Текст книги "Приручить коллектора (СИ)"
Автор книги: Ася Любич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
Она морщит лоб, делает вид, что обижена:
– Котик, ну что ты такое говоришь…
Я медленно встаю, тянусь, чувствуя, как хрустит спина, как с каждым движением боль возвращается. И раздражение вместе с ней.
– Я не понял, что ты у меня дома делаешь, – произношу, глядя прямо в глаза. Я вижу, как в её взгляде мелькает тень – лёгкий страх. И мне это нравится.
– Я волновалась, приехала, чтобы поддержать тебя. Я же люблю тебя, – тянет она, прижимая ладонь к груди.
Я усмехаюсь, но холодно.
– Пора увольнять охрану, чтобы не пускала кого попало.
Её губы дрожат, будто она хочет что-то добавить, но не решается. Я прохожу мимо, и чувствую, как от неё тянет дорогими духами, смешанными с запахом сигарет – всегда ненавидел этот коктейль. В голове уже крутится список дел: разобраться с охраной, встретиться с Наваровым, проверить отчёты. Миланику из этого списка пора вычёркивать.
Она, может, и думает, что приехала в нужный момент. На самом деле – опоздала на пару месяцев.
– Ты офигел?! – Миланика взрывается, вскидывает руки, как актриса дешёвой мелодрамы. – То есть твоей этой пучеглазой можно приходить, хотя ты с ней даже не спишь?
– Рот закрой, – бросаю устало, но в голосе уже сталь. – Ты говоришь о моей жене.
Хочу пройти в ванную, но что-то меня цепляет, и я оборачиваюсь.
– Она приезжала?
– Ну да. – Улыбка у неё нервная, глаза блестят. – Когда ты с ней разведёшься?
– Никогда, – отвечаю, даже не моргнув. – Даже не мечтал. Мил, давай я тебе мужика нормального найду. Который обеспечит тебя.
– Передаёшь меня как вещь? – её голос дрожит, но не от боли – от злости.
– А ты и есть вещь, – смотрю прямо, спокойно, почти ласково. – Дорогая, красивая вещь.
– Сволочь! – она бросает это, как плевок.
– Нет, ну можешь, в принципе, пойти работать, – усмехаюсь, медленно прохожу мимо, подхватывая со стола телефон. – Думаю, ты отлично будешь смотреться на ресепшене ресторана. Пока тебе не надоест. А там… – делаю паузу, будто подбираю правильное слово, – пойдёшь в бордель. У меня, кстати, один приятель держит. Сократим твой путь до уличной шлюхи.
– Да пошёл ты! – визжит она, глаза наливаются красным. – Ненавижу тебя. И жену эту твою замухрышку ненавижу.
– Миланика, свали нахуй, – говорю ровно, даже без эмоций. – И так тошно.
Она поджимает губы, но голос всё-таки срывается на тонкий, приторный напев:
– Борюсик, а что насчёт мужчины?
Стою, слушаю её и смотрю… вниз. На себя. Мимолётная мысль цепляет – а когда я вообще успел подрочить?
– С тобой свяжутся, – бросаю, проходя мимо.
Её духи остаются в воздухе – тяжёлые, сладкие, с приторным оттенком, как дешёвый ликёр, который оставляет во рту тягучую горечь. Она ещё что-то бормочет, но я уже в ванной, включаю воду, смываю с себя запах её присутствия и всё то, что она мне когда-то казалась.
После душа провожу ладонью по холёной шерсти Цезаря – он, как всегда, встречает меня тяжёлым, внимательным взглядом, будто оценивает моё настроение. Морда чуть влажная, тёплая, пахнет свежей травой – видно, уже успел пробежаться по двору.
Шагаю на кухню, где у плиты колдует Оля. Запах свежезаваренного кофе и поджаренного хлеба встречает меня раньше, чем она сама. Оля кивает коротко, без лишних слов, переворачивает яичницу на сковороде.
– Зря вы встали, – бросает, даже не оборачиваясь.
– Мила говорит, тут Олеся была? – спрашиваю, беря чашку со стола.
– Ага. Всю ночь вас выхаживала, потом уехала в универ.
– Какой нахрен универ, – отрезаю, чувствуя, как внутри поднимается раздражение. – Я сказал дома сидеть. Её ведь могут похитить. Её могут похитить…. В голову приходит идея, как закончить эту волну покушений.
* * *
Через час в кабинете собирается вся моя охрана. Тяжёлые шаги по паркету, скрип стульев, запахи табака, дешёвого одеколона и кожаных курток. Пока они рассаживаются, я невольно возвращаюсь мыслями к Олесе.
Зачем ей это было нужно? Она ведь ненавидит меня и никогда не упускает случая напомнить об этом. Я же не пытаюсь это менять – не привык вымаливать внимание, тем более у тех, кто мне враждебен.
– С Овчинниковым пора что-то решать, – произношу, облокачиваясь на стол. – Мужик берега попутал.
– А я давно говорил, его надо валить, – бормочет Вася, вытягиваясь на стуле.
– Это не наш метод, Вася. Забудь ты уже своё ОПГ, – бросаю холодно. – Кто там вчера от полиции приходил?
– Громов.
– Вот, свяжись с ним. Пусть поставят прослушку на телефон Овчинникова, а я обеспечу его преступлением.
– Это как? – прищурился мой водитель Коля.
– Сначала он покушался на мою жизнь, а потом похитил мою жену, – говорю спокойно, словно читаю план совещания.
– Но ваша жена в универе, – осторожно напоминает Гена.
– Это пока. Мы организуем её похищение на пару дней, а обвиним Овчинникова.
– А сама госпожа Давыдова согласится? Она вроде не из тех, кто идёт на авантюры.
– О, ты плохо её знаешь, – ухмыляюсь, глядя на них поверх стола. – Тем более спрашивать её никто не будет.
В кабинете повисает короткая, вязкая тишина, в которой каждый переваривает мои слова. За окнами лает Цезарь, будто подтверждая – план уже решён.
ГЛАВА 20.
ГЛАВА 20.
ГЛАВА 20.
Вырваться к Олесе получается только вечером. С утра всё это дерьмо – звонки, охрана, разборки с Овчинниковым – но вопрос, зачем она приходила меня навещать, грызёт как мелкая собака за щиколотку. Зачем выхаживала? Что, чувство долга? Или просто мимолётная слабость?
Чёрт её знает. Но я знаю себя – если что-то въелось в голову, пока не проверю, не успокоюсь.
В доме тихо, только где-то внизу работает посудомойка. Из её комнаты тянется глухой ритм музыки, сквозь дверь – вибрация, словно сердце бьётся не у меня в груди, а там. Скользю по гостиной, вдоль коридора, не спеша. В груди странно горит – смесь нетерпения и злости, а руки зудят, хотят снова вспомнить, какая у неё нежная кожа, как она дёргается, когда я приближаюсь.
Толкаю дверь без стука. Она сидит ко мне спиной, в огромных наушниках, и что-то рисует на коленях. Лампа сбоку выхватывает её плечо, тонкое, хрупкое, а кончики волос чуть трепещут от движения.
Подхожу ближе, заглядываю через плечо – и вижу… себя. Моё лицо, только немного перекошенное, будто после удара или в кривом зеркале. Усмехаюсь. Беру ребро ладони, легко приставляю к её шее, отодвигаю наушник и шепчу в самое ухо:
– Ты убита.
Она будто перестаёт дышать. Не двигается. Только губы едва шевелятся:
– А ты выжил, чтобы издеваться надо мной?
– Лишь берегу твою честь, – отвечаю сухо. – Какого хрена ты не выполняешь приказы? – снимаю с неё наушники, натягиваю на себя, и без церемоний плюхаюсь рядом на кровать.
В ушах льётся какой-то психоделический трип – монотонные биты, переливы, странные голоса. Не моё, но… чёрт, гипнотизирует. Как и она. Её раздражённый взгляд – прикрытие, за которым слишком явное волнение. И я чувствую, как от этого её волнения у меня каменеет член. Волнуется, но держит маску. Упрямая.
– Тебе надо в постели лежать.
– Волнуешься? – прищуриваюсь.
– Только о твоих тёлках, – говорит серьезно. – Как они все останутся без своего покровителя. Я тут подумал, может, нам приют для обманутых любовниц открыть. Ажиотаж будет дикий.
Хоть тело ещё побаливает после аварии, я всё равно улыбаюсь. Когда подыхал там, в этой перевёрнутой машине, думал только об одном – что в следующую жизнь не смогу утащить этот её ядовитый сарказм. И вообще её всю.
Мы смотрим друг другу в глаза. Долго. Тяжело. Никто не отводит взгляд. В комнате становится тесно от этого немого поединка.
Я первым не выдерживаю – хватаю её за волосы, притягиваю, впиваюсь пересохшими губами в её влажный, сочный рот. Сначала она замирает, потом отвечает несмело, но вдруг резко отталкивает.
– Только попробуй тронуть меня ещё раз – и договору конец! – вскакивает, злость в каждом движении.
Я поднимаюсь медленно, смотрю ей прямо в лицо, и, может, впервые в жизни, говорю то, что действительно на душе:
– Думаю о тебе постоянно. Обсуждаю дела – и думаю. Трахаюсь – и думаю. Жру, а всё равно о тебе думаю.
ГЛАВА 21.
ГЛАВА 21. Олеся
ГЛАВА 21. Олеся
– Ты, я смотрю, тоже ко мне неровно дышишь, – лениво бросает он, поднимая мой блокнот с кровати.
Его пальцы небрежно перелистывают страницы, а я смотрю только на лицо – слишком красивое для того, что скрыто внутри. Ни намёка на ту тьму, которая от него исходит, – и от которой по коже расползаются мурашки, будто кто-то провёл ледяным пером по позвоночнику.
Что он вообще тут делает? Зачем? Эти слова – ради чего? Что хочет выбить из меня этим?
– Так это я нарисовала, чтобы в дартс играть, – сжимаю кулаки, стараясь спрятать дрожь в голосе.
– Смешно, – усмехается он. Уголки губ чуть дергаются, и на секунду кажется, что он хищник, играющий с добычей.
Он резко поднимается, и я тоже рефлекторно отшатываюсь – шаг назад, ещё шаг, пока спина не упирается в стену. Воздух становится плотным, густым, пахнет его парфюмом – терпким, пряным, с горчинкой табака.
– А я до сих пор помню твою честность… – он делает паузу, и голос его опускается, словно шёпот по коже. – Про то, как тебе со мной понравилось.
– Ничего мне не понравилось! – выдыхаю резко, чувствуя, как щеки пылают. – Тебе показалось.
Он идёт вперёд – медленно, но неумолимо, как волна, которая накрывает и не оставляет выхода. Шаг за шагом прижимает меня к стене. Он не касается – и от этого ещё хуже. Между нами остаётся каких-то пару сантиметров, но я слышу его дыхание, горячее, обжигающее.
Схожу с ума от этого напряжения. Каждая клетка тела ждёт прикосновения, которого нет.
– Уйди из моей комнаты! – мой голос срывается. Я со всей силы бью его в грудь ладонью. Один раз, второй. Его грудь твердая, как камень, пальцы отскакивают, будто я ударила бетон. Он даже не шелохнулся.
– Я из-за тебя, между прочим, чуть не умерла! – выкрикиваю. В горле саднит, сердце колотится так, что больно. – Что это за должники у тебя такие, что готовы убить?
Он наклоняется чуть ближе, и его глаза становятся тёмными, тяжёлыми, как штормовое небо.
– Большие деньги рождают большую ответственность, – произносит он низко. В этом голосе вибрация, от которой меня бросает в дрожь. – В том числе и за жизнь.
Я чувствую, как стена за спиной холодит лопатки, а его тепло обжигает спереди.
– Тебе нужно быть осторожной. Тебя могут похитить в любой момент.
– А меня-то с чего? – слова вырываются слишком громко, почти с истерикой.
Он смотрит прямо в глаза. И в этом взгляде – приговор.
– Потому что ты моя жена.
Воздух замирает. Словно даже пыль в комнате перестала двигаться.
– Ой, Борь, не смеши, – фыркаю, хотя голос дрожит, предательски выдавая волнение. – Твоя Миланика всему свету трещит, что брак у нас ненастоящий. И что ты вот-вот от меня избавишься.
Он усмехается. Губы изгибаются хищно, будто он и правда слышал это десятки раз, но ему приятно, что я повторяю слухи. Его взгляд задерживается на мне дольше, чем нужно – тёмный, прожигающий, от которого хочется отвернуться. Но не успеваю.
Он резко наклоняется, так близко, что дыхание щекочет ухо, горячее, пахнет кофе и табаком.
– Судя по всему, именно этой ночью мы сделали наш брак настоящим.
Я замираю, спина вжимается в стену, сердце стучит где-то в горле.
– Не понимаю, о чём ты говоришь, – выдавливаю и отвожу глаза, будто взгляд в пол может меня спасти.
Но Давыдов не даёт спрятаться. Его пальцы обхватывают мои щеки, жёстко, властно. Подушечки нажимают на кожу, вынуждая поднять голову. Его глаза прямо напротив – тяжёлые, темнее тени за окном.
– Я тоже сначала не понял, – произносит он тихо, почти интимно, – откуда у меня пятна спермы на члене. А если ты залетишь, тоже скажешь, что это от святого духа?
Жар стыдом обжигает лицо. Слова бьют сильнее пощёчины.
Я моргаю, лихорадочно ищу спасение – и нахожу в сарказме.
– Меня Лёшенька обрюхатил. Видел того парня возле универа?
Рука Давыдова дёргается. В следующее мгновение он ударяет кулаком в стену прямо над моей головой. Грохот разлетается по комнате, рамка с фотографией звякает, чуть не падает. Я вздрагиваю, холод пробегает по спине, но он даже не моргнул.
– Чушь не неси, – его голос низкий, опасный, и от него по коже мурашки, как от удара током. – Тебя пасут двадцать четыре на семь. Я прекрасно знаю, с кем ты, где ты и во сколько. И очень сомневаюсь, что у тебя было время с кем-то переспать.
Я сжимаю кулаки. Горло стягивает, но слова всё равно вылетают.
– Да с кем угодно, лишь бы с не тобой! – толкаю его в грудь, резко, всей ладонью, чувствуя под пальцами твёрдые мышцы, его жар. – Иди и дальше трахай своих тёлок. А ко мне не приближайся!
Он почти не отступает. Только усмехается. Тихо, ледяно.
Эта усмешка пугает больше удара кулаком.
Он уже собирается отвернуться – плечи чуть разворачиваются, губы складываются в ленивую усмешку. И вдруг – его рука, жёсткая, горячая, резко обхватывает мой затылок. В следующий миг Борис впивается в губы.
Не целует – нападает.
Рот захвачен его ртом, язык вторгается жёстко, властно, как будто лишает права не то что закричать, – даже вдохнуть. Воздух мгновенно заканчивается, и я в панике бью его кулаками в грудь, но сердце предательски рвётся от жара. Его поцелуй – яростный, быстрый, невыносимо сладкий. На вкус – горький кофе и мята, и что-то тёмное, обжигающее, словно алкоголь.
Он отрывается резко, почти рвёт наши губы. Глаза его блестят тёмным огнём, но он ничего не говорит. Только разворачивается и уходит. Дверь хлопает с такой силой, что дрожат стены. Та самая рамка с фотографией в конце концов срывается и падает на пол, стекло бьётся на десятки мелких осколков.
А я сползаю вниз по холодной стене. Колени дрожат, в горле сухо, во рту до сих пор вкус его поцелуя. Я не знаю, правильно ли поступила. Может, стоило сказать что-то. Может, стоило признаться.
Признаться в том, что влюблена. Влюблена в человека, для которого чужая жизнь не стоит ничего. В человека, который решает проблемы одним – самым простым для него – способом. В мужчину, который не ценит ничего вокруг себя, кроме денег и власти.
Всю ночь я жду. Жду, что он вернётся. Что заявится с очередной своей кралей, как всегда.
На утро жду, что какая-нибудь длинноногая девушка удивится моему присутствию, смерит взглядом и уйдёт, хлопнув дверью. А Давыдов в одних трусах попросит налить ему кофе, прекрасно зная, что я откажусь.
Я собираюсь в универ и не могу перестать думать о его словах. А если я и правда забеременею? Что тогда? В его браваде не прозвучало ни намёка на то, как он к этому отнесётся. Как он вообще относится к семье – к детям, к жене. Или я для него по-прежнему просто купленная вещь?
Я выхожу из квартиры. Воздух холодный, утро пахнет бензином и свежим хлебом из соседней пекарни. Гриша, мой постоянный охранник, возится с машиной у подъезда, склонившись под капот.
– Подождите, пожалуйста, тормозной шланг надо сменить, – говорит он, вытирая ладонь о ткань.
– Так давай я сама доберусь? – тяну я, уже предчувствуя ответ.
– Не положено, – отрезает он, даже не поднимая головы.
– Ясно, – киваю и отворачиваюсь, будто смиряюсь.
Но стоит ему снова скрыться под капотом, я разворачиваюсь и бегу. Бегу к воротам жилого комплекса, чувствуя, как сердце бьётся где-то в горле. Колени дрожат, дыхание сбивается, рюкзак бьётся о спину. Несколько минут – и я за пределами охраняемой зоны. На свободе.
Пытаюсь отдышаться, прижимаю ладони к холодным щекам. Наконец добираюсь до метро. Торможу у пешеходного перехода, красный свет, машины несутся по проспекту.
И вдруг – одна из машин тормозит прямо на зебре. Чёрная, глянцевая, окна тонированные. Секунда тишины.
И дверь открывается.
Как пасть – чёрная, зияющая.
Руки – сильные, чужие – хватают меня за плечи, за талию, рывком втягивают внутрь. Воздух вырывается из груди криком, но он тонет в хлопке двери.
ГЛАВА 22.
ГЛАВА 22
ГЛАВА 22
Меня втягивают в машину рывком – резкие руки, запах мужских духов, чужая кожа. Воздух вырывается из груди криком, но хлопок двери глотает его. Тишина внутри гулкая, тяжелая, только мотор урчит низко, угрожающе.
– Пожалуйста… – вырывается у меня, но тут же ткань опускается на глаза. Грубая, пахнет бензином и пылью. Затягивается туго, веки ноют, мир рушится в черноту.
Машина трогается. Меня бросает на сиденье, плечо ударяется о дверь. Тело сотрясается на каждом повороте, на каждой кочке. Я считаю вдохи, пытаюсь угадать время, но дыхание сбивается, и цифры путаются. Минуты тянутся, как часы. Я теряю ориентацию, не понимаю – едем мы по городу или уже далеко за ним. Лишь иногда слышу отдалённый сигнал машины, редкие голоса за окном, и снова – пустота.
Чужие пальцы удерживают меня за запястье всё время, крепко, будто боятся, что растворюсь в воздухе. Иногда рука сжимает сильнее, до боли – и я понимаю: проверяют, что не дергаюсь.
Сколько прошло? Полчаса? Два? В груди стучит только одно – «живу, живу, живу».
Наконец машина останавливается. Тяжёлый хлопок двери, тянущее движение – меня вытаскивают наружу. Под ногами гравий, камушки предательски крошатся. Холодный воздух обжигает лицо, в лёгких жжёт. Кто-то берёт под локоть, грубо подталкивает вперёд.
– Шагай, – коротко бросает голос за спиной.
Я спотыкаюсь, ноги дрожат, но ведут меня уверенно. Считаю шаги. Десять… двадцать… Потом под ногами вдруг камень, и начинается лестница. Ржавые перила задевают плечо, воздух становится глуше, пахнет сыростью и плесенью. Спускаемся всё ниже, я едва удерживаюсь, каблук скользит по ступени.
Снова коридор. Звуки гулкие, шаги отдаются эхом. Запах меняется – пыль, бетон, что-то железное. Чужая рука на затылке заставляет пригнуться, чувствую, как прохожу под низкой аркой.
Останавливаемся. Скрежет ключа в замке, тяжёлая дверь распахивается. Меня резко толкают внутрь. Ткань с глаз срывают.
Комната. Если это вообще можно так назвать. Бетонные стены – голые, серые, местами облупившиеся. Узкое окно забито досками, щели мертвенно сереют, света почти нет. Запах – затхлый, пыльный, с примесью старой краски и ржавчины. В углу – ведро. На полу серое пятно влаги.
– Сидеть, – приказ мужчины в маске. Щёлк. Холод металла обхватывает запястье – наручники к батарее. Рывок, и я понимаю: не дёрнешься.
Дверь закрывается с глухим эхом. Замок щёлкает, будто ставит точку.
Остаётся только я.
Колени упираются в бетон, лопатки холодят стены. Воздух густой, неподвижный, будто комната давно забыта людьми. Слышу собственное дыхание – неровное, дрожащее.
Я не знаю, сколько минут прошло, сколько ещё пройдёт. Здесь нет времени. Нет стрелок часов. Есть только мысль: «Давыдов предупреждал». Его голос снова в голове: «Тебя могут похитить в любой момент».
Я закрываю глаза, и память предательски возвращает его – его губы, его руки, тот момент боли и ярости. Тогда я думала, что ненавижу. Сейчас… сейчас мне кажется, что я отдала бы всё, лишь бы снова почувствовать его рядом. Боль хотя бы означала, что я жива. Здесь же – неизвестность. Пустота.
Я прислушиваюсь. Тишина. Ни шагов, ни голосов. Только сердце стучит – так громко, что будто заменяет все звуки мира.
И я понимаю: самое страшное – это не боль. Самое страшное – не знать, что будет дальше.
– Эй! Кто-нибудь! – голос взлетает, глухой, обрывается эхом в бетонных стенах. – Помогите!
Никто не отвечает. Только собственный крик возвращается, и в нём слышится паника, отчаяние, слом.
Я дёргаю руку – металл впивается в кожу. Снова. Сильнее. Наручники гремят об батарею, звенят, но остаются такими же крепкими. Я тяну, рву, ногти царапают холодное железо, запястье соскальзывает и режется о край. Красная полоса расползается по коже, потом вторая, глубже.
– Отпустите меня! – горло рвётся, сиплый звук больше похож на хрип.
Я тяну снова, и снова. Хлопаю плечом о стену, срываюсь на рыдания, но не останавливаюсь. Кровь уже липнет, горячая, течёт по ладони, но боли нет. Совсем. Есть только пустота. Вакуум, где исчезают все ощущения, кроме одного: надо вырваться. Во что бы то ни стало.
Батарея дрожит под натиском, но не сдаётся. Металл холодный, равнодушный, будто издевается.
Я задыхаюсь. Лёгкие будто сжимаются в кулак. Крик срывается на шёпот:
– Пусти… пусти меня…
В комнате тишина. Даже капли воды нет, ни единого шороха. Тишина такая, что кровь в ушах звучит громче ударов сердца.
И чем сильнее я дёргаю, тем больше понимаю – выхода нет.
Щёлкнул замок. Дверь распахнулась с резким скрипом, будто сама стена застонала. В проёме – силуэт. Мужчина в маске, чёрная ткань закрывает лицо, только глаза блеснули, как лезвия.
– Закрой рот, – рявкнул он, голос глухой, сиплый, в нём слышится злость. – Ещё раз заорёшь – язык вырежу. В коробочку положу и мужу твоему отошлю.
Я вжимаюсь в батарею, горло сжимается, как будто и правда нож у шеи. Воздуха нет. Но слова всё равно вырываются, прерывисто, почти шёпотом:
– Позвоните ему… Он заплатит. Сколько надо.
Я сама слышу, как дрожит мой голос. И понимаю, что ещё недавно смеялась над этой мыслью. Давыдов, деньги, выкуп… Я ведь сама не верила в это. «Кому я нужна?» – тогда думала.
Мужчина в маске дернул плечом, словно ему смешно:
– Этим и занимаемся. Так что если мужик твой тебя любит – к вечеру будешь дома.
«Если любит?» – слова падают в голову, как камни. Я отвожу взгляд в пол, губы сами шепчут: Какая глупость.
Любовь. Давыдов. Его любовь – это контроль, поцелуй как удар, холодная усмешка и обещание, что я «его жена». Любовь ли это? Или клетка, из которой я сейчас попала в ещё одну, с бетоном, наручниками и ведром в углу.
Мужчина захлопывает дверь, замок щёлкает снова. Тишина возвращается. Но теперь в ней звенят его слова.
«Если любит…»
Если любит…
Я усмехаюсь сама себе, беззвучно, сжимая губы. Какая нелепость. Любовь – это не Давыдов. Любовь не рвёт на части, не бьёт кулаком в стену над твоей головой, не целует так, что перестаёшь дышать. Любовь не превращает женщину в собственность, купленную за пачку купюр и пару договоров.
Он не любит. Не умеет.
Но память предательски уводит назад. Его пальцы на моих щеках. Его дыхание, горячее, обжигающее. Его губы – грубые, властные. Боль, от которой хотелось кричать… и одновременно раствориться.
Я сжимаю кулаки, ногти впиваются в ладонь. Чушь. Это не любовь. Это зависимость, ядом пропитанная.
И всё же – слова в маске вонзаются глубже, чем наручники в запястья. «Если любит – к вечеру будешь дома». Я ловлю себя на том, что жду. Что прислушиваюсь к шагам в коридоре. Что хочу верить: он поднимет трубку, сорвётся, приедет, выкупит, вырвет меня отсюда.
И тут же обжигает мысль: А если нет?
А если он решит, что я удобнее здесь? Что ему проще избавиться от проблемы?
Грудь сжимается, дыхание становится рваным. Я качаю головой, пытаясь заглушить собственные мысли. Но чем сильнее спорю сама с собой, тем яснее понимаю: Давыдов уже здесь, в комнате, внутри меня. Даже если его нет за этой дверью.
Свет в щелях между досками едва заметен, но он есть. Значит, день. Я цепляюсь за этот факт, будто за спасательный круг.
Сначала я считаю удары сердца. Раз-два-три… сбиваюсь на сотне, начинаю заново. Но сердце то ускоряется, то замедляется, и ритм сбивается. Тогда перехожу к дыханию. Вдох-выдох, вдох-выдох. На пятидесятом вдохе начинаю задыхаться от собственной паники.
ГЛАВА 23.
ГЛАВА 23.
ГЛАВА 23.
Время здесь не движется. Оно стоит, как воздух, спертый и пыльный. Только редкие звуки за дверью доказывают, что мир ещё есть: шаги, хриплый кашель, металлический звон где-то далеко.
Руки саднят, кожа вокруг запястий вздулась, красные полосы превратились в узкие борозды. Кровь засохла, стянулась коркой. Я пробую пошевелиться, меняя позу, но цепь наручников короткая – только дотянуться коленом до ведра.
Солнце поднимается выше – я чувствую это по свету, который просачивается сквозь щели в досках. Он медленно скользит по стене, потом гаснет. Я слежу за ним, как за стрелкой часов, и в этом единственный порядок моего дня.
Живот сводит от голода. Губы пересохли, язык липнет к нёбу. Я бы дала всё за стакан воды. Даже за глоток.
И снова память возвращает его. Давыдова. Его кофе с горечью табака. Его дыхание, такое близкое, что можно было бы украсть его глоток себе. Я отгоняю это, но воспоминания прилипают, как паутина к лицу.
Я думаю о том, что он сейчас делает. Может, сидит в своём кабинете, пьёт виски, решает дела. Может, рядом другая женщина. А может… может, он слушает звонок. Тот самый. О выкупе.
И я не знаю, чего хочу больше: чтобы он заплатил – или чтобы не заплатил.
Свет в щелях снова меняется, становится тусклым. Значит, день прошёл. А я всё ещё здесь.
Свет в щелях исчезает. Сначала медленно – серый тон тает, растворяется в чёрном. Потом совсем. И комната становится такой тёмной, что даже собственные руки перед лицом не различить.
Ночь здесь звучит иначе. Днём бетон молчал, глушил звуки. Теперь каждая мелочь – будто удар в ухо. Где-то далеко хлопнула дверь – сердце ухнуло вниз. Скрипнула доска за стеной – я вжалась в батарею, сдерживая дыхание. Даже капля воды, сорвавшаяся с ржавой трубы, звучит как выстрел.
Я зову шёпотом – уже не к людям, к себе:
Держись. Ещё чуть-чуть. До утра. Он заплатит. Ты вернёшься домой.
Но в голове другой голос, насмешливый: А если нет?
Я зажмуриваюсь, хотя разницы нет – и так темно. И всё равно вижу его. Давыдова. Его глаза, опущенные на меня. Его губы, слишком близкие. Его руки, держащие за лицо, жёстко, властно. Я пытаюсь вспомнить что-то другое – родителей, друзей, университет… но вместо этого снова он. В каждой тени, в каждом звуке ночи.
Наручники врезаются в запястья, я пробую дёрнуть – но сил нет. Руки затекли, плечо ноет, в коленях слабость. Голова склоняется сама, я боюсь уснуть – вдруг дверь откроется, вдруг вернутся. Но усталость наваливается, и я начинаю клевать носом, снова вскакиваю от собственного храпа.
В груди пустота, голод уже не режет, а глушит. Тело становится ватным, чужим. И только одно ощущение остаётся живым – вкус его поцелуя, горький, с мятой и алкоголем. Я ненавижу, что помню. Ненавижу, что именно это удерживает меня от полного провала в безумие.
Я слушаю ночь. И жду. Чего? Даже сама не знаю.
За дверью – шорох. Сначала тихий, как будто кто-то прошёл мимо. Потом звук отчётливее: хлопок двери о стену, металлическое эхо. Я замираю, дышать боюсь. Кажется, что различаю даже ритм чужих шагов, дыхание в коридоре, движение ткани по бетону.
Я научилась ловить эти крошечные сигналы. Каждый шорох – как удар молота. Каждая тишина – как приговор. В этой темноте слух стал острым, болезненным. Я даже различаю, где за стеной вода сочится из трубы, а где крыса пробежала.
И вдруг мысли возвращают меня в прошлое. Я удивляюсь – ведь детство у меня, оказывается, было вполне счастливым. Вспоминаю, как мы с сестрой строили «домики» из подушек, как дрались из-за игрушек, а потом смеялись, обнявшись. Как мама заплетала косы и ругала за то, что я лезла на деревья. Эти воспоминания держат меня сейчас сильнее, чем наручники. Если бы их не было, если бы я не знала тепла, наверное, я бы уже давно сдалась.
Я чувствую, как унижение, страх, кровь на запястьях – всё это будто имеет цену только потому, что там, в прошлом, было настоящее. Была жизнь.
И в этой тьме я наконец признаюсь себе в том, чего боялась вслух. Не про то, что я его ненавижу. Не про то, что он – враг. А про другое, банальное, простое.
Я отдалась Давыдову тогда, потому что… он мне понравился. Всё. Без трагедий и без оправданий. Он вошёл – и я хотела, чтобы это был именно он. Не потому что заставил, не потому что игра. Потому что хотелось его.
Эта мысль обжигает, но вместе с тем приносит странное облегчение. Я шепчу в темноте, сама себе:
– Просто понравился.
И от этого признания становится страшнее, чем от любого шороха за дверью.
Я сижу, прислонившись к холодной батарее, и понимаю: лгу не только другим, но и себе. Полгода я притворялась, что ненавижу его. Что мечтаю избавиться, что думаю о побеге, о свободе. Но если честно…
Я ждала. Всё это время ждала.
Ждала, что однажды он перестанет таскать в дом длинноногих, чужих, пахнущих дорогими духами женщин. Что оставит своих шлюх за дверью. Что захлопнет её – и войдёт в мою спальню.
Я ждала, что он снова сделает меня своей. Жестоко, властно, так, как умеет только он. Чтоб я снова задыхалась, плакала от боли и стыда, но чувствовала себя живой. Его.
Стыдно признаться даже себе, но я шепчу в темноту, глядя в пол:
– Хотела, чтобы он пришёл. Хотела снова.
И от этих слов комната будто становится теснее. Запах пыли и сырости давит на лёгкие, а внутри всё горит.
Я сжимаю пальцы, врезаю ногти в ладони, будто наказание. Но желание не уходит. Оно только крепче приковывает меня к нему, чем любые наручники к этой батарее.
И если бы не этот страх – застыть здесь навечно, сгнить между бетонными стенами, раствориться в пыли, стать тенью без имени, – я бы никогда себе не призналась. Никогда.
Я молчала бы до конца, упрямо, как всегда. Делала бы вид, что ненавижу, что его близость – пытка, что каждый поцелуй был насилием. Я бы продолжала играть роль пленницы, которая мечтает только о побеге.
Но темнота выжимает правду. Здесь невозможно врать себе. И я шепчу то, чего никогда бы не сказала вслух, ни ему, ни кому-то ещё:
– Я просто его люблю.
Эти слова тонут в гулкой тишине, словно камни в воде. Никто не услышал. Никто не узнает. Только я и бетонные стены.
И от этого признания становится страшнее, чем от мыслей о смерти.
Я засыпаю, голова клонится сама, веки тяжелеют. Темнота сгущается и вдруг превращается во что-то иное. Я иду по длинному коридору. Стены тянутся бесконечно, лампы мигают. В конце стоит он – Борис.
Я бегу. Босиком, ноги в грязи, одежда порвана, тело в синяках. Бегу всё быстрее, не чувствуя боли. Он ближе, ближе. Вдруг его руки ловят меня, сильные, привычные.
– Я такая грязная… – выдыхаю, опуская глаза.
– Надо просто принять вместе душ, – отвечает он спокойно, как будто это и правда так просто.
Я раскрываю глаза. Тьма. И тут – крики. Хриплый голос, отборный мат, и я узнаю его. Из тысячи бы узнала. Сердце бьётся так, что кажется, вырвется наружу.
Я рывком сажусь у стены, снова дёргаю цепь наручников. Металл звенит, руки саднят, но я кричу:
– Борис! Я здесь!
Эхо гулко отзывается в бетонных стенах.
И вдруг во мне просыпается сомнение. А если никакого звука не было? Если всё это – сон, продолжение сна, в котором я бегу по коридору? Может, я тихо схожу с ума. Может, крики и мат только в моей голове.
Я замираю, прислушиваюсь. Тишина. Даже капли больше не слышно.
И уже не знаю – я звала его вслух или только подумала.
Лязг металла. Такой громкий, что кровь стынет в венах. Я сжимаюсь в комок, но не свожу глаз с двери. Замок щёлкает, дверь скрипит, и сердце готово вырваться наружу.








