355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Авенир Крашенинников » Поющий омуток (Рассказы и повесть) » Текст книги (страница 5)
Поющий омуток (Рассказы и повесть)
  • Текст добавлен: 9 сентября 2020, 20:30

Текст книги "Поющий омуток (Рассказы и повесть)"


Автор книги: Авенир Крашенинников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)

Лесной ветер

За эту знойную неделю тело мое настолько раскалилось, что струи дождя, не достигая его, превращались в пар, будто от банной каменки. Но наконец-то блаженная прохлада победила, побежала по жилочкам, я вздохнул освобожденно, почувствовал себя совсем молодым, здоровым, сильным. Мы с дочкой плясали, как язычники, босиком по лужам, взбухшим на мураве, вопили что-то несусветное, отплевывались, отдувались. Ливень наддал, туча выплескивала на нас ведра воды. Где-то хлопотал ветер, проталкивал тучу вперед, сгибал дождь на косохлест, раскачивал верхушки елей и сосен.

Туго ударил гром, покатился за лес, далеко-далеко, до самого Ледовитого океана.

Жена призывно махала в окошко: хватит, простудитесь!.. Она неосознанно нам завидовала. Здоровье у нее было шаткое – после ревматизмов, холециститов, воспалений легких. Весь этот «букет» преподнесла ей война, как и многим мальцам и девчушкам того поколения, раннее детство которого смяла всенародная беда.

Накануне войны жене было всего три годочка, она гостила вместе с матерью у бабушки в деревне под Калинином. Бабушку скрючил ревматизм, она обезножела, сидела в креслице, кротко ждала, когда навестит ее кто-нибудь из шестерых сынов и дочерей, разъехавшихся по всей России. Ей помогали соседки, муж, бывший балтийский матрос, бывший певун и гуляка, а перед войной – степенный мастер племенного коневодства. Он часто бывал в отлучке, бабушка смотрела в окошко. Чаще всех приезжала меньшая дочь с Урала, привозила свою дочку, вьюна-стрекозу, курчавую, густоволосую – зубья костяной гребенки крошились, – зеленоглазую. Шум поднимался до потолка, девчушка уж если хохотала, то на всю деревню, если плакала – святых выноси.

Эту шалунью и капризницу все в деревне очень любили. Дедушка приносил ей из лесу «зайкин гостинец»: то пряник, то сушку, то просто хлебный ломоть. Она так радовалась, так любила зайкины посылки, но сперва предлагала пряник или промерзшую в лесу горбушку хлеба соседям, бабушке.

Общая тяжелая тревога первых дней войны ее как-то не коснулась. Но когда загремело небо и от этого грома стали уходить через деревню на Торжок сотни людей с тележками, на подводах и просто пешком, под рев коровушек и козлушек, под плач ребятишек, девчушка испугалась.

– Хватай дочку, беги, пока не поздно, – советовали соседки ее матери, которая металась, не зная, как оставить стариков. – Уходи скорее. Шепотки недобрые слыхать: «Мужик у нее коммунист, сама коммунистка – вздернут на первом суку».

Девять суток пробирались девчушка с матерью к себе на Урал, и все казалось, что их по пятам преследует гром, тяжело катится за ними, давя и сжигая на своем пути доброго зайку, который посылал гостинец, речку, поле, бабушкин дом с узорными косяками окошек…

Настолько глубоко это въелось в память, что жена моя безотчетно боялась грома, не молнии, а именно грома, особенно когда трясся наш старый бревенчатый домик, роняя по стенкам мох, иссохший в порох, и засыпку с чердака.

Ветер все-таки нашел долину Быстринки, закрутил дождевые струи, швырнул нам в лицо. Мы смеясь бросились под крышу. Докрасна растерлись махровыми полотенцами, девочка пошла переодеться, я тоже сменил плавки на сухие, натянул брюки, рубашку – и опять на волю.

Наш дом сидит низко, наружного крылечка нет, приходится следить за пиршеством грозы из-под крыши двора. Редко удается посмотреть такой сюжет с начала до конца, и я стараюсь не упустить ни одной возможности.

Есть люди, генетически устроенные так, что живут с природой в одном ритме, будь этот человек хоть разакадемиком, разтехнарем, хоть мужичком в треухе – сторожем колхозного склада. Во мне, видимо, тоже гены такие заложены. Я как-то верно чувствую грядущую перемену погоды, радуюсь грозам, ветру, утренней свежести, плохо переношу засуху, духоту замкнутого пространства. Особенно – скачки атмосферного давления. У нас, на Западном Урале, давление прыгает, как норовистый конь, и потому в прогнозе погоды по радио и телевидению Пермь упоминается редко и стыдливо. Метеорологи пробовали предсказывать нам погоду, но она поступала наперекор, к великому их конфузу.

Я сам заранее ощущаю будущее резкое похолодание или потепление, перемену суши на ненастье или наоборот, да и муравьи, пауки, лягушки, кузнечики, бурундуки охотно мне помогают. И еще – облака…

Вчера, едва сошла роса, мы отправились пастись на клубнику. Над угором, который ее растил, вились струйки марева. Ягоды, зеленоватые с одного боку и фиолетовые с другого, прятались среди травы, крупные, увесистые, душистые. Мы снизу поднимались на угор, собирая клубнику в поллитровые стеклянные банки, а больше – в рот: зачем откладывать на завтра то, что можно съесть сегодня? Нет ничего вкуснее овоща, только что снятого с грядки, ягоды, только что отделенной от стебелька.

Умытое солнце сидело на макушках леса и пригревало. Из хвойной рощицы, оторочившей угор по боковине снизу доверху, веяло легчайшим ветерком, даже намеком на ветерок, пахло коктейлем из грибов и хвои.

Собирать ягоды я донельзя ленив и для себя, например, ни за что бы не стал сотни раз наклоняться. И теперь, угостив жену и дочку, поскорее взбежал на вершину угора и загляделся на небо. Оно было настолько чистым, что, если бы удалось провести пальцем по синеве, наверное бы, заскрипело. И по горизонту, подчеркивая эту синеву, белыми комочками сидели кучевые облачка. Если до полудня начнут они бурно расти вверх, обратятся в столбы с вершинами, напоминающими цветную капусту, ну тогда жди грозы, града, урагана. А если так и останутся на своих насиженных местах или совсем уйдут – тащи воду с речки на огород: дождя в этот день не будет. Как спадет жара, с луговин от речки побежит ветерок, свой, доморощенный, и радуешься его доброму прикосновению, и как-то сам становишься добрее.

Но мне хотелось грозы. Грозы к нам, в долину речки Быстринки, снисходили редко. Они буянили на берегу водохранилища, сокрушали сосновый бор, валили у подпора столетние ели, ежели была в стволе хоть какая-то слабина, плавили молниями песок, обращая его в стеклянные шарики, расщепляли и обугливали одинокие деревья. Недавно расшалившаяся молния прошила баньку пенсионера Воскобойникова. В баньке на скамейке стояла семейная реликвия – латунный таз, из которого омывали свои израненные тела деды времен Очакова и покоренья Крыма. Очнувшийся от испуга Воскобойников обнаружил в потолке баньки обугленную дыру, а вместо любимого таза – ноздреватый комочек металла. Почему банька не загорелась, никто объяснить не мог.

Отбушевав над водохранилищем, гроза обычно формальности ради посылала к нам в долину жалкие остатки туч. Зато уж ненастье никогда нас не обходило. Я забирался на увал и любил оттуда наблюдать, как оно исподволь готовилось.

Высоко-высоко в небе, там, где начинается космос, заиндевелыми листьями папоротника, замерзшими языками пламени, льняными спиралями приклеены перистые облака. Но вроде бы они смыкаются у горизонта острым углом. Да ведь это верный признак приближающегося циклона! И еще подтверждение: споро надвигаются из-за леса глыбы кучевых облаков, самые причудливые башни, толпы медведей, крокодилов, набегают серые, коричневые чудища, над телами которых еще видны перья верхнего яруса. Все – готовься к нудным, шлепающим, хлюпающим затяжным дождям, гниению огурцов, дикошарому разгулу сорняков в огороде…

Или вот – горделиво явятся на горизонт кучевые облака, унося свои вершины в запредельность. Медленно, медленно, точно впереди у них вечность, меняют они свои очертания, и чтобы заметить это, надо иметь большое терпение. И можешь готовить плащ: в ближайшие два-три часа приблизится холодный фронт, оснащенный ливнями, грозами, шквалами…

Когда загремит над водохранилищем, покатится по округе, я выбираюсь на скамейку. Из долины Быстринки дальних туч не видно, здесь неподвижны даже метелочки луговой овсяницы, даже нервно-чуткие осиновые листы. Сухо, будто наждачная шкурка по дереву, шоркают кузнечики. Воздух густеет, трудно дышать, точно сквозь шерстяную рукавицу. Старая береза с единственной живой ветвью, толстой, облезлой, настороженно прислушивается к дальнему рокоту. Она стоит одиноко на травянистом бугре, взбуровленном когда-то речкой. Много лет назад березу ужалила молния, и сердцевина ее вдоль ствола запеклась черным варом. Береза не забыла огненного удара, живет сейчас только ради своей единственной ветви и боится за нее.

Над лесом со стороны водохранилища вырастает великанская наковальня. Верхушка ее сверкает на солнце такой белизной, что больно глазам. Основания наковальни я не вижу, но оно должно быть сиреневого или стального цвета. Я прозевал, когда ударил по ней гигантский молот. По пяте, по белому рогу полыхнуло, и грозный гул докатился до нашей долины, точно предостережение. За этим гулом вдогонку пошел ветер. Крепкий, свежий, нес он в себе пьянящую радость озона, диких смол и спелых трав. Вялость во мне исчезла, захотелось петь, прыгать, кувыркаться. Я еле сдерживался, чтобы не завизжать от восторга. Черная, в прожилках и сгустках, глухо рокоча, надвигалась туча, пожаловала к нам в долину. Замотались макушки деревьев, листья осин задрожали, пропеллерами закрутились – как только не оторвутся! Затрещал забор: картофельная ботва, зонтики укропа, листочки свеклы – все подалось в одну сторону, куда указал ветер.

Вдруг он коварно провалился куда-то, и туча замерла, приноравливаясь, над нами…

А потом всякая травинка вдосталь дышала, букашки вылезли из укрытий под солнце, и оглушительно звонко падали в бочку с крыши увесистые янтарные капли. И как молодо, сильно было мое тело, освеженное лесным ветром и дождем.


Поутру, на заре

Перед рассветом в лесу жутковато: темень между стволами варом густеет, замирают шелесты и шорохи, каждый шаг по затверделому проселку кажется оглушительным, а впереди маячит что-то огромное, косматое.

Оно и в самом деле может встретиться. В этом заброшенном краю, в долине таежной речки Быстринки, там и сям попадаются раскуроченные когтями трухлявые пни, половиком завернутый дерн, смятые, обсосанные малинники, следы растоптанных «лаптей» на влажных суглинках.

В прошлом году один косматый товарищ повадился на пасеку. Махнув лапой на осипших собак, на сторожиху, судорожно палящую в воздух дробью, он, как заправский мастер спорта, перелетал через заплот, забирал под мышку улей вместе с сонным пчелиным семейством и на всех парах устремлялся к речке. Треск ольховника и черемух, короткий всплеск – и улей в воде по самую крышку. Витой черной пеною вытекали по стрежню пчелы, а минька, содрав крышку, загребал лапой, будто ковшом, мед и вощину, чавкал и постанывал от удовольствия.

Наезжали охотники с лайками, одну он порвал и ушел. Нынче о нем не слыхать, а все равно боязно. Озираюсь, так и подмывает вернуться.

Но что же ты празднуешь труса? Столько лет бродишь по этим лесам, и никогда они не были тебе враждебны, и ни разу твою тропу не пересекала тропа хищника! Вперед! Еще немного – и этот лес по вершине увала расступится, стальною синевой блеснет на Быстринке омут. Гляди – над тайгою по восточным увалам брезжит розоватая дымка, бамбуковое удилище стало холодным, сапоги облились росою.

Сейчас надо набрать ручейников. Их домики в кольчуге песчинок и камушков сливаются с туманным дном, вода обстрекала руку докрасна. Вообще в Быстринке и в знойный день вода ледяная. Иногда мы с приятелями хлещемся в карты, в «дурачка», проигравший должен сесть в омут и выразительно петь: «Я люблю тебя, жизнь». Выдерживают только один куплет…

В этой студеной быстрой воде, на перекатах и перепадах омутов, чутко стоят хариусы. Невелики они, не то что в реках, впадающих в Ледовитый океан, но по статям такие же красавцы, столь же стремительны и осторожны, и чтобы наудить их на ушку либо на сковородку, нужны сноровка и выдержка.

Да много ли нам с женой, с дочкой надо! Удовольствие от этой рыбалки-охоты, когда воздух родниково чист, когда от птиц и насекомых стоит в нем тугой неиссякаемый звон и всякая травинка показывает солнышку свой цветок, – вот что выманивает из постели, побуждает бежать по лесной дороге, лазать в буревалах, в джунглевых сплетениях душной крапивы и черемухи…

До чего же хорошо мне было в то летнее раннее утро, так и подмывало запеть во все горло. Но рыбалка есть рыбалка, и надо перебросить удилище вот через этот смородиновый куст, нависший над упругим перекатиком. Осторожно, осторожно – не топнуть бы сапогом, не зацепиться лескою за угловатые листы: тогда хариусов поминай как звали!

И вдруг – что же это такое? Плеск, глухие удары, голоса… Не чудится ли мне все это в шуме леса, в бурлении Быстринки?

Я наматываю леску на катушку и с удилищем наперевес пробираюсь вдоль берега. Травы – по козырек кепки – обдают меня брызгами, я почти не замечаю этого. Впереди должен быть завалившийся мосточек, переброшенный когда-то через Быстринку пастухами; чуть ниже его любит держаться харьюзовая стайка. Голоса оттуда. Я концом удилища разнимаю травы.

На берегу язва костра, черно-серая, сбоку валяются пустые бутылки, рюкзак, видавший виды, в пятнах и потеках. На мосточке зеленое эмалированное ведро и алюминиевый бидон, а за мосточком – два мужика, по пояс в воде, матерясь и покрякивая, распялили бредень. И углан, годов четырнадцати-пятнадцати, с другой стороны мосточка лупит по воде поленом, топает болотными сапогами – ботает, гоня перед собою по течению ржавую муть.

Как дошло до меня, чем они тут промышляют, черно вдруг сделалось, в ушах заныло. Я вылетел из травы и заорал срывисто, необычным для себя тонким голосом:

– Да что же вы делаете? Разве так можно?

Мужики сперва вздрогнули, ко мне повернулись. Один, маленький, шилоносый, с прилипшей к нижней губе сигаретой, злющими глазками обшарил меня, посмотрел в мой след и облегченно, смачно выматерился. Другой, здоровый длиннорукий дрын с опухшим лицом, облизал шершавые губы и, равнодушно переступая, стал заводить край бредня. Углан приостановился, нерешительно поглядывая то на меня, то на мужиков. Был он, как и старшие, в штормовке, из-под спортивной вязаной шапочки щупальцами кальмара спадали волосья.

– А ну, катись отседова! – разъярясь, крикнул маленький, не отпуская бредня.

Я принялся убеждать: зачем, мол, опустошать речку, куда им столько рыбы-хариуса, почти малька, да и долго его не сохранить… Что-то еще говорил жалобное, длиннорукому это надоело, он хрипловато, негромко так велел углану:

– Паша, выруби-ка этого страдателя…

Паша охотно полез на берег. Был он жилист и тоже длиннорук, выше меня на полголовы. Глаза его, цвета спитого чая, из-под припухших век зыркали с наглинкой и все-таки с опаскою. Лицо у него было даже симпатичное, до зрелости еще недотесанное, ямочка на щеке играла. Он шел на меня, хрустя травой, а я стоял, держа в опущенной руке удилище, и почему-то совсем не думал, что меня и в самом деле могут «вырубить».

Огненный взрыв полыхнул в голове. Через секунду я очухался – лежал на земле, и рука все сжимала удилище. Я вскочил, зажал другой рукою расшибленный глаз, едва различая путь в черноте; меня понесло, понесло в сторону, в тайгу, на увал. Я не плакал от боли, от бессилия, от позора: какое-то время я вообще не существовал…

Постой-погоди, как они будут хохотать, как они будут праздновать победу, углан разохотится и еще на ком-нибудь попробует крепость своего кулака! Не выйдет, теперь я наготове! Я спрятал удилище и сумку в папоротники, отломил хорошую палку. Одним глазом трудно было смотреть дорогу, она сделалась узенькой, скользкой, кособокой, под ноги попадались колдобины, которые словно только что кто-то накопал. Едва разглядел поворот – его недавно тоже не было. И горизонт – с одной стороны, и речка – будто обрубок.

В виске токало, взбухало. Хотелось пить. Как далеко я все же удрал!

Я ладонями зачерпнул воды, глотнул, смочил глаз и висок. Отыскал тропку, но в травах скоро потерял, полез так, напрямик, и совершенно неожиданно для себя вырвался к мосточку. Чуть не кувырнулся, налетев на корягу; в колене стрельнула боль. Ни неба, ни солнца я не видел. Однако разглядел пятно от костра, пустые бутылки. Враги мои все-таки смотались. Сколько я ни прислушивался, лишь булькала вода, жужжали насекомые.

Я сел на замшелый мягкий пень, трясущимися пальцами достал сигарету и вдруг всхлипнул, из-под опухшего века покатилась слезинка. Не помню, когда я в последний раз плакал, хотя поводов, как у любого человека, было предостаточно. А тут на вот тебе – расстроился, разобиделся, больно, видишь ли…

Сигарета показалась горькой, как полынь. Я бросил ее на пятно кострища, спустился с обрывчика, сунул лицо в ледяную воду. В целебную воду моей Быстринки.


На отшибе
1

Встречал я в жизни людей экономных, прижимистых, расчетливых, но скупых до умопомрачения довелось узнать впервые. Можно понять: человек, однажды пришибленный, готовится к черному дню, или человек размечтался о большой покупке, о разнеженном отдыхе на Золотом Берегу, или озабочен тем, чтобы детишкам, внучатам мягкую соломку подостлать. Ну и пусть, и обсуждать не стоит. Но в уральской деревне, где без принуждения, от всего сердца поделятся с тобою последним, вдруг завелся махровый скупердяй!

Не только в нашей хилой деревушке, а во всей округе слыл Самсон Самсонович Тудвасев самым богатым. Пятистенный домина его стоял под шифером, высоко глядел оконницами. На стены от цементного фундамента пошла бесценная лиственница, выше, до застрех, сухая звонкая ель в обхват толщиной. Из лиственницы да из ели Тудвасев прирубил пристрой, тоже подвел под шифер. В жаркий день я любил забираться внутрь пристроя, пошлепать босиком по прохладным плахам пола, поваляться на груде шуршащих стружек, душистых, как майский мед. Тудвасев намеревался этот пристрой доделать и продать, ко мне насылался, но цену заламывал не по моему карману, земли не обещал ни клочочка да и выход из пристроя выводил на свое крыльцо. Я дипломатично тянул с ответом, а потом купил в другом конце деревушки развалюху и уже издали смотрел на усадьбу Тудвасева, не подозревая даже, какой беды избежал.

Дом Тудвасев построил на отшибе. За огородом начиналось чернолесье, перед вторым огородом, который он называл палисадником, зеленела покосная луговина, бежала Быстринка в обнаженных осыпающихся берегах. Тудвасев под корень вырубил все деревья на берегу: дескать, пчелам летать сподручнее и солнца для огорода больше. Он и мне советовал выпластать перед моим домиком вдоль речки весь ольховник, пустить на дрова.

– Олька шибко корошо горит, – говорил он с неистребимым акцентом. – Огород светлее станет, комара меньше будет.

Пришел даже с пилой и топором, но я его не допустил. Дай ему волю, он бы всю речку оголил и угробил. В лесу там и сям натыкался я на поленницы дров, сложенных давно, уже погнивших с сердцевины и для леса заразных, – Тудвасев заготовил впрок на много лет. И во дворе у него высились стены поленниц, баня, тоже рубленная из лиственницы, – нас туда ни разу помыться не пустили – с двух сторон была обложена ровными березовыми плашками.

Во дворе сыто взмыкивала корова с огромным ваннообразным выменем, единственная на всю нашу округу. Бродил бычок с сонными голубыми глазами, шлепая лепехами, роняя вязкую слюну. Капризно всхоркивал кабанчик, засматриваясь на огород, расчерченный бесконечными рядами картофельной ботвы. Хвастливо орал словно из меди отлитый петух с гребнем-беретом, стенали куры, пищали цыплята, желтыми одуванчиками мелькая в траве. Двадцать два улья кипели пчелами.

– Куда все это старику и старухе? – частенько удивлялись мы, видя, как колотятся Тудвасевы.

Дом, пристрой, омшаник, баню – да все, все они сработали сами, вдвоем, и лето напролет крутились в поту, черные от усталости, обихаживая хозяйство, с которым и многолюдная семья ухайдакается. Маленький, длиннорукий, цепкий, как клещ, с хрящеватым широким носом и жесткой седоватой бородою, старик был в беспрерывном движении: ошкуривал бревна, колол дрова, ходил с дымарем над ульями, косил луговину и поляны в лесу. В омуте Быстринки напротив усадьбы мокла липовая кора – на лыко, из которого Тудвасев плел рогожи, ладил мешки. Кора отравляла воду, но когда я сказал об этом старику, он повернулся ко мне спиной; сильно выпирали под мокрой рубахой лопатки. И тетя Фиса, жена его, высохшая, как мумия, всегда была на подхвате, полностью ему покорная, а еще ведь на ней лежало домашнее хозяйство.

Мне представлялось, каждый из них, как однажды заведенная пружина, уже не мог не раскручиваться, не работать. По прибрежью Тудвасевых прозывали «кулаками». Но справедливости ради надо сказать, что никогда чужим трудом они не пользовались. Видимо, прозвище им присвоили за прижимистость. У таких зимой снегу не выпросишь!

Мы снимали у Тудвасевых старую дырявую хибарку, из пазов которой сыпался бус, платили двадцать рублей в месяц. За молоко, всего-то литровку в день на троих, за яички и овощи старики ломили цены зимнего рынка. Попросишь огурчик с грядки, стручок горошка для дочки, молока, яичко сверх нормы:

– Нету-ка, – привычно отвечает тетя Фиса.

А в подполье у них и в леднике, как после выяснилось, хранились пятидесятилитровые фляги с топленым маслом, с медом, корзины яиц, стоведерные бочки солений – к зиме, на рынок. Под хмельком Тудвасев мне хвастался: три сберкнижки у него, да еще одну куда-то запрятал – не помнит.

– Закочу – все куплю, на пяти подводах привезу, – ударял он себя в костистую грудь черным кривым пальцем.

Вот эта возможность купить все, чего ни захочется, и была, вероятно, главным движителем их жизни. Но им некогда было подумать, чего же хочется!

Ко мне Тудвасев за три наших дачных лета расположился, особенно после того, как я, соскучившись по мускульной работе, самовольно распластал на ровнячок все заготовленные стариками чурбаки, сложил в поленницу и ничего не потребовал. По праздникам старик угощал меня крепким квасом на меду, пускался в откровенность.

Оказывается, в гражданскую он воевал у нас на Урале. «Крабрым был, с саблей на коне в атаку кодил». Но за кого воевал – за белых или за красных, так мы с ним выяснить и не могли. И документов никаких не осталось. Он называл себя «красным партизаном», но в его рассказах какой-то полковник Возницын, явно из другой оперы, приказывал: «Тудвасев, скачи с пакетом»…

Тудвасеву перевалило хорошо за семьдесят, тетя Фиса была на полтора десятка лет помоложе. Ради нее он когда-то бросил семью из пятерых тудвасят, у тети Фисы, перед тем овдовевшей, было трое. Ни своих, ни Фисиных детей Тудвасев не принял, на Быстринке они укрылись вдвоем, сперва ютились в хибарке, которую теперь нам на лето сдавали, потом отстроились.

Ни его, ни ее дети к ним никогда не приезжали. Однажды, уже при мне, один все-таки наведался.

2

От пристани мы вместе поднимались в гору. На моих плечах громоздился рюкзак с двухнедельным запасом еды на семью, Тудвасев-младший тащил сумку с гостинцем. Из нее хвастливо высовывались горлышки двух бутылок. Был мой спутник приземист, коренаст, хрящеватый приплюснутый нос и желтые злые глаза придавали лицу его какое-то хищное выражение. Но говорил он вполне дружелюбно, в голосе даже робость проскальзывала. Наверное, таким был в пору своей «партизанской» молодости и Самсон Самсонович Тудвасев.

– Ни разу к отцу не ездил, – признался младший, когда мы поднялись на гору и остановились отдышаться возле куста шиповника, сплошь разубранного нежными розетками. – Как он хоть живет? Говорят – богато…

– Сами увидите.

На юном Тудвасеве был полушерстяной костюм, рубашка с твердым воротником, галстук в фиолетовых птицах – принарядился парень, а теперь взмок под солнышком, надо скорее увести его на лесную тропу.

– Я ведь в семье самый меньшой, – продолжал мой попутчик, считая меня своим человеком, поскольку я жил с его отцом чуть ли не под одной крышей. – Вот отслужил в армии, женюсь…

– За благословением приехали?

– Еще чего? Без этого как-нибудь обойдемся. – Он не понял моего мрачноватого юмора. – Братья отговаривали. Да ведь отец все-таки. – Он с надеждой посмотрел на меня, как будто ожидая подтверждения.

Я догадался, какие высокие сыновние чувства руководили юным Тудвасевым, и не стал его разочаровывать. В это время мы вышли из лесу на спад увала, открылась вся деревушка с домиками вразброс, петляющая, будто небрежно брошенный пояс зеленого бархата, Быстринка. Анодированной пряжкой поблескивал оголенный Тудвасевым изгиб. Солнце заливало долину, окрестные леса, воздух был свеж, легок. И я не в первый раз уже радостно подумал, что ради этой красоты готов даже батрачить на Тудвасева.

Но последний отпрыск его, видимо, панорамного зрения был лишен. Он сразу выделил взглядом шиферную крышу отцовского дома, ноздри его затрепетали, глаза обузились. Он целился в этот дом, ничего больше не замечая.

Так мы миновали проезжий мост, единственный уцелевший на Быстринке, потому что вел к дому Тудвасева и хозяин содержал его в порядке, подались к огороду, открыли жердевые ворота в усадьбу. Закашлял на цепи черный, как головешка, пес-водолаз Цыган, я окликнул его по-знакомому. В окошке мелькнуло треугольное лицо тети Фисы, со двора послышался ее голос:

– Никак гость к тебе?

– К вам, тетя Фиса, к вам, – с готовностью сообщил я, зная, какая редкость для Тудвасевых гости. – Младшенький сын Самсона Самсоныча…

Во дворе раздался квакающий звук. Я не стал следить, как будет развиваться сюжет, согнувшись, вошел в свою хибарку, поскорее освободился от рюкзака. Пока мы с женой и дочкой его разбирали, пока я рассказывал городские новости, в доме Тудвасевых все происходило как положено. Окна Тудвасевы никогда не открывали, чтобы не напустить комарья и мух, поэтому дипломатические переговоры сына с отцом я услышать не мог. Да и не нужно было, ибо вскорости все выяснилось.

Примерно через час после начала визита Тудвасев-младший выбежал из дому, хрястнул дверью. Лицо его налилось свекольным взваром, в глазах горела такая ненависть, что могла бы дом испепелить. Видимо, у парня была натура, которой свойственно унижаться, а потом за это жестоко мстить.

Сумка вылетела вслед за гостем, пусто шлепнулась на траву. Юноша не подобрал ее, вытер кулаком сухие глаза, резво помчался к воротам. Тут я потерял его из виду и уловил только на мосту. Он обернулся и яростно погрозил дому кулаком.

3

Вскоре мы, как я уже упоминал, купили у одинокого мужичка, навсегда собравшегося в город к дочерям, развалюху, мне пришлось заводить плотницкий и столярный инструмент, вдосталь намахаться топориком да молоточком, и на усадьбу Тудвасевых я посматривал только издали.

В хибарке поселились другие дачники, тоже покоренные красотою речной долины и окрестностей, – отец с сыном. Отец, инженер какого-то завода, чернобородый, белозубый красавец, несколько раз пытался поймать хариуса, но был нетерпелив, паниковал перед атаками летучего гнуса, наконец заявил, что это не рыбалка, а самоистязание, и стал ходить на водохранилище за окуньками да ершом. Сын Димка, ровесник моей дочери, во всем подражал отцу. Чаще всего они отправлялись по грибы, потом сушили, солили, мариновали. После них в лесу делать было нечего: мох завернут, как половик, грибница выкручена наружу. В малинниках, которые они обирали начисто, казалось, куражились пьяные медведи.

С нами они почти не общались, потому что трудились допоздна, перед сном слушали «Спидолу», с раннего утра уже суетились у Быстринки, что-то варили на железной печке.

Не знаю, как сложились у них отношения с хозяевами, но однажды Димка принес моей Маринке полную пазуху бобов.

– Неужели Тудвасев угостил? – удивилась Маринка, добывая из плюшевой мякоти стручка бурый, как галька, боб.

– Как бы не так, – расхохотался Димка, – обрыбилась! Я и огурцы из парников… Подползу – и за пазуху, и за пазуху. А чего на него, жихмору, молиться?

Конечно, дочке моей, по возрастным особенностям, тоже приходило на ум поразбойничать в огороде Тудвасевых, но с нашей стороны никакого поощрения не было. Теперь у нас был свой огород, на нем тоже росли бобы и огурцы, жена, слышавшая разговор Димки и Маринки, сказала:

– Приходи к нам, рви, сколько хочешь. Зачем… воровать?

– Ха! Папа говорит: «Если от много берут немножко, это не кража, а просто дележка». А у вас так просто рвать неинтересно… «Тудвасев угостил», – насмешливо повторил он слова Маринки. – У него и купить-то ничего нельзя. Папа хотел купить курицу, старик бурчит: «Нету-ка». А у самих вон сколько кур по двору кудахчет!

Мы с женой перестали прислушиваться к разговору молодежи, пока Димка опять не привлек наше внимание:

– Старуха беспокоится: хорек, говорит, вокруг по лесу шастает. Весной, говорит, курицу загрыз, одни кости да перья на тропке оставил, теперь опять ходит…

Через несколько дней я сам услышал, как тетя Фиса кого-то проклинает. Я возвращался с рыбалки, она стояла у ворот в свою усадьбу, махала руками в сторону леса:

– Да чтоб ты издох, паршивец этакий! Да чтоб тебя волки порвали! Да чтоб ты подавился-а…

– Это кого вы так, не Самсона Самсоныча?

– Какое там! – Она поочередно прижала к глазам кончики наголовного платка. – Хорь несушку заел, самую кормленую… Мы с Самсонычем-то на зорьке на Базу ходили крупу брать. Ну, воротились, гляжу: на тропке-то косточки, начисто обглоданные, да перышки. Ох, стервец, ох, поганец!

– А хозяин-то где?

– В лес пошел, капканы ставить.

Не было у меня к Тудвасевым никакого сочувствия. «Ну и молодчина этот хорь, наказал скупердяев. И не попадет он летом в ваши капканы, везде ему найдутся травы, жуки, белку возьмет, зайца догонит».

Однако и я на хоря грешил напрасно. Вечером приходил Димка, они с Маринкой хохотали до слез. Потом Маринка не выдержала и, давясь от смеха, рассказала нам:

– Курицу Димкин папа изловил. Они ее сварили, а косточки и перья на дорожку подкинули. Тетя Фиса увидела и поверила, что это хорек! А ведь кости-то вареные, а хорек-то курицу не варит. – Она опять залилась смехом.

Вся эта история показалась мне не столько забавной, сколько неприятной. Бог с ним, с изобретательным инженером, но мальчишка у него растет с перекосом, и со временем это ох как откликнется. Известно: посеешь поступок – пожнешь привычку, посеешь привычку – пожнешь характер, посеешь характер – пожнешь судьбу. Да стоит ли приступать со своими предостережениями к почти незнакомому человеку… Тем более инженер и Димка собирались в город, мы тоже должны были скоро уехать, а там и вообще могли не встретиться, потому что неизвестно было, пустит ли с весны Тудвасев дачников в свою хибару. Нам он каждую осень почти отказывал, а весной сдавался на уговоры. Впрочем, это он так – набивал цену…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю