Текст книги "Жена мудреца (Новеллы и повести)"
Автор книги: Артур Шницлер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 47 страниц)
Первый акт окончился.
Фридрих Роланд сидел в своей уборной, один. Он был одет в фантастический костюм: черно-красный бархатный камзол и темно-голубое трико; на голове – великолепный парик из вьющихся каштановых волос и берет. Положив на колени шпагу, он задумчиво глядел в зеркало, откуда на него смотрело нарумяненное помолодевшее лицо с накладными усами. В таком оцепенении он сидел с начала спектакля. Вот он услышал за дверью шаги и голоса хористов, спешивших со сцены в свои уборные, затем опять все стихло. Роланд был рад, что он один: ему приходилось делить уборную с двумя другими коллегами, но они не были заняты в новой оперетте, и Роланд даже любил ее за это. Дело в том, что они не понимали друг друга, Роланд и эти довольные жизнью люди, которые с самого начала занимались своим нехитрым искусством как честные ремесленники и требовали только одного – чтобы оно их кормило. Роланд знал, конечно, что и его теперь считают таким же ремесленником; но сам он чувствовал в то же время, что его настоящее место отнюдь не среди них. Если бы счастье улыбнулось ему, он стал бы совершенно другим человеком. Об этом он и думал теперь, сидя в гриме перед зеркалом, как думал изо дня в день. Даже сегодня, после десятилетнего ангажемента в этом театре, он не мог войти в него без глухого чувства раздражения и стыда, и ему никогда не удавалось это скрыть. Поэтому его коллеги со свойственным низким людям безошибочным нюхом скоро обнаружили, где его можно больнее всего уязвить, и каждое проявление его характера: его речь – тихая и усталая, его медленная и, казалось бы, гордая поступь, даже его привычка, сощурив глаза, склонять набок голову, воспринимались как комические признаки его недовольства. Был у него когда-нибудь талант или нет – никто не знал; да об этом и не заходила речь: уже много лет он играл роли пажей, слуг, рабов, заговорщиков, исполнители которых на афишах не указывались, – чаще всего он был даже вторым рабом или третьим заговорщиком. Почему у него было больше причин жаловаться на свою судьбу, чем у других артистов, взятых на те же роли? У них было такое же прошлое, как у Роланда, они тоже много лет назад играли на маленьких сценах первых героев, любовников, интриганов. И среди них, может быть, не один с горечью вспоминал о том времени и, может быть, тоже не мог этого скрыть. Но все шутки, все колкости сыпались на одного Роланда, так как все видели, что он страдает от них больше других. Вначале он пробовал защищаться; пытался отвечать на остроты, но делал это весьма неловко; пытался грубить, но ему не хватало духу. Так он стал терпеливо сносить все обиды, замкнулся в себе и часто по целым дням не произносил ни слова. Все это как нельзя лучше вязалось со сложившимся о нем представлением; это тоже была комическая гордость «непризнанного гения». Мало-помалу слава о нем вышла за пределы узкого крута, в котором он вращался; каждый, кто в городе интересовался театральной жизнью, знал его имя, с которым было связано столько шуток; репортеры в блистающих остроумием заметках, зрители в разговорах друг с другом пользовались именем «Poланд» для того, чтобы кратко обозначить тип ничтожного, но тщеславного мима. Так это имя стало по-своему популярным, и – пусть иначе, чем это представлял себе когда-то Роланд, – его мечта о славе, казалось, все же сбылась. Теперь он был готов завидовать безвестным. Они могли надеяться, что в их судьбе еще произойдет поворот к лучшему; они могли когда-нибудь выступить из тени и предстать в достойном свете. Для него эта возможность утрачена навсегда. Два года тому назад он в последний раз отважился попросить у директора приличную роль. Тот с улыбкой отказал ему, и Роланд даже не мог на него обижаться. Потом он сделал еще одну, последнюю попытку покинуть этот город и вернуться в провинцию, где скитался первые десять лет своей артистической карьеры; но агенты в один голос заявили, что уже поздно, а опыт, который он накопил в свое время, играя героев в маленьких богемских и моравских городках, тоже не был настолько обнадеживающим, чтобы пробудить в нем решимость действовать на свой страх и риск. Итак, самое лучшее, что он мог сделать, – это смириться и, подобно другим бессловесным труженикам, тянуть свою лямку, чтобы как-то жить. Он был теперь совсем одинок, не хотел знаться ни с большими, ни с малыми. Прежде он после театра регулярно заходил в трактир, где собиралась веселая компания служащих театра и мелких бюргеров, которые гордились знакомством с людьми, причастными к сцене. Но когда появлялся Роланд, здесь на шутки тоже не скупились; становясь все недоверчивее, он нередко принимал за насмешку самое сердечное приветствие, и поэтому уже давно чувствовал себя чужим среди своих. Теперь он заходил туда, лишь выпив где-нибудь стакан-другой в одиночестве; после этого ему легче было верить дружеским словам, а на маленькие колкости он уже не обращал внимания. Да, в этом состоянии у него бывали даже минуты, когда в нем пробуждались странные надежды на какую-то блистательную перемену; он начинал верить, что счастливый случай вдруг вознесет его на более достойное место, и поэтому отвечал презрением на все насмешки, которыми явно и тайно осыпали его… Но так как даже вино редко приводило его в такое настроение, то он ходил обычно с видом человека, которому нанесена тяжкая обида и не суждено получить удовлетворения. Прежде у него бывали мимолетные увлечения женщинами, озарявшие его жизнь последними отблесками молодости; но вот уже несколько лет, как все это кончилось, и теперь он больше не верил нежным и вопросительным взглядам, которые порой еще останавливались на нем. Последние недели ему иногда случалось находить на столике своей уборной фиалки; он даже не узнавал, откуда они; это была, разумеется, очередная шутка; такая же шутка, как и нежные записки, которыми его заманивали на свидания, куда либо вовсе никто не являлся, либо приходили суфлер или несколько дам из хора, которые весело потешались над его озадаченным видом.
Сегодня фиалки опять стояли на столике. Но он не притронулся к ним. Даже если это не шутка, то что ему от этого? У него было так тяжело на душе, что уже ничто не могло ему доставить радости. Им владело одно чувство: он одинок и смешон. Иногда он спрашивал себя: «Чем это кончится?» И в голове мелькали странные мысли, которые он все время гнал от себя., Только раз у него появилась мысль, занимавшая его сравнительно долго: он хотел написать в газету, как его мучают, и обратиться к публике с воззванием, которое должно было начинаться словами: «О благородные люди». Однажды он даже начал писать его, здесь, в уборной, так как дома стол у него всегда качался. Но письмо у него никак не получалось, казалось ему каким-то нищенским прошением. Над ним бы только посмеялись. Позднее ему пришла в голову другая мысль. Он хотел серьезно поговорить с Бландини, примадонной театра, – она иногда приветливо заговаривала с ним на репетиции, хотел объяснить ей, что он, в сущности, совсем не такой смешной, как о нем думают, но… не отважился. А когда он однажды ночью навеселе возвращался из трактира, ему пришло в голову нечто совершенно дикое: он хотел при первом удобном случае упасть на колени посреди сцены и обратиться с мольбою к публике: «О благородные люди», и поведать ей все свое горе, все свои страдания; и он знал, что нашел бы тогда удивительные оттенки голоса, они покорили бы всех; всем пришлось бы признать, что он действительно великий артист, и многие плакали бы, а может быть, и он вместе с ними. Эта мысль возвращалась к нему не раз, но не как серьезный замысел, а как воспоминание о ярком и прекрасном сне.
Раздался звонок – его вызывали на сцену. Роланд поднялся, вышел в коридор и медленно спустился по деревянным ступенькам. Вот он за кулисами. Какие-то хористы поздоровались с ним. Роланд сделал еще несколько шагов и остановился у самой двери, через которую должен был выйти на сцену. Он слушал, как поет Бландини, и ждал своей реплики… Так… Вот она; стоявший возле него помощник режиссера подал знак, двое рабочих открыли двери, и Роланд вышел на сцену. Оказалось, слишком рано. Помощник режиссера раньше времени дал знак открыть двери. Потому что раздались громкие аплодисменты, которые относились, конечно, к Бландини. «Ее любят все больше и больше, – подумал он. – Всего несколько тактов – и такие аплодисменты!..» Когда же они утихнут? Роланд невольно взглянул на Бландини, которая сначала смотрела в публику, а теперь обернулась к нему. Он услышал ее шепот:
– Вы понимаете, что это?..
Между тем аплодисменты все усиливались. Роланд посмотрел на галерею… Вдруг ему показалось, что он ясно слышит сквозь крики «браво» свое имя… Ах, он, конечно, ослышался.
Бландини спросила:
– Вы слышите?
Роланд ответил:
– Да.
– Ваше имя, – сказала Бландини.
Аплодисменты продолжались с прежней силой.
И крики: «Роланд» – становились все громче. – «Что это? – подумал Роланд. – Я сошел с ума? Или это сон?»
– Говорите, – шепнула Бландини.
– Что? – спросил растерянно Роланд.
– Ну, свои слова… про ожерелье.
И Роланд начал:
– Прекрасная дама… это ожерелье… Но слова утонули в шуме. Аплодисменты продолжались; в нескольких местах зашикали было, но от этого они стали еще более бурными.
– Венки, – сказала Бландини.
И Роланд, в полном убеждении, что они предназначены Бландини, поспешил к рампе, наклонился и принял огромный лавровый венок, который хотел тут же передать певице. Но она шепнула:
– Это вам.
Он не понял ее, но, взглянув на ленты, увидел свое имя. Секунду в душе его происходило что-то ему самому непонятное; он думал: «Я великий артист. Это видят все, хотя роль у меня совсем пустяковая», – он машинально взял в левую руку одну из лент и прочитал: «Гениальному миму Роланду благодарные современники». И вдруг он услышал в зале громкий хохот; он выронил ленту и посмотрел в публику; он увидел тысячи высоко поднятых, аплодирующих рук; лица сияли от удовольствия… Он ничего не понимал. Смех становился все громче и громче. И вдруг он понял. Ему хотелось упасть и спрятать лицо: над ним же смеются… шута из него сделали… Публика пришла в неистовое веселье от этой выдумки – чествовать его, господина Фридриха Роланда. Он чувствовал: вот он и достиг вершины славы… он чувствовал это так глубоко, что ничего не видел и не слышал, и смотрел в беснующуюся толпу, как в пустоту и безмолвие. И вдруг, словно покоренный его взглядом, зал в самом деле затих. Он вспомнил, что еще не подал своей реплики; а может, это Бландини шепнула ему. Твердым голосом и спокойно глядя в лицо певице, он произнес: – Прекрасная дама, это ожерелье вам господин мой посылает.
Бландини взяла ожерелье и долго-долго смотрела на него; он невольно подумал: «В прежних спектаклях у нее этого нюанса не было», – и спросил себя: «Почему?» Вдруг она сказала:
– Не обращайте внимания.
Теперь он заметил, что опять заиграл оркестр; кончились вступительные такты арии; Бландини надо было начинать, она запела. Ария была бесконечно длинная. Роланд стоял у двери и слушал хорошо знакомую мелодию, а Бландини все пела и пела; казалось, она поет уже целую вечность. Роланд не чувствовал ничего, кроме плавного покачивания сцены и бессмысленного жужжания тысячи тонких голосов; но ария Бландини лилась звонко, словно хотела вырваться за эти стены – туда, на волю, и Роланду казалось, что ее можно услышать сейчас во всем мире, надо только прислушаться. Как хорошо, что она поет так долго… Он боялся окончания арии; он помнил гром аплодисментов и этот хохот тогда, до начала арии. Это, наверное, опять повторится… Он чувствовал, что должен быть сильным, чтобы еще раз вынести это… Какой ужас! Ария окончилась. Бландини возвратила ему украшение. И Роланд спросил:
– Что я должен передать своему господину?
– Ничего, – ответила Бландини.
Голос ее дрожал, чего раньше никогда не было. Она смотрела на него умоляющим взглядом, как бы желая удержать его на сцене, а ему ведь нужно было идти. Он поклонился, дверь раскрылась, он сделал шаг назад – и опять, как в первый раз, началось:
– Браво!
– Роланд!
– Роланд!
– Браво!
Он стоял уже за сценой, около него теснились помощник режиссера и хористы. Молодой комик тоже был здесь.
– Верх искусства! – сказал он Роланду.
Подошел директор.
– Что это такое? Они, что, с ума сошли? Роланд, вы-то хоть понимаете, что это значит?
Роланд отрицательно покачал головой.
– Как же нам быть? – волновался директор. – Они всё хлопают. Ничего не поделаешь, придется вам выйти поклониться.
– Да, – сказал Роланд.
Он заметил, что все еще держит в руке венок, и хотел бросить его.
– Нет, возьмите, это производит эффект, – сказал директор. – На выход!
Двери распахнулись, и Роланд вышел на сцену. Крики «браво» усилились; к ним примешивался звонкий смех. Комик сказал директору:
– По-моему, это какое-то пари.
– Возможно, – ответил директор. – Так или иначе, у каждого когда-нибудь бывает бенефис.
Роланд вернулся за кулисы, двери закрылись. Он уронил венок и медленно направился в уборную. Несколько девиц из хора хотели шутки ради пожать ему руку, но он не заметил их и шел, бессильно опустив плечи. Вдруг кто-то остановил его сзади.
– Вам придется еще раз выйти, публика никак не успокаивается.
Роланд повернул обратно, вышел на сцену и низко поклонился. Казалось, он с таким юмором выдерживал роль, которую ему навязали, что смех в публике звучал все веселее и искреннее; в эту минуту он многим нравился. Вдруг в его сознании ожил тот сон, и он спросил себя, не пора ли наконец упасть на колени и воскликнуть: «О благородные люди, пощады! Пощады!» Но он знал: там, внизу, не знают пощады. И среди ликования и смеха, которые бушевали вокруг, он почувствовал себя в таком страшном одиночестве, что сердце у него замерло. Уходя, он бросил взгляд на Бландини. У нее стояли слезы в глазах, она смотрела куда-то мимо него. Наконец зал успокоился; директор похлопал Роланда по плечу и смеясь сказал:
– Бенефис.
За кулисами стояли наготове актеры, хористы, рабочие; им не терпелось продолжить здесь шутку, начатую зрительным залом; но Роланд прошел мимо, опустив голову, не видя и не слыша ничего. Медленно поднявшись по ступенькам, он прокрался по коридору, вошел в свою уборную и запер дверь. Щелкнул замок; внизу продолжался спектакль.
IIIМолодые люди уже час сидели в Cabinet particulier[9]9
Cabinet particulier – Отдельный кабинет (франц.).
[Закрыть] и ждали. Бландини все не было.
– Не придет она, – сказал Фред.
– Это исключено, – ответил Август, – мы вчера условились встретиться, а сегодня после обеда я написал ей еще раз.
– Знаешь, что я думаю? – заметил Эмерих.
– Ну? – спросил Август.
– Нам следовало бы Роланду…
– Перестань об этом говорить; шутка кончилась, зрители посмеялись, получили что-то новое, а теперь… все, хватит.
– Ладно, – сказал Эмерих. – Но мне кажется, нам не мешало бы завтра послать что-нибудь Роланду.
– Денег? – спросил Фред.
– Конечно, денег, так даже полагается. Ты не находишь, Густль?
– Это можно, – коротко ответил Август.
Фред смотрел в пространство. Все молчали. Вдруг Август встал.
– Я поеду.
– В театр? – спросил Эмерих.
– Нет, к ней. В театре ее сейчас, конечно, уже нет.
– Значит, по-твоему, все же не исключено, что она забыла о твоем приглашении?
– И что ты вечно пристаешь, – с досадой сказал Август, надевая зимнее пальто.
– Ты обязательно вернешься? – спросил Эмерих.
– Обязательно, и с нею. До свиданья.
Он быстро удалился. Ему пришлось идти мимо двери, которая вела к другим кабинетам; оттуда вслед ему несся вальс, скверно исполняемый на глухом фортепьяно каким-то совершенно немузыкальным человеком. Август вышел из ресторана. Было тихо, но не темно. От снега, покрывавшего улицу, исходило ровное матовое свечение. И снег продолжал падать – крупными, редкими хлопьями. Август Витте решил пройтись пешком; он чувствовал, что нервничает, и надеялся, что мягкая, светлая ночь успокоит его. За свое плохое настроение он склонен был возложить вину на Фреда, который своим неодобрительным, почти насмешливым видом с самого начала испортил ему вечер.
Но при всем желании он не мог, конечно, поставить Фреду в упрек то, что не приехала Бландини, – для этого должна была существовать какая-то другая причина. Она, видимо, рассердилась на него; ну и ладно. Впрочем, разве не этого он хотел? Ему бы никогда не пришло в голову выкинуть сегодняшнюю шутку, если бы на это не вызвала его сама Бландини, которая с некоторого времени принялась уверять, что у этого жалкого статиста самое интересное лицо, какое она видела на своем веку, и что у него, несомненно, больше таланта, чем у всех остальных актеров. Сначала она говорила это, вероятно, только в шутку; но когда Август неосторожно начал ей противоречить, она стала упрямо настаивать на своем, пока в конце концов не заявила, что в Августе просто говорит ревность. Это привело его в ярость. Он ревнует к господину Роланду! О, он отлично знал, к кому ее ревновать. С самого начала ему приходилось терпеть в качестве соперника молодого комика; тут уж ничего нельзя было поделать… но из-за этого Роланда он, право же, не собирался портить себе кровь. Август каждый раз давал себе слово больше не говорить о нем с Бландини – но стоило им встретиться, как через пять минут опять начиналась ссора. Он чувствовал, что это не умно; он сам толкал Бландини на то, чего давно боялся. Торопливо шагая теперь по улицам, он понял, чего боялся. Он знал, что придумал сегодняшнюю шалость не ради смеха и не ради того, чтобы доставить какую-то особую радость господину Роланду, хотя был твердо убежден, что тот обрадуется; нет, он втайне надеялся, что сделает этого актеришку смешным и уничтожит его в глазах Бландини, что она посмеется над забавной выдумкой Августа и они станут еще лучшими друзьями, чем раньше; он думал, что после этой шутки Роланд в глазах Бландини займет наконец подобающее ему место. До начала спектакля он воображал, что она в присутствии его друзей бросится ему на шею и, как в былые, счастливые времена, скажет: «Какая у меня все-таки милая, умная обезьянка!» Но уже в театре он заметил, что дело, кажется, начинает принимать совсем другой оборот, чем он предполагал. Когда после выхода Роланда раздался взрыв аплодисментов, Бландини метнула сердитый взгляд в ложу, где он сидел со своими друзьями; а когда Роланд ушел последний раз, она так растерянно посмотрела на дверь, через которую он вышел, что Август почувствовал, как в сердце его закипает гнев. И чем ближе он подходил теперь к дому, где жила Бландини, тем меньше скрывал от себя, что трепещет от страха… застать их вместе. Он ускорил шаг, – еще свернуть за угол – и вот он у ее подъезда. Это была одна из широких улиц за Рингом; кругом не было ни души. Он прислушался и услыхал приглушенный снегом шум приближавшегося экипажа; рука, собиравшаяся нажать звонок, замерла, и он стал ждать.
Экипаж завернул за угол и остановился у подъезда. Август хорошо знал эту карету: он сам нанимал ее для Бландини. Он быстро отошел в сторону; все его возбуждение, казалось ему, улеглось. Он был твердо убежден, что она сейчас выйдет из кареты вместе с Роландом – и это решит все, это будет конец. Карета открылась, вышла дама и захлопнула за собою дверцу. Это была Бландини. Август подбежал и быстро заглянул в окно. Карета была пуста. Август облегченно вздохнул. Потом крикнул:
– Альбина!
Она быстро обернулась и, узнав его, сделала шаг вперед:
– Ты смеешь сюда являться?
– Ах, вот это мило! – воскликнул Август, который вдруг снова вспомнил о своих правах. – Смею ли я? Где ты пропадаешь? Что ты делаешь? Я жду тебя уже два часа! Что это значит?
– Тебе долго придется ждать, мой милый, – сказала Бландини. – Между нами все кончено.
– Почему?
– И ты еще спрашиваешь?
– Во-первых, не кричи: кучеру это не обязательно знать; а во-вторых…
В этот момент открыли дверь подъезда; Бландини вбежала и захлопнула ее за собою. Август дрожал от гнева. Не желая, однако, срамиться перед кучером и швейцаром, он как ни в чем не бывало продолжал стоять у двери. Он размышлял: что делать? Ждать? Броситься за нею следом? Подвергнуть себя риску не быть принятым? Ходить здесь до утра? Утром устроить ей на улице скандал? Он был так взбешен, что слышал свое шумное, сопящее дыхание. Через две минуты дверь открылась, появилась Альбертина. Она торопливо подошла к дверце кареты и что-то крикнула кучеру. Август бросился к ней и схватил ее за руку,
– Ты куда?
– А тебе какое дело?
Она вырвала руку и вскочила в карету; он за ней.
– В моей карете я, наверно, все же имею право поехать с тобой, – процедил он сквозь зубы.
– Пожалуйста.
Карета тронулась.
– Может быть, ты все же объяснишь? – спросил Август.
Она не ответила.
– Откуда ты приехала?
Она молчала.
– Ты была с ним?
– Нет, – сказала она, – но я ищу его.
– Что?
– Да.
– Ты его любовница?
– Нет. Но будь спокоен, сегодня я стану ею.
Август протянул руку к сигнальному свистку для кучера, но Альбертина с силой отвела ее.
Август выглянул в окно: они ехали по Рингу. Альбертина искоса посмотрела на него.
– Тебя интересует, куда мы едем?
Август вздрогнул и ничего не ответил. Она продолжала, жестоко и со злорадством:
– Я ждала его после театра; но он ушел раньше… я поехала к нему на квартиру, но его не было дома. Тогда я поехала в трактир, куда он иногда заходит; там его тоже не оказалось. И знаешь, почему я сейчас заехала домой? Потому, что я всюду, и у него дома, и в трактире, велела немедленно, как только он появится, послать его ко мне. А теперь мы опять едем в театр; я не успокоюсь, пока не найду его, понятно?
Август не проронил ни слова; он готов был задушить ее.
Карета проехала по мосту через Дунай и спустя несколько минут остановилась в узком переулке у здания театра, напротив небольшой двери, которая вела на сцену. Бландини выскочила из кареты; Август за ней. Дверь была давно заперта. Проходивший мимо сторож с любопытством посмотрел на молодую даму, в полночь дергающую звонок у театра. Через несколько секунд Дверь отворилась, с фонарем в руке показался швейцар…
– Господи, фрейлейн Бландини, да что же это? Что случилось? Вы что-нибудь забыли?
– Ах, посветите мне.
Август стоял позади нее.
– Этому господину здесь делать нечего, – сказала Бландини, – заприте.
Она оттолкнула Августа, сама захлопнула дверь, и швейцар запер ее. Спеша в сопровождении швейцара по узкому, низкому коридору, который вел на сцену, она спросила его:
– Вы видели, как уходил Роланд?
Швейцар задумался.
– Сейчас, фрейлейн, в уборных, конечно, никого уже нет. Я запер еще два часа назад.
– Вы видели, как он уходил? – повторила она умоляющим голосом.
Они стояли теперь на большой, темной сцене. От фонаря, который держал швейцар, падал сноп света на белую суфлерскую будку. Кулисы с обеих сторон, в темноте, казались непомерно огромными. Исполинской стеной стоял железный занавес.
– Да… видел… – сказал швейцар, – … право, не могу припомнить. Вы уж простите меня, фрейлейн, но мимо меня проходит столько народу. Всех ведь не усмотришь, правда?
Бландини постояла еще секунду, подумала, затем быстро направилась за кулисы и начала подниматься по маленькой лесенке. Швейцар, спешивший за нею с фонарем в руке, крикнул ей:
– Но, фрейлейн, это же уборные господ актеров.
Она не ответила, быстро взбежала наверх и неожиданно очутилась в темноте. Пришлось дожидаться ковылявшего сзади с фонарем швейцара. Она тяжело перевела дыхание. Когда швейцар догнал ее и в коридоре замерцал слабый свет фонаря, она спросила:
– Где уборная Роланда?
– Да я, фрейлейн, и сам не знаю, я ведь здесь никогда не бываю. Но вот тут наверху имена написаны.
Она взяла у него фонарь и толкнула первую попавшуюся дверь.
– Что вы, фрейлейн, заперто ведь. Господа, когда уходят, почти всегда запирают за собой. А потом, эта уборная ведь вовсе не господина Роланда.
Фрейлейн Бландини поспешила дальше; у каждой двери она поднимала фонарь и читала имена. Наконец, она нашла то, что искала. К двери был приклеен белый листок бумаги, и на нем стояли три имени: Энгельберт Брунн, Освальд Фридеман, Фридрих Роланд. Она нажала ручку, но эта дверь тоже была заперта. Швейцар покачал головой.
– Знаете, фрейлейн, если вы там что забыли, так оно же не пропадет, завтра возьмете.
– Вы… Роланд… – обратилась к нему Бландини. – Роланд ведь освобождается после второго акта; он ушел, наверно, раньше других, и вы не могли его не заметить.
– Да, фрейлейн, очень может быть, что я его видел. Как не видеть… Но вот убейте – не помню.
Несколько секунд Бландини стояла, не зная, что предпринять. Вдруг ее словно осенило. Она пошарила в кармане и облегченно вздохнула.
– Может быть, подойдет, – прошептала она, держа в руке ключ от своей уборной. Она вернула фонарь швейцару и, суетясь, стала пробовать ключ. Он подошел. Она повернула его в замке раз, другой, нажала на ручку – дверь открылась. Прямо перед нею у окна вытянулась какая-то невероятно высокая тень. «Это костюм», – подумала в первую минуту Бландини. Она вырвала у швейцара фонарь и, подняв его, громко вскрикнула.
– Господи, что это? – воскликнул швейцар и бросился к окну.
Было такое впечатление, что там стоит живой Фридрих Роланд; руки его бессильно повисли, голова упала низко на грудь. Он был в том же фантастическом костюме, даже накладные усы остались на месте; не было лишь парика, и его жидкие, прямые, седые волосы торчали во все стороны.
– Он повесился, – простонал швейцар, – … повесился.
Он поставил фонарь на столик рядом с баночками румян и париком. Потом нащупал пальцы покойника и провел по рукам вверх, до самой шеи…
– На шейном платке, – сказал он. – И что же мы теперь будем делать, фрейлейн?
Оцепеневшая Бландини не сводила глаз с покойника.
– Знаете, фрейлейн, – сказал швейцар, – я, наверно, пришлю вам снизу того господина, а сам тем временем схожу в полицию, сообщу.
При этих словах Бландини вздрогнула, потом тихо сказала:
– Да, сходите в полицию, я останусь здесь… А этому господину там, внизу, скажите, чтобы он ушел, немедленно ушел, чтобы я его больше никогда не видела, передайте ему это; и если я еще застану его внизу, скажите, я плюну ему в лицо!
Последние слова она выкрикнула так громко, что швейцару стало страшно, и они звенели у него в ушах, даже когда он бежал в темноте через пустую сцену.