Текст книги "Поющий омуток (Рассказы и повесть)"
Автор книги: Авенир Крашенинников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
Часа за полтора до вечернего парохода Димка посвистом вызвал Маринку на улицу. Они уединились на мостках у речки. Мы с женой снимали с плетей огурцы. Вдруг слышим – Маринка плачет. Димки нигде нет.
– Что такое? Он тебя обидел?
– Не-ет, хоря жалко. Хорь не виноват. А старик его…
Она показала зареванными глазами на скамейку. Там на окровавленной тряпице лежала темнобурая лапка, на беглый взгляд похожая на кошачью, только с длинными когтями. Белела выщербленная кость, кровоточила.
– Хорь отгрыз в капкане лапку и ушел. Старик принес ее тете Фисе: «Теперь покостить не закочет». – Дочка верно передразнила говор Тудвасева. – Тетя Фиса выбросила, Димка подобрал. Ему горя мало; я, говорит, хоря не видел, лапу ему не отрывал. А ведь все из-за них… Вывихнутые они все какие-то!
Маринка ушла к себе, я захоронил лапку под забором, плотно присыпал землей. Полагал: человеческая память все-таки коротка, то, что не касается нас непосредственно, мы скоро забываем; и такие ли еще потрясения ждут мою дочку в жизни.
4
Он шкандыбал на трех ногах, неся перед собою горящую культю. Августовская ночь была темной, как нора, хотя вдали то и дело вспыхивали зарницы, а сверху уголками ковша мерцала Большая Медведица. От зарниц и звезд у самой земли казалось еще темнее. Но он видел в темноте лучше кошки, и маленький нос его просеивал тысячи запахов, неведомых самой чуткой собаке. Однако охотиться ему становилось все труднее, мускулы, обтягивавшие узкое тело стальными ремнями, приослабли, зубы сточились. Он сам не помнит, как смог отгрызть свою лапу, когда в глазах полыхнула страшная боль.
Теперь он шел за своей лапой. Проклятый Цыган не лаял. Хозяева спустили его с цепи, а на свободе он никого не трогал, удирал на побережье водохранилища крутить любовь с тамошними вертихвостками. В окошках отражались звезды. Тудвасевы провально спали. И, как всегда, им ничего не снилось.
«Если я не найду свою лапу, я погибну в начале зимы», – думал он, обнюхивая травы сухим горячим носом.
Они спят, его враги, его мучители. Что он им сделал плохого? Ну, шастал вокруг, ну, думал – стащить курицу или полакомиться медом. А разве за то, что только подумал, казнят?
Лапы нигде не было. В сердце хоря разжигалась ненависть. Глаза его разгорелись, из культи, точно из ацетиленовой горелки, вырывался клин огня. Хорь подковылял к стогу прошлогоднего сена, сухого, как порох, с рычанием сунул культю в волокнистое нутро…
Я проснулся от криков жены и дочери. Чуланчик, где я ночевал, выходил окошком, на огород, и ничего не было видно, только красноватые полосы метались по стеклу. И слышался страшный гул, будто мчался поезд и одновременно оставался на месте. В гул врывались винтовочные выстрелы. Я подумал, что это мне еще снится, протер глаза и выскочил на улицу.
Все передо мною было багровым и каким-то шатким, ольховник у речки шевелил медными листьями.
– Смотри, Тудвасевы горят! – показала мне жена.
Дом Тудвасевых пылал в четыре языка. Наверху они свивались, как углы огромного огневого платка. Откуда-то примчался ветер, закрутил эти углы жгутом, поволок в сторону. Лопалась осколками, винтовочными выстрелами палила черепица. Из подполья хлестали струи пламени: там горело топленое масло, плавился мед.
Все жители деревни, кое-как одетые, кучкой сбились у моста. Дальше от жара пройти было невозможно. Старушки плакали, крестились. Я увидел Петю-пасечника. Он рукавом рубахи вытирал черное от сажи лицо. В другой руке держал топор.
– Успел забор свалить. Который к лесу. Все горит, стога горят, поленницы, омшаник… Ровно бензином кто-то облил, разом запалило.
– А старики где?
Петя кивнул в сторону. Они стояли на угорышке друг за дружкой: Самсон Самсонович впереди, тетя Фиса – за ним. Тудвасев в кальсонах, в исподней рубахе, тетя Фиса – в какой-то длинной хламиде. Оба они одинаково опустили руки и, мнилось, с тупым равнодушием следили за тем, как разрушается, гибнет огромное хозяйство, сработанное, отлаженное их трудом.
– Корова, бычок, кабанчик, куры – все огонь спалил, – всхлипывала сторожиха дальней пасеки Анна Митрофановна. – Старики-то дым почуяли, в дверь торкнулись, а она снаружи приперта. Через подполье да через лаз только и спаслись.
– На лес бы не перебросилось, на лес бы не перебросилось, – повторяли все, то в одиночку, то разом.
– Ветер на Быстринку валит, – сказал Петя-пасечник.
Вдруг за речкою что-то ахнуло, взвыло, и вместо дома закружился раскаленный вихрь дыма, искр, пламени. Все обрушилось, потемнело, вспыхнуло снова, но уже без прежней жадной силы, а как будто для проверки: не забыто ли чего. По Быстринке черными рыбами поплыли головешки. Тетя Фиса заревела в голос, бабы подхватили. Подошла моя жена, накинула на плечи тете Фисе свой халат, уговаривая, повела к нашему дому…
Утренний воздух пропах горелым. На закраинах, в омутах Быстринки кружился взбитый пепел. Речка сноровисто очищалась, растаскивала его на мелкие частицы, прятала головешки в зарослях и завалах.
Жена растопила летнюю печку, поставила чайник. Старики под утро все-таки заснули, хоть завтраком их накормить.
Появилась Маринка, спустилась к речке умываться. Во время пожара я как-то не останавливал на ней внимания, уж слишком страшно и фантастично все вокруг происходило.
– Не могла закрыть глаза. Как закрою – огонь, – сказала она, и меня обрадовало, что никакого злорадства она не испытывала.
И наши деревенские – тоже. Несли Тудвасевым кто что может: одежду, обувь, посуду, деньги. Моя одежда старику не подходила: полы пиджака падали ниже колен. Я отдал погорельцу рубанок и плотницкий топор. Топор был замечательный, я выбрал его на вещевом рынке: щелкнул ногтем – зазвенело, точно ударили в колокол; гвозди рубил без щербины.
Старик все принимал без лишних слов, деловито складывал в кучки. Потом он сходил на пепелище. Я следил, как он торопливо подбегает к мосту, держа наготове мешок. Как-то непривычно, странно было видеть вместо дома, усадьбы нечто голое, черное, дымное – глаз проваливался.
Через час старик вернулся с туго набитым мешком, в котором что-то шуршало и звякало.
Я курил, он подсел рядом. От него крепко шибало гарью.
– На Базе давно дома продают, – сказал доверительно. – Штраковка у меня будет куда как большая, вот и купим. – В голосе его даже хвастовство мелькнуло. – Забор-то у тебя хилой, – ни с того ни с сего определил он. – Купи у меня, который не сгорел. Недорого – двадцать пять рублей возьму.
Я растерялся. Дочка, слышавшая торговлю, ахнула…
Приезжали милиционеры, пожарники, инженер, убивавшийся, что сгорела «Спидола». Велось следствие. Поговаривали, будто в ночь пожара видели лодку, из нее вылез человек с канистрой и пошел от водохранилища на угор. Допрашивали Тудвасева-младшего. «Это он, змееныш, запалил, как денег я не дал», – указывал Самсон Самсонович. Выяснили: сын в то время работал в ночную смену. Так виновных и не нашли, записали: от замыкания электропроводки загорелось.
Один я знал истинную причину пожара.
Ночной гость
1
Соседка, тетя Клаша, работница заречного совхоза, испуганно озиралась, точно ей сейчас, а не нам в будущем угрожала опасность:
– Ой, на Хмелинку-то лучше не ходите. Тамо-ка бараки стояли, бабы в войну лес валили, дак сумасшедший какой-то до се бегает, ищет, ищет… – Она понизила голос до шепота.
Я представил страшного мужика в лохмотьях, с безумными белыми глазами на обросшем замшелом лице. Он мечется среди пустых бараков, окликает внутрь, но в ответ только сыплется гнилая труха с обваленных досок да ветер постанывает в пустых щелях окошек. Представил, и стало жутковато.
Алексей вопросительно и лукаво посмотрел на меня. Он наезжал к нам порыбачить, поохотиться в сезон, погонять своего пса Арса, вислоухого кучерявого коккер-спаниеля, который в городском прозябании жирел, впадал в нирвану. Ныне зимой мы обговорили далекое путешествие, мечтали о нем; Арса приняли полноправным членом экспедиции.
Экспедиция планировалась землепроходческая. Дело в том, что в Быстринку, почти в начале ее зарождения, впадала речка Соколка, а к Соколке где-то в таежных дебрях присоединяла свою ключевую воду Хмелинка, образуя единую живую цепочку. Место впадения Соколки мы знали: под развалинами старого моста, черными, обернутыми в бархатистый мох. В перекрестье обрушенных балок, косо торчащих свай речка вбегала стремительно, ударялась боком о струи Быстринки. Завинчивались водовороты, кипели пузырьками кислорода, хлопьями пены. В этих водоворотах под прикрытием балок держались почтенные хариусы. Достать их почти невозможно: доля секунды – и крючок впивается в дерево. Пиши пропало! Акробатическое балансирование на осклизлом бревне, снайперская точность броска – иначе ничего не выйдет. Нам с Алексеем все-таки удавалось выхватить одного-двух неосмотрительных красавцев. Зато радовались по-детски, хвастались друг перед другом.
Алексею проще было балансировать на завалах. Он почти не имел телесности, кости у него были птичьи. Зато ходил с завидной скоростью, подошвами сапог касаясь только самых кончиков травы, я почти бежал за ним, чтобы не отстать. Поблескивая ранней лысиной, шоколадной от загара, выставив вперед бородку, еще удлиняющую его апостольское лицо, он на скорости своей успевал замечать оброненное на траву пестрое перо какой-нибудь птахи, необычайной расцветки листок, причудливо извернутый корень дерева. Тут же нагибался, всматривался яркими фиалковыми глазами в находку, определяя ей место в своей мастерской.
Перья и листья он наклеивал на бумагу или картон, повинуясь собственному богатому воображению, собирал из них живописные картины, которые не имели реального образа, однако будили фантазию и напоминали о нашей речке. Корешки в его руках обращались в забавные фигурки леших, оленей, русалок, человечков. Он чуть-чуть их подкрашивал, подчищал, потом поселял в причудливой толпе «корешков», где, как в человеческой, все были из одного материала, но различались обличием и характерами – от чудаковатого до зловещего. Какое адское терпение надо иметь, чтобы создать картину из перьев, из листьев либо деревянную скульптуру! Или какой талант, или любовь, без которых такое терпение немыслимо!
Накануне нашей экспедиции он совсем меня огорошил. После предостережения тети Клаши, обещавшей нам встречу с сумасшедшим, интерес к верховьям Соколки и таинственной Хмелинки у меня, мягко говоря, потускнел. Тетя Клаша еще продолжала нагнетать подробности: мол, и медведей там полно – задерут, и волки из оврага наскочат… В самом деле опасалась за нас либо имелись у нее какие-то свои соображения, я разгадывать не стал – Алексей тащил меня за рукав к скамейке. Усадил и жестом факира извлек из кармана штормовки круглую жестяную коробочку. В его глазах светилось торжество.
– Открой!
Я ногтями подцепил крышку и чуть не захлопнул снова. Коробочка была полна мушками. Они казались живыми. Зеленовато-коричневое брюшко перепоясывали полоски, полупрозрачные крылышки топорщились в обе стороны, смыкаясь углом к голове, похожей на зернышко граната. В брюшке искусно прятался крючок. Мушки были шедеврами искусства.
– Вот это да-а, – только и мог я сказать.
Алексею, как любому конструктору, хотелось испытать свою новинку в деле, он сейчас, несмотря на вечерние сумерки в нашей долине, готов был привязать мушку к леске и подбросить хариусам. Но мы отвлекли его ужином, расспросами о знакомых, о городском житье-бытье. Он любил наговориться всласть, увлекаясь точно так же, как один на один с перьями, корешками или теми же самыми зелеными мушками, на выделку которых ушли, наверное, многие ночи и пачки папирос.
Наконец нам удалось условиться, что выступим в поход на рассвете, и мы забрались на сеновал.
2
Все было серым: небо, луговина, взгорье, которое лишь угадывалось в сплошной сумеречной неподвижности. После первого шага по тропинке сапоги и штаны выше колен намокли – роса только-только успела залить все листья и травы. Арс плелся за нами, свесив ушастую голову, уныло переступая перепончатыми лапами. У него был такой вид, будто он сейчас вылез из болота после неудачного поиска.
Алексей почему-то всегда закуривал на ходу, хотя можно ведь посидеть пяток минут на скамеечке, никто тебя не подгоняет. Должно быть, дым над головой, как из трубы памятного с детства паровоза, добавлял ему скорости. Росистый воздух не пускал этот дым кверху, навивал на высокие метелки трав.
Довольно быстро мы поднялись в гору, прошли макушечные ельники и осинники и очутились на другом склоне, обращенном к Быстринке. Она здесь еще набиралась возможностей, чтобы достойно встретиться с Соколкой.
Как все-таки причудливо наше восприятие. Или только у меня? Спускался я по этому склону много раз, немало рассказов об этих местах слыхивал, а не сохранилось в памяти ничего, кроме манящего отблеска речки. Я видел только свое: закидываю приманку вон под теми кустами, вон в те руины моста. Добытчик одолевал во мне всякое любопытство.
Но Алексей остановился, забыв о мушках и водопадах, понурился, зажимая пальцами бородку.
– Сколько их побросали, – глухо сказал он, будто продолжая давний разговор. – Это все равно что мертвые люди. И не на кладбище, а на поле сечи.
Кругом возвышались сытые, раздольные заросли крапивы, полыни, чертополоха, малинника, сквозь которые маячили черные, как деготь, пятна окостеневших бревен, кровянистые обломки кирпичей.
– Вот она, трава забвения, – проговорил Алексей. – Она затягивает все, если уходят люди.
На этом благодатном месте слияния Быстринки и Соколки лет двадцать назад жила молодая деревня – с вечерним мычанием сытых коров, с пахучими дымками из печных чистых труб, с небесным духом пекарни, пестующей хлебы на родниковой воде. И вот, далеко-далеко, за полторы сотни километров отсюда, построили для великих нужд государства плотину электростанции, поселки от большой воды за шиворот перетащили на новые места, а у тех, что стояли подальше в тайге, отняли электричество, помощь в технике, веру в необходимость луговин, гречишных, гороховых, с викой и люцерною, полей, ржаных палестин. Люди перекочевывали на другую сторону водохранилища к электричеству, к заводикам, к большой дороге, на пустые безлесные земли. А там, где они когда-то жили, с первым вешним теплом выбралась на свободу из-под заборов, из-за банек и хлевов трава забвения.
Весу мы с собой набрали немного: котелок Алексея, плюшевый от копоти, пакетики с чаем, хлеб, картошку, пару концентратов пшенной каши – для нас и для Арса, да еще надежду на уху, которую практично подкрепили луковицами, лавровым листом и пучком петрушки. Удилища решили нарезать из черемухи. Восхищался я Алексеевыми мушками, восхищался, да тайком, чтобы не обижать мастера, вместе с лесками сунул все-таки в кармашек своего рюкзака несколько проверенных в страде мормышек.
У Алексея была привычка: после этапного перехода, если близко вода, сотворить костерок и готовить чай. Он сыпал заварку в клокочущий котелок, наполнял кружку и, воронкою выпятив губы, примкнув усы к кончику носа, схлебывал почти бурлящий чай. Обнаженная голова его окроплялась блаженной испариной. Я же кружку с таким кипятком и в руки взять не осмеливался!
На сей раз Алексей костра не разводил. Мы покурили на гладком, словно отшлифованном, бревне, перекинулись несколькими фразами и побежали дальше.
По берегам Быстринки заядлые харьюзятники подмяли пырей, осоку, борщевик, малинники, смородинники, черемушник, проложили стежки, но вдоль Соколки таких стежек уже не было. Богатые травы, нам по пояс, а то и по плечи, поспевали к покосу. Да впустую! Ну ладно, технике сюда не добраться, но ты пусти по утренней росе старательных мужиков и бабонек, они бы набрали столько валков, что заречным фермам не удавалось бы ссылаться на бескормицу и разбавлять молоко водицей для повышения надоев.
А пока что травам ничего не оставалось делать, как захлестывать нам дорогу, поливать росою наши штормовки…
Арс исчез! Сколько Алексей ни подсвистывал, ни кликал его, все без толку. Еще у заброшенной деревни пес мотал башкой, громко шлепал ушами, разбрызгивал вокруг себя воду и всем своим видом показывал, что холодный душ ему не по нраву. Теперь, наверное, природа пересилила, и он ринулся на запахи и звуки, нам недоступные.
Мы слышали свое: гам утренних птиц, плеск Соколки в завалах, пробные возгласы шмелей, оводов, комарья. Где-то над долиной взошло погожее солнце.
Признаться, я с опаской косился на заросли, прислушивался к подозрительным шорохам. Надеялся на чутье Арса, да и до Хмелинки, до бараков было еще утешительно далеко. Алексей торжественно приступил к эксперименту, ничуть не сомневаясь в успехе. Срезал прямую гибкую ветку черемухи, очистил от боковых отростков с листьями, ловко привязал к сучочку на ее кончике леску, к леске – зеленую лаковую мушку. Рыболов он был опытный, подобрался к Соколке шелковой стопою, что при его невесомости сделать просто, закинул мушку.
Он играл мушкою, подергивая удилище, он посылал ее в струи переката, на бровку омута, с которой срывался водопадик, в ромбы и треугольники завалов. Хариусам после ночи пора было завтракать, но они почему-то не соблазнялись. Я на почтительном расстоянии от опытной площадки видел в воде гибкие сильные тени, обращенные против течения. А мелкоты в местах, где воробью по щиколотку, набралось столько – хоть решетом черпай: подрастающее поколение хариусов любит погреться на солнце, однако беспокоить их мы считали преступлением.
Алексей с недоумением переменил мушку, попробовал вторую, третью. Мне удалось увидеть, как третья мушка подкатила к самому носу лежащего почти на дне довольно крупного хариуса, пробежала вдоль его боковой линии. Он презрительно отодвинулся.
– Ничего не понимаю. – Алексей бросил снасть на зонтики борщевика, потряс уставшими пальцами. – Мушки ведь как настоящие!
– Они лучше настоящих, без изъянов, вот в чем дело, – предположил я, тоже огорченный неудачей. – И запах от них не тот… Да и зачем нам сейчас рыба? Уху варить не время.
– Я слишком радовался, когда делал. А заранее радоваться удаче – к проигрышу. Ладно, давай найдем местечко посуше, вскипятим чайку.
3
Арса мы по очереди несли на руках. Бедный пес за день так убегался по кругам своим, что отбросил лапы, высунул язык, даже вздрагивать не мог, только постанывал. Справа и слева от нас взбегали на увалы сорокалетние березы и осины, струились, журчали под ветерком. Среди стволов с черными поясами и клинописью сидели лобастые кочки, иногда выглядывали папахи старинных пней с остатками еловой или сосновой коры. Здесь полвека назад теснился высокий бор. Где-то здесь должны быть и бараки, о которых говорила соседка тетя Клаша.
Пес оказался увесистым, мы шли совсем медленно. Да и в траве под сапогами жулькала вода, подсовывались бугры. Хмелинка никак не оправдывала названия речки, она по сути была канавкой с тихой водой, где поглубже – по локоть вытянутой руки, где вовсе мелкой – мышонок лап не замочит. А за что хмелю цеплять свои усы, вокруг чего обвиваться? Видимо, все ушло вместе с вырубками. И все же, когда я передал Арса хозяину, срезал длинную дудку пикана и потянул через нее, вода оказалась холодной, вкусной. В ней чувствовалось движение: в травах у подола увалов шевелились роднички, ручейки, подталкивали ее к Соколке.
И ни одной рыбешки, даже малька! Мы отложили мечту об ухе на обратный путь, искали только места, где можно разжечь костер, держались края березников. В долине заметно вечерело, льнули комарихи, на глаза посыпались мокрецы. Не возвращаться же назад, все равно до темноты не успеем выйти из болотины! Идти вверх сквозь старую вырубку? Березняк и осинник поверх лесоповала прикидываются светленькими да чистенькими, а углубись – штаны обдерешь, ноги сломаешь.
Арс маленько оклемался, попросился на самостоятельную работу. Но почему-то жался к сапогу хозяина, иногда предупреждающе ворчал. Серые тени густели, что-то в них шевелилось, следило за нами. Алексей мелко подрагивал. Он плохо переносил холод, быстро мерз. Мы почти не разговаривали, научились за годы братской жизни понимать друг друга, да и вообще в лесу лишними, пустыми кажутся слова.
Поперек нашего пути легла светлая полоса. Просека? Алексей возразил – старая дорога. Довольно широкая дорога, поросшая какой-то желто-зеленой чубатой травой, в которой угадывались еще колеи от тележных колес, буровивших землю при торможении с тяжелым грузом. Мы охотно начали подниматься, позабыв про усталость. Арс, взмахивая ушами, точно крыльями, иноходью помчался вверх, и вдруг мы услышали – лает, лает яростно, с подвывом, предупреждает нас.
Мы переглянулись. Ясно, что дорога выводит к заброшенным баракам. И Арс почуял человека. Не решусь сказать за Алексея, но будь бы я один, не заманить бы меня на гору никаким калачом. Арс вдруг замолк, словно горло ему перехватило. Я помню, как бросался Алексей на выручку своему вислоухому другу, когда в час прогулки Арса норовила отлупить чья-нибудь разнузданная овчарка. И теперь Алексей, воинственно выставив бородку, надернув картуз до бровей, полетел в гору. Я – за ним, спотыкаясь, проклиная все на свете.
Те же свирепые заросли крапивы, чернобыльника, лебеды, малинников. Трухлявые бревна, сгнившие столбы, которые, должно быть, фосфорически светятся по ночам. Удушливый стоячий дух заброшенной бани. Вечернее солнце осыпает макушки кустов, зонтики трав сухой красноватою пудрой.
Арса нигде нет. Алексей обеспокоенно озирается, тихонько свистит. Слышатся шлепки, пес вырывается из зарослей весь в репьях, даже хлопающие уши облеплены репьями, будто закручены на бигуди. Улыбается во всю пасть, облизывается с таким видом, точно отобедал за хорошим столом. Я слежу в направлении, по которому он прибежал, мне мерещится там, в пестром мареве, скатная крыша жилья, оранжевым лоскутом горит стекло.
– Давай-ка, Леша, поищем другое местечко, – предлагаю я почему-то шепотом.
– Кто-то Арса прикормил, – спустившись на полгоры, сетует Алексей. – Сколько ни отучал брать из чужих рук – не доходит.
Я защищал Арса как мог: охотничий пес, не сторожевой, да и набегался, а мы до сих пор его не накормили. И мог ведь, мог сам чего-нибудь добыть! Арс благодарно посматривал на меня влажными карими глазами. Он не опережал нас, ему тоже не хотелось спускаться в сырую, как погреб, темную долину.
4
Признаться, что я панически боюсь темноты, что древний пещерный страх перед нею испытываю – нет, пожалуй, не имею оснований. И без хвастовства. Когда служил в армии, стоял на постах в ночную смену среди песков и диких сланцев, совсем недалеко от государственной тревожной границы. Южная ночь играла тенями, будоражила воображение, остро напрягались нервы и слух. Но все же то был не страх. И по ночному, нависшему над головою лесу хаживал, и у костра один коротал августовские кромешные ночи – леденящего, обморочного страха не было. Просто естественное ощущение неуютности, незащищенности, настороженность, оглядка.
И вот, оказывается, трушу. Стоило отойти от неверно обозначенного круга костра – холод прострелил насквозь тысячами иголок. На макушке холма, среди корявых сосен, горел наш костер. Стоило спуститься – и в зарослях осоки, еще каких-то неведомых мне трав послышалось стеклянное бульканье ключика-зыбунца. Котелком тут не зачерпнешь, лишь кружкой возможно наполнить посудину. При вечернем прощальном свете я все это легко спроворил. Зато теперь!.. Недавно мы сварили кашу, похлебали, остудили братскую треть для Арса в прохладных росистых веерах папоротника. Ветра наготовили кругом всякого валежника, даже два бревна мы приволокли, чтобы положить их стенкою друг на дружку, укрепить колышками и предоставить огню спокойно кормиться до рассвета. Арс снисходительно покушал каши, положил морду на передние лапы, поморгал немножко и отключился. Но Алексею, само собою, захотелось чайку. Он мечтательно сказал об этом и не шелохнулся. Я вытер котелок скудной вершинной травкой и отправился к зыбунцу. Сосны мгновенно заслонили костер, лишь красноватые отблески странствовали между ними. Не знаю, каким образом я нашел спуск, по которому подмял травы в первый раз. Теперь зыбунец булькал в полную силу, никаких посторонних звуков не было. Я наклонился на бульканье, на травяное веяние свежести, на ощупь опустил котелок и попытался окунуть кружку.
И вдруг Арс залаял, залаял точно так, как у заброшенного барака.
Алексей окликнул меня по имени, спросил, не я ли иду, хотя знал, что Арс давно привык ко мне. Ответил чей-то голос, высокий, будто женский, и все затихло. Я вцепился в кружку и в котелок, ринулся кверху, напрямик, путаясь в травах. Сбивчиво покрикивал на ходу, чтобы показать, что Алексей не один:
– Бегу, бегу!..
В круге костра на бревнышке сидел посторонний человек, опустив руки топором между колен. Он спокойно обернулся ко мне, в самом деле бородатый, косматый, в пиджаке со свисающими плечами. Костер только что подживили, и я разглядел глаза незнакомца, маленькие под пучками бровей, близко посаженные к переносице. После, днем, глаза эти оказались голубыми, высветленными долгим страданием, а сейчас я только смог понять по их дружелюбному выражению, что нам ночного гостя опасаться нечего, и устыдился своей паники.
Алексей преспокойно курил, щурясь на огонь.
– Наговорили, должно, про меня, – высоким звучным голосом сказал незнакомец, угадав мое состояние. – Конечно, не понять, чего это я все лето кружу по увалам. А что делать на пенсии да одному.
Арс мирно спал, иногда подергивая надбровьями, чтобы прогнать мошку. Я успокоился, с неловкостью посмотрел на пустой котелок и кружку, которые все еще сжимал в кулаках.
– Заварка есть? – спросил ночной гость. – Тут, с другой стороны, ручеек из трав выходит. – Он взял у меня котелок и уверенно двинулся в темноту.
– Почему-то если ты ведешь себя не так, как другой, то этот другой уже сомневается в твоем душевном здоровье, – глубокомысленно сказал Алексей. – Все в нас, в людях, подспудно гнездится чувство стадности. Овца не в стаде – значит, сошла с ума.
– А чего он все же тут бродит, чего вышел к нам?
– Спросил, не заблудились ли, – собака была голодная…
– Здесь заблудиться невозможно: речки выведут! И не мог полюбопытствовать на рассвете?..
Незнакомец объявился будто из-под земли. Вода в котелке отсвечивала горячими вспышками, будто в нее попадали выстрелы костра.
5
У Алексея было редкостное умение слушать. Вернее, не так, – не умение, а прирожденный талант, который развивается при жадном интересе к любому человеку. Может быть, поэтому ночной гость обращался только к Алексею.
Обстановка была самой что ни на есть хрестоматийной: ночь, костер, незнакомец-повествователь. Правда, повествование оказалось весьма кратким, потому что гость, очевидно, не считал свою жизнь из ряда вон выходящей, а просто объяснял мотивы, побудившие его летовать в здешних неприютных местах. Не знаю, рассказывал ли он еще кому-то из окрестных жителей, какая нелегкая занесла его сюда, но при разговоре с нами всякие подробности почти опускал, точно мы их могли заранее знать.
Он носил в кармане кисет и полоски газетной бумаги.
– Подумали – с войны привычка? Не-ет, в лесу удобней самокрутка: дымишь реже, думаешь больше.
Однако охотно взял у Алексея беломорину, сунул в огонь сухую ветку, с кончика прикурил.
– Чего я в здешних краях? – У него была манера вот так, полувопросом, опережать естественное возникновение чужого вопроса. – Помните грузинскую песню «Сулико»? «Я могилу милой искал, сердце мне томила тоска»… Вот у меня – по этой песне. И до этого было – прямехонько по другим песням, как у всего поколения моего… Хотя это не утешительно. Наоборот – больнее. Транзистор слушать не могу: война, война, война… Подсчитали ученые: за время, как человечество спохватилось записывать свои делишки, известно пять тысяч войн. Больших войн. А сколько же так называемых малых? Нет для человека малых войн и больших войн. Он умирает насильственно. И детей не оставляет. А если останутся? Ущербные они, не заживает у них трещина сиротства… Слушаю и думаю: да ведь человечество-то все в подростковом возрасте. Государства друг дружке: «Я тебе врежу!» – «А вот я тебе садану!» А чего врезать? Чего врезать-то? Жизнь человеческая и без того недолгая – глядишь, лет через полсотни сами собой кончимся. Когда каждый человек поймет, что он обязан быть похожим на человека? Бросишь камень в воду – обязательно круги. Человек, рождаясь, падает в мир, и от него круги куда больше, чем в воде от камня. По всему миру. А человек этого не сознает. Драться ему, видите ли, надо и все вокруг себя сокрушать!..
Мне рассуждения отшельника показались путаными, малоубедительными.
– Ну а «Сулико»? – Это меня больше интересовало.
Он усмехнулся, переступил ногами в кирзовых стоптанных сапогах, нагревшихся от подживленного огня.
– Я же сказал – все просто. Перед войной работал я шофером на автобазе. Полюбил девушку. Линой ее зовут. Тоненькая, слабенькая, стебельком перешибешь. Огорчить ее даже Ненароком боялся. Простились, ждать обещала. Воевал я как надо. – Он провел пятерней по лицу, точно снимал с него паутину. – Сперва письма получал, потом перестал… В Сталинграде очнулся среди битого кирпича, на лице жижа из пыли и крови. Разодрал глаза: Лина стоит, вся в белом, насквозь светится и ручонки этак сложила, будто в молитве… После Праги в госпиталь явилась – опять такая же светлая, стоит в проходе между койками, спокойно стоит. Нет, думаю, выживу, найду!.. Оказалось, послали ее сюда – валить лес. Надорвалась, умерла. Распутица в то время была гиблая, вот где-то здесь и похоронили. – Он твердыми, как сучки, пальцами свернул самокрутку, привычно лизнул вдоль, защемил кончик, не обжигаясь, добыл рубиновый уголек. – Расспрашивал я, искал. Да люди отсюда кто куда рассеялись… Перестала она являться, а я ее, живую, забыть не могу. Учился, работал до пенсии, как все. Теперь все лето – здесь. Будто с нею. Она в воздухе, в травах, в Хмелинке… И хорошо мне здесь… И зиму живу ради лета.
Он замолчал, следил, как слоятся в костре и рассыпаются угли. Негромко добавил:
– Я вот уцелел, а ее нет. И вина во мне бесконечная, точно мог я как-то сберечь свою девочку…
Протяжно свистнула какая-то птаха. Я отошел в сторонку: да, начинался рассвет, можно было трогаться в обратный путь.
Но я никак не мог отрешиться от рассказа нашего гостя. И в самом слове «Хмелинка» слышал имя девушки, погибшей в тайге. «Линка», – так, наверное, звали ее подружки в детстве, когда она в белом платьице бегала по летним улицам города.