444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Аше Гарридо » Человек, которого нет (СИ) » Текст книги (страница 8)
Человек, которого нет (СИ)
  • Текст добавлен: 3 июля 2018, 22:30

Текст книги "Человек, которого нет (СИ)"


Автор книги: Аше Гарридо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Это все мгновенно сменилось слабостью и чем-то вроде головокружения – как будто он падает лицом вперед, и он действительно чуть не упал, но успел собраться. М. сказала, что лицо у него в этот момент стало, как в обмороке.

Он попытался смотреть еще с этого места.

И в этот момент произошло странное: он увидел мысль. Мысль, знание, сведения – что-то, что можно выразить словами, какую-то информацию. Она была как бегущая строка на экране. Он смотрел на склон, сухую траву между светлыми камнями, чуть выцветшее синее небо – а в правом верхнем углу картины высветилась эта надпись, пробежала быстро, было бы здорово ее не заметить или не успеть прочесть. Но с этого мгновения он знал, и не читая... И он не мог назвать то, что знал. Он почувствовал отвращение к тому, про что было это знание. И он почувствовал испуг, ему было страшно, что сейчас они пойдут туда смотреть подробнее, и окажется: так и было. Он оказался между двух огней: внутри себя боялся, что тащит за уши и сам придумывает эту мерзость, и одновременно он твердил, что ничего не хочет знать об этом, как будто это знание само навязывалось ему.

М., видимо, вспомнив того мальчика в темной пугающей спальне, спросила: хочешь "на ручки"? Это не предполагало "на ручки" в прямом смысле слова. Это не предполагало обязательных действий. Просто проверка состояния. Но это предложение испугало его до паники. Собравшись с силами, он попросил не дотрагиваться до него сейчас вообще.

Он не называл вслух причину своего испуга. Он просто не мог сказать это вслух, признаться в этом. Было стыдно и страшно. Но он отчаянно мечтал, чтобы М. сама догадалась, что за страшная мысль проползла по правому верхнему краю его сознания.

Сорок минут, целых сорок минут он вздрагивал и замирал, мотал головой, ругался на психологов, которые могут по косвенным признакам вычислить беды, случившиеся с человеком в детстве. Ругался на тех, кто предсказывает, что выйдет из человека, на основании того, что происходило с ним в детстве. Он протестовал, возмущался, и всячески отмахивался от этой проползшей по краю мысли, и чуть не плакал от того, что вся его жизнь, получается, происходит из того, что с ним тогда случилось. Вся его жизнь, все, что он сам считает бесконечно важным и драгоценным, его личность, его особенность, его любовь.

Все-таки он пытался увидеть что-нибудь еще, разобраться, что же там случилось на самом деле. Но перед его глазами оказывалась пустая стена, и он опять твердил, что ничего не хочет знать об этом, что он сам это придумывает, ничего такого не было. Он думал, что не станет записывать эту сессию, он хочет, чтобы этого не было. Лучше всего было бы вернуться к началу этой сессии и пойти в другую сторону. И никогда не узнать о том, что проползло по верхнему правому краю памяти. Он ничего не хочет об этом знать.

М. спросила, может ли он продолжать – и он решительно настаивал на продолжении. Несколько безуспешных попыток спустя он пожаловался, что все напрасно и зря они этим занимаются. Она ответила: ты сам просил. И он снова замер, снова остановил дыхание и внутренне сжался. Я читал, сказал он, что они часто так говорят. "Ты сам просил. Ты сам напрашивался". Он снова не сказал, кого имеет в виду.

Второе предложение "на ручки" вызвало почти неконтролируемый ужас.

Он не чувствовал тела. То есть ощущал его, конечно, но оно было "никакое", "все нормально", он ничего не мог про него сказать.

М. сказала: может быть, мы никогда не узнаем, что это, не увидим, если это травма довербальная. И даже если что-то было на самом деле, травма не принадлежит этому телу. Он ответил: может быть, сознание подсовывает причину из взрослых знаний о мире, а ребенка испугало что-то совсем другое и для взрослого не пугающее. Так тоже бывает. Он надеялся, что эта мысль его успокоит, но она только позволила отодвинуть тревогу глубже.

Мысль о сексуальном насилии в детстве, проползшая по правому верхнему краю картинки с камнями, тошнота и отвращение от теорий о том, что гомосексуалами становятся в результате такого... Это было как-то уж слишком. Какая-то уж слишком классически, хрестоматийно ужасная картина получается, он не готов в это поверить.

Он сказал о своем отце: он, конечно, гад, но, по-моему, не такого сорта.

Они закончили сессию и больше не возвращались к этой теме. Он ни разу потом не завел разговора об этом. Как будто ничего такого и не было.

Но сессию он записал.

Записки сумасшедшего: Ее родители

Я понимаю, на что это может быть похоже.

Что так "я" переживаю "её" сложности в отношениях с родителями.

А ее родители были совсем другие. И мама, и отец. С мамой сложнее – я бы еще с очень большой натяжкой мог принять предположение, что в этих "фантазиях" отражаются сложности взаимоотношений с ее матерью. Я бы подумал об этом. Я и думал. Но... но нет. У каждого человека есть стиль, от каждого человека есть впечатление. Отношения с матерью были достаточно сложными – но не такими. И это точно не ее стиль. Про отца и говорить нечего. Когда она звала подружек-одноклассниц зайти в гости, те обычно спрашивали, кто из родителей дома. Если папа – да, с радостью. При нем никто не чувствовал себя не в своей тарелке, с ним было спокойно и весело, он не оценивал, не "воспитывал", не пытался ставить гостей в пример дочери, не делал множества бестактных и неприятных вещей. Он занимался своими делами, а при пересечениях на общей территории не навязывал общения, но с ним хотелось говорить – он был приветлив, рассказывал интересное и удачно шутил. Он придумывал множество разных затей, он готов был в любой момент сорваться и поехать на озеро, на речку – с ней и с ее подругами, он учил их держать удочку, насаживать наживку на крючок, варить уху на костре... Для нее самой он был тем родителем, которому можно рассказать о проблемах, не рискуя нарваться на поучения и критику, от которого можно получить поддержку и практическую помощь, утешение и ободрение. Только его по полгода не бывало дома – такая работа. И она оставалась с матерью. Но, что бы там ни было, на вот этого железного отца из "фантазий" ее мать никак не тянула. И точно не заставляла дочь бегать по холмам с секундомером. Она могла приложить жестокими словами, могла и надавать... Но бывала и тепла, и весела, и заботлива. "Мой" отец мне отсюда кажется железным со всех сторон.

Как-то это все не складывается.

Похоже, все-таки, речь идет о другом детстве, о других родителях. Кстати, что у меня там с матерью? Ее не видно и не слышно. К чему бы это?

Харонавтика : " Призрак Рождества "

Сессия N27, 19 сентября 2013

В следующий раз он заговорил о детстве только через месяц – три сессии спустя. Снова рискнул сказать, что хочет больше знать о себе, о своем происхождении, о Понтеведре, что за магическое слово, чем это все приходится ему.

– Что ты представляешь, когда думаешь о Понтеведре? – спросила М.

– Сейчас или вообще?

– Сейчас и вообще.

– Обычно первым мне приходит в голову склон с камнями и выполосканной ветром травой. Я уже не знаю, тот ли это склон, который я видел сам, или тот, что с фотографии, или что-то еще, мне просто видится уходящий вверх склон и светлые камни, трава, солнце и облака, а иногда – легкая пасмурность, и ветер.

– А что ты чувствуешь?

Он ничего особенного не чувствовал, только небольшую тяжесть в ногах.

– Оставайся с этим.

Он прислушивался к ощущениям в ногах и еще чувствовал ожидание, нетерпение, чтобы так сразу распахнулось, как будто окно – туда. Он хотел, чтобы сразу открылась вся картина, и боялся этого; успокаивал себя, что это невозможно, и печалился, что невозможно.

И вдруг задышал глубоко и сильно, как будто до этого не дышал, а тут вдохнулось.

Он рассказал М. о своих желаниях и страхах, и она спросила, как он это представляет, как оно устроено для него. Он попытался объяснить: как будто там, в мозгу, висят шарики, «нейрончики», и они неподвижно там покоятся. И когда происходит их с М. работа, один-другой шарик начинает колебаться. Они толкают друг друга и другие шарики, раскачивают их. Начинают колебаться уже все, и сильнее, их много, ряды и слои, и вот в какой-то момент кинетическая энергия переходит в какую-то другую, и шарики начинают излучать, испуская лучи света, и тогда можно подставить экран – и на нем отобразится картина. Он подставил ладонь на пути воображаемого луча – как будто экран, чтобы картинка легла на ладонь и он мог показать ее М.

– Как тебе с этим?

– Мне грустно... Я ни с кем не могу разделить эти картинки. Как парадоксально! Ведь я говорю о памяти или, может быть, о фантазиях – и я так привязан к материальным предметам, свидетельствам. А у меня нет ни фотографий, ни... автобусных билетов. Ничего материального, что можно показать – или рассматривать самому. Только картины, которые я вижу, и я могу их только описывать словами, но никому не могу показать.

Он вспомнил слюдяные картины из "Бесконечной истории", забытые воспоминания, такие хрупкие, так трудно добываемые в темноте, так легко рассыпающиеся от малейшего движения, от громкого звука. Драгоценные, непрочные.

– Так и мои воспоминания, – сказал он. – Вот такие, эти картины, которыми я не смогу поделиться ни с кем... Все равно, они мне подходят. Я хочу их, даже такие.

И он снова сказал, что хочет свою память. Свое детство... Но зачем? И впервые подумал о том, что его мать, возможно, умерла. До того он только замечал, что нигде не появляется мать, ни сама она, ни мысли о ней. В тех сессиях, где они касались его детства, нигде не было ни следа ее. После сессий он замечал это. Во время сессий даже вопроса не возникало. Но ведь если бы она была – он помнил бы? Отец там присутствовал. Мать – нет.

– У всех в детстве бывают... леденцы. Какие-нибудь леденцы или что-то такое. Вот у нее были петушки на палочке – продавались возле зоопарка, их продавали частные торговки, и еще были слухи, что их не стоит покупать, и неизвестно, чем их красят... Но были – красные, яркие, на солнце светящиеся насквозь петушки. А какие леденцы были у меня? А Рождество? Как проходило там Рождество? Должно же быть там Рождество!

И у него внезапно окаменела спина и жестко сцепились руки.

– Что это ты делаешь? – спросила М., и он сказал:

– Вот такое Рождество. И никаких чудес...

А дальше началось.

Сначала была скатерть. Белая. Очень белая. Жесткая, поблескивающая от крахмала. Он видел угол стола прямо перед собой, почти на уровне глаз, и свисающую с него складку скатерти. Ему, взрослому, сейчас – захотелось выругаться. Там, в тот момент были только горечь и обида, и разочарование. И угол стола, от которого вниз жестким конусом висела белая крахмальная скатерть. Ух, какая она парадная и качественная, прямо мать ее так.

Он не мог различить, сколько человек сидят за столом. Кажется, справа были женщины, наверное, две, одну он видел отчетливо. Слева, кажется, мужчины.

Сам он сидит, не поднимая глаз. Кроме того, что стол ему где-то по подбородок, ему еще и очень легко не видеть тех, кто за столом. Он и не хочет на них смотреть.

Лучше всего он видит белую твердую скатерть и подлокотник...

– Это не стул и не кресло, но оно с подлокотниками, – сказал он с удивлением.

– Полукресло, – ответила М.

– И подлокотники деревянные, и в сиденье стула есть вставка, относительно мягкая, обтянутая кожей, кажется, темно-коричневой. И в спинке такая вставка есть, я не вижу, я знаю.

Как будто бы он сидел на этом то ли стуле с подлокотниками, то ли полукресле, и его ноги не доставали до земли. От этого деревянный край сиденья врезался в мягкую плоть ноги снизу. Эта деревянная поверхность, обрамляющая кожаную вставку, казалась ему очень широкой там, но здесь он понимал, что это в пересчете на ребенка. Ноги не достают до пола. Не так чтобы очень много, но все-таки не достают. Эти странные подлокотники и высокая спинка. Возникшее где-то в глубине слово "наследник" – и кто-то, сидящий на противоположном конце стола.

Он видел себя – не так, как видят со стороны, конечно, а так, как видишь сам себя: руки, грудь, колени... На нем была надета какая-то курточка с двумя рядами железных пуговиц, с длинными рукавами, черная, довольно плотная. Какой длины одежда на ногах, он не понял, и ему не хотелось смотреть.

Ему вообще не хотелось смотреть. Особенно не хотелось смотреть на мужчину на противоположном конце стола, он не смотрел на него и не хотел его видеть, тот попадал в поле зрения как будто только случайно. Но игнорировать его было невозможно и нельзя. Отец?

Тарелки на столе – одна на другой, парадно, но ему показалось, что в каждой такой "стопке" по четыре тарелки. И здесь он понимал, что это слишком много, но там никак не мог присмотреться и сосчитать их.

Женщины в черном.

Все медленно, тихо, чинно, так, как положено, есть правила, все следуют им. Он тоже должен. Хочется плакать, но нельзя ни в коем случае. Хочется убежать, но нельзя. Хочется на руки, зарыться в теплое, прижаться.

– К кому ты хочешь на руки? – спросила М.

– Ни к кому из тех, кто там есть. Ни к кому из них. Но определенно у меня есть опыт на руки и в тепло. В мягкий теплый живот – головой, свернувшись на коленях. Но сейчас не к кому.

М. сказала: у тебя сейчас было очень детское обиженное выражение лица.

– Нет праздника. Нет чудес.

Похоже, у него было представление о том, каким должно быть Рождество. Не таким, не таким! Там холодно, медленно, строго, все как будто черно-белое и приглушенное. А должно быть... Будто краем глаза он видел наряженную елку, чувствовал веселье, но это все было очень далеко.

Он испытал огромное облегчение, когда эта сессия закончилась. Еще не встав с дивана, пребывая в задумчивости, он стал похлопывать себя ладонью по груди.

– Что это ты делаешь? – снова спросила М.

И он понял.

– Знаешь... Как поставить ребенка перед собой, может быть, на стул, или наклониться к нему... Предъявить его кому-то, понимаешь? "Вот у меня какой!" И похлопывать его по груди так бодро и с гордостью. И говорить: "Мой маленький морячок".

Неокончательный диагноз: Круассаны едят руками

Много времени прошло до того, как он впервые подумал: может быть, не всегда Рождество в этом доме было таким? Он как будто знает о другом Рождестве, он видел его – или оно было ему кем-то обещано, он ждал, он разочарован. И он знает в импульсах движения, в ощущениях тела знает, как можно оказаться на чьих-то теплых коленях, в объятиях, в ласке и любви. Может быть, то Рождество было таким просто потому что... мама умерла? Ведь он подумал об этом как раз в начале сессии.

После он говорил об этом со своим психотерапевтом. Она сказала, что это странное "отсутствие" матери в его воспоминаниях очень похоже на то, что бывает у детей, очень рано потерявших мать. Эта потеря настолько велика, что спастись можно, только полностью вытеснив, стерев из памяти все следы утраченной связи, потерянного рая.

Может быть, в тот раз он попал куда-то, где эта рана еще свежа. В доме траур. Поэтому все в черном и праздника нет. Это многое бы объяснило.

Но в тот день, когда он ушел от М., он помнил только слова "маленький морячок", и в нем кипела радостная злость. Радостная, потому что сейчас никто не мог выставлять его, как экспонат, как достижение, и строить планы на него, планы, обязательные к исполнению, без вариантов. Злость, потому что он понимал: этот бег по склонам наперегонки с секундомером, эта жесткость и требовательность без тени тепла и поддержки, эта каменная темная спальня, это отчаяние и одиночество – все из-за тех планов, все из-за окончательного и не подлежащего обжалованию приговора: "мой маленький морячок", "наследник".

Он чувствовал сильный голод. Дома первым делом налил себе кружку чая, положил на тарелку круассан и достал коробку творожного сыра для начинки. И ощутил беспокойство. Внезапно ему показалось мало одной тарелки. Нож был неподходящий, простой маленький нож для овощей, разрезать круассан вполне можно, но в то же время... нельзя. И где вилка? Не руками же его есть?

Повинуясь этим неожиданным импульсам, он поставил одну тарелку на другую, взял столовый нож, вилку... Это было нелепо и неуместно, но это было обязательно. Возможно, на тарелке должен быть не круассан, но тарелок должно быть две и столовый нож обязателен.

Он смеялся, но на самом деле ему было грустно и неловко. Круассаны едят руками. Он никогда не покупает одинаковых тарелок – ему нравится, чтобы на столе были разные, ни в коем случае не из одного сервиза. Его передергивает от одной мысли о сервизе. Это вот так оно аукается?

Интересно, где оно еще фонит и как?

В зад такое детство. Но он понимает, что еще пойдет туда опять.

И ему вдруг так захотелось в Африку, что он плюнул на то, что горло болит третий день, а на улице холодно, и он не бегает, чтобы горло не болело, а оно все равно болит – какого черта? – и он бросил, не доев, этот клятый круассан, переоделся и рванул на тропу. И там обрел равновесие и душевный покой.

Записки сумасшедшего: Глаза б мои не видели...

На следующий день, с утра, говорили с партнером, обменивались впечатлениями от рождественского ужина в моем почтенном семействе, я задался вопросом, как мне удалось отвертеться от военно-морского учебного заведения.

– Ну, если ты был близоруким...

– Почему ты так думаешь?

– По твоим описаниям того, что ты видишь там.

И тут у меня перед глазами крутанулось все: и расплывающийся свет маленького окна в той спальне, и ограниченное поле зрения в тех картинках из Вальпараисо, где так отчетливо видно то, что передо мной, как в маленькое окошко, а все, что вокруг – смазанное, несфокусированное, нерезкое... И то, как в этой рождественской сцене смутно видны фигуры за столом – да, я не хочу их видеть, но, похоже, у меня это не очень и получается. А вот скатерть на углу стола, перед самым лицом, такая большая ее складка, поблескивающая от крахмала, видна превосходно. А там вдали даже тарелки видны как стопка плоских предметов в несколько слоев.

Здесь и сейчас я всегда прекрасно видел и вблизи, и вдали, и только совсем недавно стал пользоваться очками для чтения: нормальные возрастные изменения. Мне неоткуда было иметь представление о том, как виден мир при близорукости, как он виден при помощи очков. Но теперь я кое-что вспомнил. Когда я стал испытывать трудности в разглядывании мелких предметов вблизи, я приобрел очки. И почти одновременно с этим решил собрать паззл с мелкими деталями изображения. И мне было адски трудно это делать, так что я даже забросил незаконченную картину. Через очки мне было отчетливо видно только небольшое поле, огромное большинство фрагментов оказывалось вне его, и я не мог различать, что на них изображено, не мог подбирать их друг к другу. Но при близорукости так должно выглядеть все вокруг, кроме того, что попадает в небольшой "окошечко" очков? Всё сходится... Тогда я действительно плохо видел отдаленные предметы, я был близоруким.

И когда я принял эту гипотезу, мне стало стыдно. Внезапно, вдруг, мне стало невыносимо стыдно. Что я такой урод. Ни на что не годный. Слабак. Этот стыд был настоящий, прямо сейчас, присутствующий и происходящий прямо здесь – и не имеющий никакого отношения к реальности и обстоятельствам, в которых я живу сейчас. Острый, горячий, уничтожающий стыд.

Господи, подумал я, когда смог думать. Бедный ребенок. Бедный я.

Сейчас у меня была крепкая и надежная рука моего партнера, за которую я мог держаться, его теплый, спокойный голос, полный сочувствия и поддержки. Но там и тогда этот ребенок был как будто совсем один, не любимый никем, не такой, как надо.

Чуть позже, уже окончательно отдышавшись, я написал сестре об этом открытии. Конечно, ответила она. Я же говорила, что Симон носил очки. Похоже, у тебя еще и астигматизм был. Ты ведь описываешь предметы не только размытыми, но и как будто двоящимися. Не можешь сосчитать тарелки, и свет описываешь как облако.

– Я думал, из-за того, что слезы в глазах.

– Не обязательно. Почитай описания, посмотри картинки в интернете. С астигматизмом так и видят, как ты описываешь.

Я почитал и посмотрел.

– Да, правда. И вот что еще: двоится и расслаивается оно в детстве, причем все, что находится в отдалении. А у взрослого отчетливо видно "окошко", а расплывается все вокруг него. Это очки?

– Похоже на то.

– Близорукость и астигматизм... Карьера военного моряка мне не грозила. А представляешь, как... разочарован был отец?


Харонавтика: " Кому я должен "

Сессия N28, 5 октября 2013

В этот раз он не знал, куда хочет пойти, на что смотреть. Оно, конечно, дело непредсказуемое, но бывает и так, что намерение получает отклик внутри, и выпадает кусок той картины, которую и хотел увидеть. Так было с Рождеством, и с морем-облаками, и с Африкой...

Но он не знал, куда хочет сегодня.

М. сказала: что там у тебя с Рождеством? Он хотел отмахнуться, и правда, особых эмоций вроде уже не чувствовал. Но в затылок как будто толкнуло тяжестью, не сильно, но резко. Мелькнула мысль о подзатыльнике. Ну, это уж слишком, подумал он. М. заметила, что что-то происходит, и он рассказал ей. Потом задумался.

– Знаешь, внутри меня есть противоречие: мне многое интересно, но есть разница. В некоторые места я хочу попасть, потому что там хорошо, например, туда, где виноградники, и дом в колониальном стиле, и чайные розы... И совершенно не хочу опять видеть рождественский ужин в родном доме. А в другие места я вроде бы должен идти и выяснять, что там и как. Например, Школа Америк, зона Панамского канала. И внутри меня происходит борьба между желаниями и чувством долга.

– Кому и что ты там должен?

Он задумался.

– А вот и оставайся с чувством долга, – сказала М. и начала работу.

Он сразу весь подобрался. Напряглась верхняя часть груди под ключицами и спина над лопатками. Он почувствовал себя гончей, готовой ринуться по следу. Ему надо было выяснить, кто связан с этим всем – со Школой Америк, в частности, – и надо было быть с ними очень осторожным...

– Это здесь? – спросила М.

Но это было там.

Он был очень озадачен. В его первоначальные представления о себе тогдашнем совершенно не вписывалось то, что было очевидным сейчас: ему есть какое-то дело до военных. Это было совершенно ясно и естественно, но до этой минуты он был уверен, что с военными не был связан никак. Потом он вспомнил мелькнувшие пару дней назад неприятные мысли про родственные связи кого-то очень близкого ему и про открытый вопрос: кто его сдал. Ему стало неуютно и тревожно, неприятно. И было трудно говорить об этом, потому что не хотелось вслух говорить о подозрениях, ни на чем конкретном не основанных. Он пытался сказать так, чтобы ничего не сказать:

– Кто-то там знал, что мы работаем в стране, кто-то знал даже и меня лично, и мог после переворота, или еще до него, перейти на другую сторону. Выбор у меня очень ограниченный. Я никого не помню, кого знал тогда. Мне приходят в голову очень неприятные мысли, и я вынужденно привязываю их к тем, кого помню. Я на самом деле не хотел бы озвучивать эти мысли.

– Ты выглядишь именно так, – сказала М. – Твое право не говорить, но ты помни, что, действительно, фигур у нас тут немного, поэтому...

– Ну да, – сказал он, – я понимаю. Поневоле все подозрения привязываются к тем, кого знаю, но это вряд ли так.

И почти сразу увидел и почувствовал: руки опираются на капот машины. Его машины. Его руки. Широко разведены.

Ноги тоже – широко.

Это арест.

Голова наклонена близко к капоту, он видит светлую эмалевую поверхность, в которой отражается цветовыми пятнами окружающее, и слева немного того же, что видел в восьмой сессии изнутри машины: там люди, кажется, гражданские, и какое-то движение. И еще: на нем тот же тонкий светлый пуловер и рубашка, которые он уже видел, и сейчас видит те же рукава и манжеты, поддернутые высоко к локтям.

Потом увиденное перепуталось и смешалось в его памяти, но он все же смог записать, пусть не по порядку, всё, что увидел. И услышал, потому что у него было отчетливое впечатление, что он слышит, как "они" говорят – вокруг, но в основном за спиной у него, но он не мог ничего разобрать.

Он отчетливо видел здесь кабинет, "отвертку", качающуюся на фоне окна, письменный стол и книжные шкафы, саму М., но одновременно понимал, что там у него перед глазами темно, и он не мог пробиться через эту темноту. Потом понял, что ему завернули руки назад и уводят от машины.

В какой-то момент он сказал М.: забери меня уже оттуда.

– Обязательно надо пройти это, чтобы оно до конца разрядилось, – сказала М. – У тебя хватит сил. Ты сейчас не там, ты здесь, в безопасности. Туда нужно только смотреть, только смотреть – как будто снимаешь на камеру.

– Я не могу, – сказал он. – Когда я пытаюсь смотреть на это со стороны, мне хочется вмешаться, что-то сделать... Стрелять? Изменить происходящее.

Или убежать. И все еще было темно перед глазами.

Несколько раз М. спрашивала, может ли он еще туда смотреть, есть ли силы. И он отвечал: да, давай, да, я могу.

М. сказала ему встать и походить. Он спросил: что, нужно? Он ничего особенного не чувствовал, но уже знал, что, когда его особенно сильно прикладывает, он не может оценить свое состояние. М. сказала: нужно. Он встал и пошел, ноги не слушались, шатало. Он попытался опереться руками на стол, но увидел, что это похоже на то, как он опирается на капот машины. Походил еще, было много тяжести внутри, было страшно и тоскливо, и хотелось двигаться и, кажется, плакать. Он сел и попросил М. обнять его и просто дрожал в ее руках, ему показалось – очень долго, но М. сказала, что это было несколько секунд.

– Ну, всё, – и отодвинулся.

– Вот теперь ты похож на человека.

– А что, не похож был?

– Ты был зеленый.

Они немного подождали, пока он переводил дух. М. снова спросила, сможет ли он еще смотреть туда. Он сказал: да.

Но там было темно. Не так, что просто ничего не видно и не на что смотреть. А препятствие взгляду, помеха. Чернота. Что-то есть, но невозможно увидеть за ней. И он тер лицо руками, все сильнее и сильнее.

– Что это ты делаешь?

– Не знаю пока.

– Это здесь или там?

– Кажется, здесь...

– Ты прячешься?

Но он уже очень сильно тер лицо. Он вспомнил, что похожее было в других сессиях, в тех, когда они смотрели это же место, его машину, арест. Но тогда не было темноты. Теперь все соединилось.

– Это мешок на голове. Или липкая лента, скотч.

Как будто какое-то сильное ощущение там, которое он здесь пытается нейтрализовать.

– Все-таки, судя по силе ощущений, скорее скотч, чем мешок. Они залепляли рот и глаза скотчем. Да, они это делали.

И снова пришел тот невместимый страх, который он уже встречал – в тех сессиях, восьмой и девятой, когда они смотрели про машину и арест.

Он стал говорить о том, что его беспокоит. О том, что есть три точки, на которые он может опираться в доверии и уважении к себе. Вот они.

Первая – та гордость и торжество, когда он понимает, что сейчас его уже не будет, он смог их обойти, и всё, и "хрен вам, суки, вы от меня ничего не получили".

Вторая – тот момент, когда ему предлагают выбирать между ним и Кимом. И он знает, что в любом случае это сделают с ними обоими, этот выбор фальшивый, еще одна разновидность пытки. Но он говорит, улыбаясь: конечно, я. И чувствует в этот момент, что губы ледяные и как будто картонные, негнущиеся. Но улыбается – отдельно для них, отдельно для Кима: ничего, видишь, это можно вытерпеть.

И третья точка, она первая по времени, где-то в самом начале ада: то чувство силы и гордости, ненависть, ярость, готовность к схватке и знание, что ему есть что противопоставить всему их адскому арсеналу.

Но, говорит он, эти три точки такие отдельные и разрозненные. Он постоянно забывает о них, теряет опору, потому что они разрозненные, краткие, еле успел разглядеть. А все остальное – страх, огромный, сильный, долгий, его так много, как будто есть только страх и ничего больше.

– Такой, как был сегодня?

– Да.

– И что ты делаешь с этим страхом? – тихо спросила М.

– Сейчас? – удивился он.

– Да.

– Ну... – он задумался. Потом медленно сказал: – Я говорю: да, работаем дальше.

М. посмотрела на него и кивнула.

И ему стало хорошо и спокойно. Он увидел, что справляется. Каков бы ни был страх, он делает то, что считает нужным. Он дышал широко и наполнялся спокойствием и уважением. Он сказал, что эти три точки теперь не плавают в темном пространстве, они соединились в нечто целое, неразрывное. Что теперь он видит: страх ему не хозяин, у страха нет над ним абсолютной власти, он боится, но делает то, что должен.

И с этим признанием себя и уважением он сидел и дышал. А потом появилась мысль, такая... детская мысль: "я настоящий герой". Он даже вслух ее говорить не хотел, такая она была... дурацкая и детская. Но сам собой тут же выдохнулся комментарий к ней:

– Папа был бы доволен.

Они с М. молча посмотрели друг на друга. Им обоим вспомнился ее вопрос в начале сессии: что и кому ты там должен?

Это было уж слишком. Но это – вот – было.

Выписки:

– Агa! – изо всех сил зaкричaл Зигмунд. – Агa! Агa!! Агa!!!

Пелевин. «Зигмунд в кафе»


Запис ки сумасшедшего: Марин, провинция Понтеведра

Вот, пожалуй, самое-самое из всех «это уж слишком» в моей истории или в истории, которая выдает себя за мою: кажется, мой отец был военным моряком, кажется, мы друг друга ненавидели, кажется, я влюбился в военного моряка и любил его до конца. Куда уж дальше? Это настолько... отдает хрестоматией и психологизмом самого примитивного толка, что... В общем, мне было бы стыдно вставлять такой поворот в сочиняемую историю. Я удавился бы, но не допустил такого сюжета. Ей-богу, я хороший сочинитель. Это уж слишком. Как говорится, Фрейд бы плакал.

Надо бы записать, почему я думаю, что мой отец был военным моряком. Это просто, конечно: "мой маленький морячок" и "наследник". Я отчетливо понимал это в конце той сессии про Рождество. Может быть, этого недостаточно, чтобы делать окончательные выводы, но за неимением более обоснованной версии я пока останусь при этой.

А потом я осматривался в районе Понтеведры, что там к чему. Я не был уверен, что этот населенный пункт как-то относится к моей истории, как не был уверен и в том, что это фамилия. Но я осматривался в том районе с помощью карт и интернета, и обнаруживал замки и старые дома, крепость Монтерреаль в Байоне, стены которой сложены из серых каменных блоков, затянутых пятнами лишайника – впрочем, в том краю все крепостные стены и замки, да и старые дома зачастую, сложены из серых каменных блоков. Интересно, почему я сразу решил, что это замок? Знакомые мне до того замки Восточной Пруссии, которых она навидалась в детстве, сложены из красного кирпича, бойницы в них другой формы, что объясняется свойствами строительного материала. Эти – светло-серые и просто другие.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю