести, что плакать от радости хотелось, иней сверкал под солнцем, резал глаза. Грибы стояли стеклянные, позванивали, если пощелкать ногтем. Но зато какими чистыми, какими крепкими оказывались, когда отлеживались в тепле.
На эту-то предлесную поляну я и набросился. Раздвигал траву, еще по-весеннему сочную, терпко пахучую, шарил под деревьями, чуть ли не по-пластунски ползал – пусто. Шмели и пчелы пролетали мимо по своим делам, мелкие мурашики обихаживали песчаную кочку, никто на меня внимания не обращал.
Я заторопился, засуетился. В глубине леса в эту пору нечего было искать, я надумал пересечь лес, форсировать два заросших дурнотравьем оврага, прямиком выйти на другую поляну, которая полого скатывается к ивнякам Быстринки. Ходьбы минут десять – а там обязательно удача!
Как на грех, солнце только высунулось и пропало, небо насупилось, в лесу потемнело. Да я не заблужусь, тут невозможно заплутаться, даже если очень захочешь!
Под ногами ружейно стреляли сухие ветки. Я с шумом скатился в овраг, выскочил на другую сторону, мокрый с ног до головы, облепленный цепкими листьями, исхлестанный ветками; лицо и руки горели от ожогов крапивы. Как неохота кидаться в следующий овраг! Но за ним, за чернолесьем, – поляна, там уж меня обязательно ждут грибы. И женщина-девочка, в белой безрукавной кофточке, с тесемочкой под горлом, протянет свои обнаженные гибкие руки к моей корзинке и скажет:
– Какое чудо. Какой же вы молодец. – И поднесет к губам красную гладкую головку гриба…
Второго оврага не оказалось. Я никак не мог понять, куда он подевался. Бревна в два обхвата, черные, как антрацит, наползали друг на друга, вздыбливались торосами, скользили под рифлеными подошвами моих сапог. Душный пар поднимался от завалей, точно кто-то плеснул на гигантскую каменку циклопическим ковшом. Между лежачих бревен копьями торчали обрубки берез и осин. А справа, слева, спереди и сзади наваливалась беспросветная тайга. Я прыгал, перелезал, переползал через торосы, взмокнув от пота. Куда я попал, что это такое? Всякое чувство направления потерялось. Главное – выбраться, вырваться из этого хаоса! К черту грибы! Да не будет вообще на свете женщин, ради которых превращаешься в добытчика, теряешь направление!..
Чуть не вывихнул ногу. Благо связки крепкие, натренированные бродяжничеством по тайге… Ну-у, так и сломать ногу недолго! Лежал бы между двух стволов, потеряв сознание от боли, и никто никогда не нашел бы моего скелета в этой домовине.
Что за мысли? Правильно держусь по склону. Должна же кончиться когда-то эта чертоломная тайга! Уж не перенесло ли меня на место взрыва корабля – гостя из бесконечных пространств, Тунгусского метеорита? Ведь за столько лет в наших местах я ни разу не видел ничего даже приблизительно похожего на такое урочище!
Леший водит?.. Нигде в корягах, в завалах не слышался вкрадчивый зов, не гремела угроза, не мерещилось насмешливое косматое лицо. Только казалось, что я продираюсь куда-то целую вечность, что вся земля превратилась в сплошной буревал.
И вдруг я выпал на поляну. Из последних сил спрыгнул с мощного, как спина коня-першерона, черного бревна, корзинкой пробил еловую стену и рухнул в траву. В глазах все еще рябило, мелькали ветки, стволы, когтистые барьеры малинника. А под руками я ощущал шелковистый ворс травы, просторное небо расстилалось над головой. Я лежал, еще не в силах поверить в освобождение, чувствовал, как саднит лицо и на губах солоно от крови.
Вот так бы и лежать, лежать, наслаждаясь покоем, ни о чем не думая. Но все же поднялся. Внизу по склону кудрявились ивняки Быстринки. Справа, совсем близко, – крикни – услышат, – виднелись избы нашей деревни, мой домик. У летней печки хлопотала жена, ради которой я давно уже не лез ни в какие завалы. А она собирается кормить меня, с полной я корзиной приду или с пустой…
Я огляделся и все понял. В единственном месте на этом склоне к Быстринке длинным и острым клином вдавалась в поляну захламленная тайга. Много лет назад этот клин хотели вырубить, чтобы сравнять покос для вольного движения техники. Напилили, нарубили, навалили и бросили. Клин оброс подлеском, оторочился елками. Никому в голову не втемяшивалось влезать в него, его просто перестали замечать. Я первый на планете прошел этот клин вдоль до самого острия. Можно вносить мое имя в список первопроходцев.
Неподалеку раскинулась огромная лиственница в свежей, еще не потемневшей зелени мягких иголок. Под ее навесом всегда в свое время хороводными кругами выстраивались рыжики, душистые, бронзовые, как пятаки. На другой стороне речки скоро притаятся в травах бархатистые пихтарки, тонко пахнущие хвоей, нежно-розовые волнушки. Под елкой обязательно приподнимется белый гриб-боровик, всем грибам полковик, шляпка его, как хорошо подпеченная булка, запахнет свежим хлебом… А там, на бровке дороги к пристани, выберутся под солнце красноголовики. Народ стремительно бежит мимо, дальше, дальше, мы берем грибки следом за ним, нам хватает на жареху, на маринад, на соленье, на сушенье.
Все это ждет меня, я ничего не потерял.
– Где ты так исцарапался? – встревоженно встретила меня жена. – Прижги одеколоном. Я сейчас дожарю картошку и тебе помогу.
Я взял в чуланчике, в котором ночевал, круглое зеркальце и ахнул – точно кошки точили когти о мое лицо.
Потягиваясь и кряхтя, в майке, в трусах вышел отец моей юной гостьи.
– Доброе утро, – сказал мне на полузевке.
– Вы правы. – Я покачал на руке пустую корзинку, на дне которой шуршала куча веток, иголок и листьев.
– А я что говорил, – обрадовался он. – Тем более их нет в завалах. Ты туда лазал? Или жена поцарапала?
Мне захотелось повернуться к нему спиной.
– Доброе утро, – услышал я голос, от которого вздрагивал вчера вечером. Теперь он был надсажен, хрипловат, еще спал. Растрепанные жиденькие волосики топорщились вокруг помятого личика.
– Ой, кто это вас так? – засмеялась она, протирая кулачками припухшие глаза.
– Неудачно побрился.
Я высыпал из корзинки мусор, ушел в огород, сел на приступочку и грустно закурил.