355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аше Гарридо » Человек, которого нет (СИ) » Текст книги (страница 6)
Человек, которого нет (СИ)
  • Текст добавлен: 3 июля 2018, 22:30

Текст книги "Человек, которого нет (СИ)"


Автор книги: Аше Гарридо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Наконец, я нашел и саму машину: точно такую, как видел во время сессии.

Когда я смотрел на нее в первый раз, у меня было ощущение полного ее соответствия чему-то... времени, может быть. Хотя до этого я, гадая и примериваясь к мысли о своей машине, просмотрел немало фотографий штатовских маслкаров, и у меня сложилось представление о них как о громоздких, широкомордых аппаратах. Я, конечно, заметил "шелби" и некоторые другие резвые модели, но основное впечатление было – эдакие платяные шкафы, плашмя уложенные на колесную базу, с квадратными фарами на полморды.

Машина, которую я увидел в сессии, совершенно не соответствовала этому представлению. Она была изящна, легка, стройна, и фары утоплены в обводах носа. Я, конечно, смотрел на нее сбоку – но как раз с этой позиции и был хорошо различим ее благородный профиль. Она была цвета слоновой кости, с черным верхом. И в этом черном верхе было тоже что-то такое... достоверное. "Тогда так носили". Но когда было это тогда? Из-за линии профиля я даже решил было, что речь идет о машине более ранней постройки. Я просмотрел множество фотографий американских машин пятидесятых, но не нашел ничего похожего, сам стиль сильно отличался. Вспомнив то ощущение морского простора передо мной и неба над головой, которое однажды возникло в сессии, я подумал о кабриолетах, стал прицельно отсматривать модели... И я нашел: "мустанг" 1966 года идеально совпадал по силуэту, имел вариант такой окраски и... вызывал во мне волну нежности. Самое поверхностое исследование вопроса показало, что это машина-легенда, но я никогда ничего не знал о ней раньше. Здесь не знал.

Я заказал довольно большую модель на e-bay и спустя пару месяцев уже распаковывал ее. Только тогда я наконец сосредоточился и осознал то, что вообще-то бросалось в глаза. Это двухдверная модель. Дверь в ней шире, и переднее сиденье видно целиком, со спинкой – так, как я видел в сессии.

Я знаю, что у меня нет свидетелей. Только я видел эти картины перед глазами. Только я знаю, что я видел. Только я знаю, в какой последовательности я находил информацию о том, что меня заинтересовало, смутило или поставило в тупик. Я не могу предъявить эти картины – я даже сам перед собой затрудняюсь назвать их воспоминаниями – никому вовне, как доказательство.

Но я-то видел. Внутри себя я знаю, что видел, и я знаю, что нашел фотографии лобового стекла и самой машины – после.

И если я не могу никому доказать свое знание, что мне делать с ним? Не для внешнего мира, просто внутри себя – что?

Как честный человек я не могу отмахнуться и сказать "показалось". Я записывал последовательность событий, день за днем.

Кто-нибудь другой может сказать, что эти записи поддельные. Но я не могу.

Я вынужден признать, что я действительно сначала увидел машину в своих воспоминаниях, затем усомнился в ее правильном внешнем виде из-за несовпадения с увиденным на улице современным автомобилем, и только потом нашел фотографии, совпавшие с виденной мною картинкой. Я не знал, а оно так и есть. Вот от чего делается не по себе... А потом оно начинает действовать успокаивающе. Потом, когда таких предметов набирается уже несколько.

Неокончательный диагноз: Моменты истины?

Не только предметность «воспоминаний» укрепляет его в подозрениях (постепенно переходящих в уверенность), что все это было на самом деле. Каждый раз, когда возникает какой-то «факт» – намек или представление, противоречащие его первоначальным предположениям о себе-тогда, он радуется. Если, рассчитывая на встречу с собой-журналистом, он оказывается лицом к лицу с кем-то, вооруженным техниками противостояния допросу (у него язык не поворачивается прямо назвать этого типа секретным агентом) – он радуется. Если, проявив интерес к своей учебе в университете (как он предполагал), он обнаруживает себя бегущим по тропе среди деревьев... и, кажется, с каской на голове, – он радуется. Он радуется, увидев близко-близко перед лицом серые каменные блоки – понимая, что стоит на каменной лестнице ни много ни мало – замка. Он открещивается, он злится, он говорит: ну, это уж слишком! Но он радуется. Он сидит на диване, пытается проморгаться, отмахнуться от возникающих картин, он не торопится говорить о своих открытиях М. – и радуется.

Это не входило в его планы, это не приходило ему на ум, это неожиданно, он этого не придумывал. Более того, оно вызывает у него протест. Это слишком "красиво", или слишком "драматично", или еще какое-нибудь бесчисленное из разнообразных "слишком", которыми оценивают, например, наивный любовный роман, слащавый фильм... Это просто неприлично "слишком". Он сам такое ни за что не включил бы в историю, если бы придумывал ее. Поэтому он верит, что не придумал.

Неокончательный диагноз: Слова о любви и надежде

После этих сессий «про машину» он какое-то время не думает о «психических защитах» и фантазиях. То, что он увидел, было так же отчетливо и неуловимо, как настоящие воспоминания, и отличалось от них только отсутствием окружающих событий – как эпизод в книге, из которой вырваны предыдущие страницы и последующие. То, что история не является ему сразу во всей полноте, последовательная, гладкая и непрерывная, кажется ему еще одним доказательством подлинности, несочиненности.

Это просто вот оно.

Он был.

Он знает, что пойдет туда опять – смотреть, вспоминать, верить.

В начале восьмой сессии было еще кое-что, чему он тогда не придал значения совершенно. Мало ли о чем они говорят с М., пока еще не дошло до дела, до "смотри туда".

Он сказал, что готов снова идти смотреть, где страшно, и они с М. обменялись несколькими фразами о том, что это непредсказуемо, что никогда неизвестно, куда попадешь в этот раз. Можно только надеяться.

Ждать и надеяться, сказала М.

По-испански, сказал он, оба этих слова будут одинаково: esperar.

И почему-то добавил: а любить – наоборот: querer, amar, adorar.

Любить-хотеть. Любить-любить. Любить-обожать.

И пока он говорил эти слова, брови сошлись мучительно близко, сощурились глаза, уголки губ опустились. Лицо свело, как судорогой, скорбной гримасой. Он не чувствовал скорби, лицо двигалось как будто помимо его воли. Он чувствовал это движение и пытался остановить его, не понимая, что происходит и к чему относится. Для того чтобы понять это, ему понадобилась еще около месяца, но только через год он понял, как связаны эти слова, это горе и его арест.

Записки сумасшедшего: Лапка ящерицы

Снова и снова я спрашиваю себя: что меня так тянет туда, в страх и отчаяние, в острое, невыносимое горе потери и в раскаленную ненависть? В ужас и ожидание муки, в боль и бессилие...

Может быть, я так искалечен, так сильно поврежден, что это мучение стало мне необходимым? Страшно об этом думать. Но ведь я раз за разом возвращаюсь. Отступаю, принимаю решение не заглядывать больше туда, ведь все уже закончилось давно, и теперь я сам себя подвергаю этим ужасам – зачем?

Все кончилось, я уже умер... все хорошо.

Так я думаю, и успокаиваюсь, и отворачиваюсь, смотрю в нынешний день, в покой и радость, которые есть у меня, говорю себе: я выжил, пусть и таким странным и невероятным образом, но я – жив, я есть, прошлое прошло, сейчас все хорошо. Есть я, есть дело, которое я делаю, есть человек, которого я люблю, есть дом, есть друзья, есть жизнь.

Но проходит не так много времени – и я снова повторяю, как молитву и как девиз: хочу все знать.

Это мое, это мне, это необходимо. Это я.

И отправляюсь выяснять, где и как я умер, и когда, и что было перед этим, и как я попал в этот ад, сколько в нем было кругов и каков каждый из них. Мне самому от себя становится страшно, от этого упорства, этой мании – как будто бы я на самом деле маньяк, жаждущий повторять и повторять мучение. Ненормальный, больной.

Но что происходит, когда я выхожу оттуда, пройдя очередной кусок этого ада насквозь? Я обнаруживаю, что я... израненный, но более целый, чем был до того, что меня как будто стало больше.

Я когда-то читал фантастический рассказ про биологов, которые пытались перезапустить способность к регенерации конечностей, которую люди утратили, еще будучи своими далекими предками-пресмыкающимися. Я не помню сюжета, да и не в нем дело. Кажется, они изобрели какой-то препарат, который возвращал организму эту способность. Но если рана старая и все затянулось рубцами и кожей, то для того, чтобы регенерация началась, надо снять этот поверхностный слой, открыть рану. И тогда с помощью препарата организм реагирует на нее как на свежую, и процесс регенерации запускается, тело доращивает недостающую часть.

Но разве не это же самое делаю я?

Я так долго и так безнадежно искал возможность восстановить хоть крошечные обрывки памяти – таким способом, который я сам смог бы воспринять всерьез, таким способом, который не оставил бы у меня привкуса фальши и подделки, не оставил бы сомнений и недоверия. И теперь, обнаружив и освоив этот способ, я жадно и настойчиво обращаюсь к нему, чтобы добыть еще кусочек, как бы горек он ни был, еще глоток, обжигающий, кровавый, или ледяной и сковывающий невыносимой тоской – как тот, где я стою перед дверью (кажется, это дверь моего родного дома) и понимаю, что никогда-никогда-никогда эта дверь не откроется для меня снова.

Я восполняю свои утраты. Я не просто оплакиваю потери, я вспоминаю, что я потерял. Я вспоминаю, каким я был, кем я был, что мне нравилось, какие у меня были желания и надежды, какие страхи, как я чувствовал радость и как – отчаяние, на что я был готов ради тех, кто мне дорог, о чем я мечтал, что вспоминал тогда себе в утешение, ради чего я ввязался в это дело и за что меня убили, то есть – что мне было ценно, необходимо, что было моей высотой и глубиной, из чего я состоял и к чему тянулся и рос. Большие и малые истины обо мне, детали, подробности, быт, вплоть до цвета носков – все как будто имеет одинаковую ценность. Или почти одинаковую.

Я возвращаю себе знание о себе, и это делает меня сильным, целым, сплошным... это возвращает мне непрерывность.

Я восстанавливаю погибшие части души.

Что во мне странного или нереального? Я просто как человек с амнезией, я чувствую себя как-то так, похоже. И я как будто проспал сорок лет. Я оказался далеко от тех мест, которые любил и люблю, я потерял близких, мне бывает одиноко и грустно...

А кому не бывает?

Неокончательный диагноз: Расширение вселенной

Он мог полагаться только на текст «Подсолнуха», и долгое время даже не думал, что о своей жизни может узнать что-то такое, что не впишется в рассказанную Катериной историю. Он ожидал в новообретаемых воспоминаниях встречи с собой-журналистом, с людьми и событиями, упомянутыми в тексте: Катерина, коллега и друг, или Ким, кореец, которого все считали любовником Симона. Но он никогда не пытался заглянуть за рамки текста. Поэтому пишущая машинка, хоть и вызвала потрясение, но была принята как веское доказательство: да, начало семидесятых, точно. Да, журналист. И даже машину, оказавшуюся популярным и даже легендарным порождением североамериканского автопрома, он с легкостью воспринял как факт, неожиданный, но вполне естественный.

И да, как только он решился приложить текст повести к себе и к событиям 1973 года, глубоко внутри отозвалось знание о том, что его гибель не была такой быстрой и чистой, как там написано. И ни в коем случае не была случайной. Но, оставаясь в рамках представлений о мирном журналисте, он долгое время предполагал, что просто был достаточно левым, чтобы заработать серьезные неприятности от правых. Осознание того, что им было чего от него хотеть, а ему было что им не давать, и было чем защитить информацию, вызвало изрядный шок, который он переживал несколько месяцев.

После этого уже легче было поднять голову от текста и начать оглядываться по сторонам: у него была жизнь за пределами описанных обстоятельств. У него была целая история, он когда-то где-то родился, рос, учился и все остальное, что делают люди и что случается с ними на протяжении жизни. Это потрясающее открытие расширило горизонты, ему стало интересно узнать все про это, и особенно – как дошел он до жизни такой, как оказался человеком, который способен противостоять эффективным и разнообразным техникам допроса. Где его детство? Кто его родители? Как ему было там и тогда, далеко, давно, когда он был ребенком...

Но прежде чем он хоть что-то узнал об этом, случилось нечто такое, чего он совершенно не ожидал. Как будто он всерьез верил, что в его жизни были только работа и недолгие связи, как будто не знал глубины своего забвения, не ожидал, что в нем может скрываться что-то еще – важное, драгоценное.

Выписки:

В 6 часов 20 минут утра 11 сентября 1973 года в своей резиденции на улице Томаса Моро президент Альенде получил сообщение по телефону: восстал флот в Вальпараисо. Восемь часов спустя Альенде был уже мертв.

Лисандро Отеро, "Разум и сила : Три года Народного единства"


Харонавтика: «Корабли»

С ессия N10, 10 марта 2013

Он испытал привычный страх перед началом работы, сел на обычное место, стал тереть левое плечо. Все это было знакомо, случалось уже не раз, он освоился с процедурой и с содержанием "воспоминаний", не отбросил скептицизм, но уже не единожды поверил происходящему. И он думал, что теперь-то поверит всему, что ему "покажут", не будет сопротивляться картинам и мыслям, даст им протекать свободно, будет внимателен к ним. Но он оказался не готов к тому, что проступило из темноты в этот раз.

Он смотрел и смотрел на качающуюся перед глазами "отвертку", стараясь ни о чем нарочно не думать, только смотреть, а потом...

Потом – вдруг – зажал рот ладонью, чтобы не закричать. И он сделал это не здесь, он сделал это там. Там был коридор, очень темный по контрасту с видневшейся в отдалении лестничной площадкой, и он стоял в коридоре, это было ясно видно одно мгновение. Там было что-то невыносимо ужасное, но нельзя было не то что закричать, а даже вообще как-то выдать свои чувства. Он не знал, в чем дело, что происходит. Но точно знал, что нельзя подавать виду, ни за что, – и чувствовал ужас.

Он рассказал об этом М., и они пошли смотреть туда.

Он увидел корабли. Военные корабли, серые на сером, грозные, три в ряд – он смотрел на них издали и сверху, будто с балкона довольно высокого этажа или здания, стоящего на возвышенности. Было пасмурно. Это вызвало у него недоверие потом, когда он записывал и обдумывал записанное: он привык уже думать о Вальпо, залитом солнечным светом. Но там это самое начало весны, и в начале сентября в тот год было довольно холодно.

Он чувствовал сжигающую тревогу, но не от той угрозы, которую представляют эти корабли (это очевидно, но в тот момент важно было не это), а за что-то или... кого-то? Кого-то, кто находится там?

И он знал, кто это. Знал в самой уязвимой и нежной глубине сердца. И невозможно было верить себе, потому что еще вчера – не знал, а теперь знал, разве так бывает? Он испугался, он не хотел ничего больше узнавать сегодня, он не поверил бы ничему.

Он сказал об этом вслух.

Но уже не мог остановить поток, который захлестнул его с головой, опрокинул и поволок. Он как будто увидел эти корабли другими глазами: в другой день, в другом настроении, прекрасные, мощные корабли, сизые на синей воде, и ему было смешно и радостно на них смотреть, у него был секрет, и это был очень большой и очень горячий секрет, как горячий мёд, страшно обжечься... и медово. И это был не только его секрет, не его одного, он принадлежал им обоим, и об этом – никому...

В этом месте он увяз, как в янтаре, как в меду, там было так много, так много вот этого – мёда, смеха, секрета, радости, сообщничества, он смотрел на корабли, и век бы на них смотрел, глаз бы не отрывал...

И он сказал М.: подожди, не трогай, я останусь здесь, – потому что не было ничего дороже этого мёда.

И больше в тот раз ничего не было, и он корил себя за то, что не пошел в страх и боль, струсил, и убеждал себя: не каждый ведь раз в мясорубку руки совать, кроме смерти – целая жизнь еще была.

А оно – вот это, медовое, – шло так, что и поперек не встать, не остановить. С головой накрывало, и ему уже не было дела до сомнений и упреков. Оно было неостановимо и неотменимо.

Ждать. Надеяться. Любить. Любить. Любить.

Выписки:

«Умение целиком капитулировать перед собственным телом одновременно сочетается с необходимостью отказаться от всевозможных иллюзий и опуститься на землю, погрузившись в реальную действительность».

Александр Лоуэн

Записки сумасшедшего: Ангина

Надо уже как-то привыкнуть и сообразовываться.

Но некоторые повороты до сих пор открываются настолько неожиданно, хотя постфактум, конечно, выглядят как нечто само собой разумеющееся.

Я уже почти привык к тому, что о забытом мне больше рассказывает тело: ощущениями, импульсами, явным и тайным движением, жестом, оцепенением или ознобом. Обычно это бывает в сессиях с М. Правда, в последнее время стало просачиваться и в обыденную жизнь. Какая-нибудь фраза в книге, пара кадров в кино – и пару минут вдруг замечаешь, что весь сжался и не дышишь. Сам вроде спокойный и ничего такого – а тело забилось в угол. Я стал весьма осторожен в выборе сериалов для просмотра. Никаких боевиков и детективов, никаких "про шпионов". Даже и не знаю, что теперь смотреть. Но кто мог бы предположить, что горло – здесь и сейчас, при реальной жаре и реальном вентиляторе, сыграет со мной такую шутку?

В общем, дело было так. Конец мая был жарким, спали под вентилятором, вот за ночь, наверное, и продуло меня, и то, что начиналось, начиналось как вполне настоящая и неприятная ангина, всерьез. К вечеру пятницы я был отягощен распухшим болезненным горлом, утром в субботу мучительно выкашливал скопившуюся дрянь. Температуры не было, что у меня с некоторых пор обычное дело, увы. Я, конечно, начал лечиться леденцами и таблетками, но планировал проболеть как минимум три дня, дело привычное. В воскресенье с утра все стало заметно хуже: горло болит, голова раскалывается, есть не хочу, думать не могу, читать невозможно, всё плохо, голоса нет.

Мой друг уехал по делам, я маялся дома. Елена, моя добрая знакомая, живущая поблизости, не испугалась зайти в гости и скрасить мое одиночество, все же не вирусная инфекция, всего лишь мое старое доброе больное горло. Мы сидели на диване и беседовали: она говорила, я изредка отвечал сиплым голосом и с гримасой боли.

– А давай я тебе горло поглажу?

Я знал, что она умеет разнообразный массаж, и в надежде получить облегчение моим страданиям поручил свое горло ее заботе. Она мягко и осторожно водила руками по шее, от ключиц ко подбородку, прислушиваясь, ловя ощущения.

– Звучи, – сказала Елена. – Издавай какой-нибудь звук, чтобы мне было понятно, где непорядок. Можешь стонать, можешь петь – лишь бы мне было слышно, что там у тебя.

Я выдал хриплое мычание и тянул его, время от времени переводя дыхание, а она гладила мне шею и горло, приговаривая:

– Так, так... Вот здесь звук прерывается. А теперь выше, выше... Дошло до самого верха, чувствуешь? А вот уже и не хрипит.

И мне тоже было слышно, что не хрипит, звук стал чище, издавать его было намного легче, боль ослабла. И тут она говорит: ну что ты, губы сжал, тихо совсем, открой рот, звучи громче, давай.

В ответ на эти слова мои челюсти стиснулись с такой внезапной и решительной силой, что я сам удивился. Разжать их можно было только с большим усилием – но не хотелось. Я попробовал, хотя бы их не разжимая, издать звук громче. И тут же понял, что звук громче – это не какой-то неизвестный, неопределенный звук. Громче – значит прямо и откровенно рыдать. Я не успел понять, что происходит, почувствовал, как напряглись и вздрогнули плечи – в том рыдании, которое я пытался удержать, потому что... Потому что рыдать мне нельзя. Мне вообще нельзя показать это. Я знаю, что это, я знаю, о ком это. И показать это нельзя ни за что.

Еще не прошло трех месяцев с тех пор, как я смотрел на корабли, как зажимал рот ладонью, чтобы не кричать от горя. Почти три месяца, пять сессий с М. Я больше не возвращался туда в сессиях, я старался не думать об этом, так страшно было придумать красивое, сочинить небывшее, наврать себе о любви, которой не был никогда. И вот почти три месяца спустя этот крик рвался из моего горла, а я сжимал челюсти изо всех сил и почти задыхался.

– Спасибо, – сказал я Елене. – Мне уже намного легче. Я понял, что у меня болит. Вот прямо здесь мы остановимся и ничего больше делать не будем. Дальше я сам.

Мне действительно было легче. Я осознал, что именно болит, и сообщил себе, когда я дам этой боли время и место. Теперь можно было потерпеть до обещанного. Голос прочистился, и голова прояснилась, и тело зашевелилось, и я почувствовал, что отчаянно проголодался.

Елена уехала домой, а вскоре вернулся мой друг и повел меня на прогулку, под вскипевшие сирени и готовые вот-вот на днях разлиться липы.

До самой сессии с М., еще два дня после визита Елены, горло не болело совсем, как будто ничего и не было.

Я до сих пор не могу привыкнуть к тому, что все это – одна жизнь. Одна целая жизнь. Как будто я не очень-то понял, когда умер, как будто не заметил этого. Амнезия отступает, как вода в отлив, и я нахожу то, что было скрыто, но продолжало существовать. Страх, боль, горе. Любовь.

Записки сумасшедшего: Имя

Кажется, это был какой-то из государственных праздников – Fiestas Patrias или Glorias Navales, так я сейчас понимаю. Хотя мало ли по какому поводу они могли собраться... У гражданских это называлось бы – большой толпой, а у этих как? Ничего конкретного – просто видение этих великолепных морских офицеров, надменных, как будто отделенных толстой стеклянной стеной от простых смертных. Просто ощущение иного мира, недоступного и враждебного. Может быть, даже, пугающего. Это потом, в октябре, я выписал себе два тома Магасича – "Те, кто сказал «нет», и смог больше узнать о чилийском военно-морском флоте. Этих материалов нет на русском, и тогда, в марте, апреле, мае я ничего не знал о том, как исторически сложилось, что именно Армада была самым привилегированным и самым «аристократическим» из родов войск в этой стране, как эти традиции изо всех сил поддерживались, насколько велика была изоляция офицеров Армады от остального общества. И тем более я не знал, почему мне так не по себе от их блестящего и мрачного облика: черное с золотым, эти погоны, кокарды, эти пуговицы – кошмар моего детства...

Я не знал, но первой же мыслью, когда я увидел эти блестящие погоны, эти фуражки, эти надменные лица, было: смотреть можно, трогать – нельзя. И огромнейшее изумление: как, один из этих... мой? Нет, быть такого не может!

Но мёд, которому нет сил противиться, нежность и радость, вызов и гордость, это ведь есть, вот оно, до кончиков пальцев я наполнен этим, стоит мне подумать о кораблях.

Мой моряк. Не упомянутый Катериной – просто потому что она не могла знать о нем, никто не должен был знать. И никто не знал.

Кроме одного-единственного, того, кто в "Подсолнухе" зовется Ким и описан как кореец, хотя на самом деле, кажется, китаец. Младший брат моего моряка, которого все считали... Ну что же, нас достаточно часто видели вместе, и я относился к нему, как к младшему брату, а уж как это выглядело со стороны – ну, людям всегда надо что-нибудь думать про таких, как я, какую-нибудь ерунду или дрянь. Впрочем, хорошо, что думали. Потом, позже, это спасло его. Не жизнь ему, нет. Но уберегло от того, что досталось мне и могло достаться ему тоже. Позже об этом, если смогу, если хватит духу.

Хорхе. Моего моряка звали Хорхе.

Как много я знаю теперь. Как счастливо. Как горько. Как трудно в это поверить.

Выписки:

«Переворот 11 сентября 1973 г. в Чили начался с ВМФ. Офицеров и матросов, отказавшихся нарушить присягу и выступить против конституционного правительства, расстреляли, а трупы сбросили в море. Затем мятежные корабли высадили десант в Вальпараисо. И лишь затем настала очередь столицы – Сантъяго».

Александр Тарасов, «Верите, что можно подружиться с крокодилом?»


Харонавтика : " Только не он "

Сессия N16, 21 мая 2013

Горло больше не болело, и он старательно забыл об этом случае. Когда пришел к М., сказал, что хочет узнать что-нибудь о своем детстве, нельзя ли пойти туда? М. сказала, что уезжает, в их работе будет перерыв на две недели, и она не хочет оставлять его с этой штукой – с болью в горле и стиснутыми зубами, там, похоже, есть точка входа, пойдем туда?

– Хорошо, – сказал он, – пойдем.

А сам вжался в диван. Так и сидел некоторое время, отрицательно покачивая головой, несильно, но почти без возможности остановиться. Глядя мимо всего, что здесь. Нет, нет, нет.

– Что это? – спросила М.

– Это люди так делают, когда не хотят, чтобы что-то было, не хотят принять то, что есть. Даже не говорить ничего, только качать головой.

Он так путано пытался сказать, а вернее – не сказать, что так бывает, когда невыносимое горе. Он чувствовал близость этого горя, прямо здесь, в этом же пространстве, где он. Он и это горе были одинаково плотными телами и занимали один объем, вопреки законам физики. Если бы назвал горе горем – сразу оказался бы с ним одним целым. А так он из последних сил старался не совпасть с ним хоть остатним краешком.

– Ты выглядишь испуганным и усталым, – сказала М.

Он увидел то самое место, которое было буквально на пару мгновений в десятой сессии, когда он зажал рот ладонью, чтобы удержать крик ужаса и горя. Он увидел свет, клином падающий из лестничного колодца в самом конце коридора, он знал, что эта лестница проходит вдоль всей той стороны здания, высокого, он это знал, и он видел, что стена за лестницей прозрачная, там очень большие окна, на весь пролет лестницы. Тот пролет, который он видел, шел слева вниз, и свет врывался в окно за ним, входил в коридор, освещая широкий клин на полу. Сам он стоял в темной части коридора, кажется, там были какие-то люди, он их не видел сейчас, но было знание о них, как будто он их видел и отвернулся. Он только на очень короткое время мог позволить себе даже это: зажать ладонью рот, чтобы не кричать. Миг, не больше. Дышать было очень трудно.

Он вышел в коридор, чтобы остаться одному на этот миг. Чтобы остановить в себе ужас и крик и собраться. Но в коридоре тоже кто-то был.

– Попробуй вспомнить, откуда ты вышел.

Он нахмурился. Там была длинная комната, он вышел из длинной комнаты, идущей вдоль коридора, там тоже много света, дверь справа, напротив – много окон или они большие, и само помещение вытянуто влево. И там много столов. Письменных столов. Но четко он не мог видеть ничего.

– Я что-то узнал, – сказал он. – Кажется, я говорил по телефону. Я не знаю, что именно я узнал. Что он исчез, что его взяли, что он мертв – я не знаю. Я только разрываюсь на крик, и не могу кричать, нельзя.

Следующее, что он почувствовал – тут же, без перерыва, – сильный толчок изнутри, непреодолимое желание, чтобы вообще этого не было. Как если бы можно было выскочить из этого, из ситуации, из этой реальности.

Он повторял: этого не должно быть, этого не может быть. Только не с ним.

Он сложился пополам и говорил, не останавливаясь, что нельзя, чтобы такое случилось с ним, он драгоценный, любимый, драгоценный, нет, нет.

Он говорил, что все знали, что творится на флоте, и что Хорхе тоже знал.

И это никак не могло, не должно было случиться с ним.

И он наконец плакал слезами.

Он не мог это выдержать дольше. Стал говорить, что ничего этого не было, что он сочиняет трагические красивости, разводит истерию... Не было ничего, не было. Их тоже не было, ни одного, ни другого.

– Почему бы вдруг? – спросила М.

– Нет, нет, нет. Не хочу, чтобы это было. Чтобы это случилось... со мной. Меня не было.

И накатила злость: "Какого черта ты там оставался?" Все знали, к чему идет дело, все знали, что творится... Он почувствовал такую решительную ярость: прижать к стене и сказать всё, высказать все упреки, всю горечь.

М. смотрела, не отводя взгляда. Потом спросила:

– Отрицание, гнев, что там дальше?

– Не помню, – сказал он. Он не хотел вспоминать стадии проживания горя, и все равно не мог ни отмахнуться, ни вспомнить.

А потом почувствовал песок. Влажный песок близко к воде. И как он стоял на коленях и набивал рот этим песком и жевал его. И это было так, что делаешь что-то, что угодно, чтобы утишить боль, и не чувствуешь ничего, песок там, что угодно... Не чувствуешь. Набить чем-то рот, забить, чтобы не кричать. На берегу. На пустом пляже. Он видел этот пляж, маленький уголок между скал. Там сосны за спиной, море и небо. И он стоял там на коленях, почти ничего не чувствуя, только песок во рту – механически так.

Он вымотался, стал впадать в мутное отупение. М. говорила: встань, пройдись по комнате. Выпей воды. Он делал, что она говорила, и уверял, что с ним все в порядке, но по голосу слышал сам, что это не так.

– Растерянность и дезориентация, – сказала М.

Ему действительно казалось, что с ним все в порядке, потому что он не замечал и не чувствовал своего состояния.

– Ты как будто не пускаешь куда-то, – сказала М. через десять минут. – Вопрос, кого? Если меня, то я и не прошу. Можешь не рассказывать мне ничего.

Он сразу отозвался:

– Я не знаю, что я делал. Мог ли я что-то сделать, делал ли, возможно ли было что-то сделать, делал я или не делал и почему. Я не знаю.

Он не мог выговорить: попытался ли я спасти его? Хотя бы – попытался ли? Страх и отчаяние затопили его, и так он подошел к тому, что следует за отрицанием и гневом, встал на краю разверстой пропасти вины.

Он не мог оторвать взгляда от М. – ему мерещился кто-то другой на ее месте, этого другого хотелось схватить ее за рубашку и трясти. Требовать. Умолять. Он не знал, было ли это на самом деле, действительно ли был кто-то, кто мог спасти Хорхе. И возможно ли было на самом деле предпринять хоть что-то, или ему только отчаянно хотелось в это верить. И тряс ли он этого человека, требовал ли, умолял ли – или это было всего лишь отчаянное желание, неосуществимое.

И в самом конце этой сессии он обнаружил: все, что он делает – напрасно и бессмысленно. Без причин и пояснений, одно острое чувство тщетности.

Тщетность была больше всего на свете. Он не знал, как ее пережить.

Разговоры на полях: Выбор цели

– Для чего ты ввязалась в это? На что ты надеешься, чего хочешь?

Вдумчиво, сосредоточенно М. говорит о двух моделях, о том, что для нее существует одновременно и "если это было на самом деле", и "если представлять кейс психиатру"; говорит о неправильности лечения человека от его личности. Говорит, что очевидно: чем глубже они погружаются в ту, давнюю и далекую реальность (какой бы сомнительной она ни была с точки зрения принятой картины мира), тем глубже и крепче укореняется ее клиент в нынешней здешней реальности. И сам становится крепче и здоровее, активнее и благополучнее. "Работать и любить", как завещал Фрейд, клиенту удается все лучше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache