Текст книги "Жена мудреца (Новеллы и повести)"
Автор книги: Артур Шницлер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 47 страниц)
Через трое суток, которые Греслер почти без сна провел у постели больной, ни разу полностью не пришедшей в сознание, хмурым октябрьским вечером ее трепетная душа навеки угасла. А еще через два дня, в течение которых Греслер был целиком поглощен всем, что было связано с этим печальным событием, ее похоронили. Доктор шел за гробом, говорил с ее родственниками лишь о самом необходимом – несмотря на общее горе, они остались для него совершенно чужими.
Тупо стоял он перед могилой, когда в нее опускали гроб, а потом, ни с кем даже не простившись, ушел с кладбища и поехал прямо к себе на квартиру. До вечера он пролежал в кабинете на диване, забывшись тяжелым сном. Когда он встал, было уже темно. Он был одинок, так одинок, как никогда еще не был до сих пор – ни после смерти родителей, ни после самоубийства сестры. Жизнь его сразу стала пустой. Он вышел на улицу, не зная, куда себя деть, куда направить шаги. Ему ненавистны были люди, город, весь мир, его профессия, которая в конце концов только привела к гибели ту женщину, в которой ему, казалось, было суждено на склоне лет обрести свое последнее счастье. Что же оставалось у него в жизни? Единственным утешением, единственным результатом всего его существования было лишь то, что он мог теперь навсегда бросить эту профессию и, если захочется, прервать всякое общение с другими людьми.
На улицах было сыро, на лужайках городского сада, где он неожиданно для себя очутился, лежал беловатый туман. Греслер поднял глаза: по небу мчались клочья облаков. Он почувствовал вдруг, что устал – устал не только от бесцельного блуждания взад и вперед, но и от пребывания наедине с самим собой, которое разом стало для него невыносимым. Ему казалось немыслимым вернуться домой и провести бессонную ночь в тех самых комнатах, где он был так счастлив с Катариной. Он не в силах бесконечно, в одних и тех же унылых словах рассуждать с самим собой о своем горе, ни от кого не слыша ни отклика, ни участия, ни утешения. Ему стало ясно, что если он не хочет разрыдаться прямо здесь, в парке, завопить и послать небу проклятие, он должен сейчас же найти человека, с которым мог бы поделиться. Единственным таким человеком был его старый друг Белингер, и Греслер направился к нему. Он боялся не застать его дома, но ему повезло: когда доктор вошел в кабинет, адвокат в турецком халате, окутанный облаками табачного дыма, сидел за письменным столом, заваленным бумагами и книгами, и что-то писал.
– Ты опять здесь? – бросил он вместо приветствия. – И в такой поздний час! Что случилось?
Он посмотрел на часы. Было десять.
– Извини, пожалуйста, – хрипло выдавил Греслер. – Надеюсь, я не помешал.
– Пустяки. Садись. Хочешь сигару?
– Благодарю, – сказал Греслер, – сейчас курить не могу. Я еще даже не ужинал.
Белингер посмотрел на него, прищурив глаза.
– Так, так! Значит, что-нибудь важное… Ну, как обстоят дела с санаторием?
– С санаторием ничего не вышло.
– Ах, значит, сделка расстроилась? Но неужели это так тебя взволновало? Да говори же! Ведь не мог же ты так, без причины… Я рад, конечно, твоему посещению… Да говори же, в чем дело. Или прикажешь мне догадываться? Какая-нибудь любовная история? – Он улыбнулся. – Измена?
Греслер отмахнулся рукой.
– Она умерла, – сухо бросил он и, неожиданно встав, заходил взад и вперед по комнате.
– Вот как, – сказал Белингер и замолчал, но, когда Греслер проходил мимо него, адвокат взял его за руку и крепко ее пожал.
Греслер опустился на стул и, стиснув голову руками, горько заплакал, так, как не плакал с самого детства. Белингер терпеливо ждал и курил сигару. Временами он заглядывал в разложенные на столе бумаги и делал в них какие-то пометки. Когда через некоторое время Греслер, по-видимому, немного успокоился, он мягко спросил его:
– Как же это случилось? Она ведь была еще так молода.
Греслер поднял глаза. Губы его искривила саркастическая улыбка.
– Разумеется, она умерла не от старческой дряхлости. Скарлатина. И виноват в этом я. Да, да, один я.
– Ты? Принес заразу из больницы?
Греслер покачал головой, встал и опять заходил взад и вперед. Он был в глубоком отчаянии, размахивал руками, дышал прерывисто и тяжело. Белингер, откинувшись на спинку кресла, следил за ним взглядом.
– А что, если ты расскажешь мне все подробно? – предложил он. – Может быть, это тебя хоть немного успокоит.
И доктор Греслер – сперва запинаясь, потом все более связно, хотя и не совсем по порядку, – стал излагать историю своей жизни за последние месяцы. При этом он то расхаживал взад и вперед, то останавливался – в углу, у окна, у письменного стола. Он рассказал не только про Катарину, но и о Сабине, о своих надеждах и опасениях, о своей второй молодости, о своих мечтах и о том, как в конце концов все пошло прахом. Временами у него было такое чувство, словно умерли они обе – и Катарина и Сабина – и словно он один повинен в их смерти. Белингер перебивал его иногда любопытными и участливыми вопросами. Когда же наконец перед ним раскрылась вся картина переживаний его друга, он обратился к нему:
– Скажи, пожалуйста, ты действительно вторично приехал сюда с намерением… жениться на ней?
– Конечно. Уж не думаешь ли ты, что меня остановило бы ее прошлое?
– Нет, не думаю. Я прекрасно знаю, что женщины с прошлым все же предпочтительней женщин с будущим.
И Белингер отвел глаза в сторону.
– Ты, пожалуй, прав, – ответил Греслер и, взглянув на друга, добавил: – Да, вот что я еще хотел сказать тебе…
Он запнулся.
Тон его слегка удивил Белингера.
– Что же именно? – спросил он.
– Я прочел твои письма к Фридерике, твои… и еще другие.
– Вот как, – невозмутимо произнес Белингер и грустно улыбнулся. – Это было так давно, друг мой!
– Да, давно, – повторил Греслер. И, чувствуя потребность высказать хотя бы немногословно, но вполне определенно свое мнение по этому поводу, добавил: – После чтения этих писем мне, разумеется, стало ясно, почему вы не поженились.
Белингер сначала посмотрел на него с непонимающим видом. Потом уголки его рта дрогнули, и он заговорил:
– Ах, вот оно что! Ты думаешь… потому что она… мне изменила. Так, кажется, это называется? Господи, из чего только не устраиваешь историй в юные годы! На самом деле она обманывала только себя, и я – тоже. Да, да, именно так. Ну, да все равно, теперь уж слишком поздно.
Оба замолчали.
– Да, это было давно, – повторил еще раз Греслер, словно во сне.
Вскоре он почувствовал страшную усталость. Веки закрылись сами собой. Но он тотчас же очнулся, потому что Белингер взял его за руку и стал дружески уговаривать провести у него остаток ночи, поскольку час уже поздний. Он готов уступить ему свою постель. Но Греслер предпочел лечь на диване, тут же, в накуренной комнате, и сейчас же, не раздеваясь, заснул тяжелым сном. Белингер накрыл его одеялом, отворил ненадолго оба окна, привел в порядок бумаги на столе и оставил спящего друга одного.
Когда Греслер проснулся, Белингер стоял перед ним с участливой улыбкой.
– С добрым утром, – сказал он, ласково глядя на него.
«Словно врач на больного ребенка после целительного сна», – подумал Греслер. Холодное осеннее солнце озаряло комнату. Греслер понял, что спал очень долго, и спросил:
– Который теперь час?
В это время на башне как раз начало бить двенадцать.
Греслер поднялся и протянул своему другу руку.
– Благодарю за гостеприимство. Теперь пора и домой.
– Я тебя провожу, – предложил Белингер. – Сегодня воскресенье, мне все равно нечего делать. Но прежде ты позавтракаешь, и, кроме того, для тебя уже приготовлена ванна.
Греслер с благодарностью согласился на все. После ванны, которая очень его освежила, он вышел в столовую, где уже был накрыт завтрак. Белингер сел с ним рядом, угощал его и рассказывал ему всякие незначительные политические и городские новости с очевидным намерением отвлечь друга от печальных мыслей. «Что мне весь мир, – думал между тем Греслер, – что мне государство, человечество? Вот если бы можно было воскресить Сабину… – Он тотчас же мысленно поправился: – Катарину! Другая ведь жива… в известном смысле!»
И он улыбнулся, сам не зная чему.
Друзья вышли из дому. На улицах было много гуляющих, одетых по-праздничному; Белингеру приходилось то и дело раскланиваться. Они прошли мимо перчаточного магазина на Вильгельмштрассе. С трепетом и злобой посмотрел Греслер на спущенные железные ставни. Наконец они дошли до дома, где жил Греслер.
– Если не возражаешь, я тоже зайду, – сказал Белингер.
Как раз в эту минуту в дверях показалась хорошенькая, пухленькая дамочка в траурном платье, скорбный вид которого несколько скрашивала изящная шляпа. Она вела за руку маленькую девочку и, увидев доктора, от удивления широко раскрыла глаза.
– Смотри, кто идет! – воскликнула она радостно, обращаясь к малютке.
Однако при виде фрау Зоммер Греслер только вздрогнул, на лице его отразился ужас, а на ребенка он взглянул с нескрываемой ненавистью и, даже не поклонившись, прошел мимо. Белингер заметил, что дама с девочкой остановилась и долго недоуменно и как бы в отчаянии смотрела вслед его другу. Недовольно покачав головой, он поднялся по лестнице вслед за Греслером, решив потребовать у него объяснений. Но, едва за ними захлопнулась дверь, как Греслера словно прорвало:
– Это и есть тот ребенок. Это те самые мать и дочь. Девочка всему виной! Ее я вылечил, а Катарина умерла.
– О вине тут вообще не может быть речи, – возразил Белингер. – Все это очень печально, но при чем же тут ребенок, а тем более мать? Твое поведение, наверное, поразило ее.
– Она, конечно, не знает, что произошло, – согласился Греслер.
– А ты посмотрел на нее, как на привидение. А на ребенка… Ты бы видел в этот момент лицо матери! Она испугалась до смерти.
– Мне очень жаль. Но она успокоится. Как-нибудь при случае я ей все объясню.
– Ты обязательно должен это сделать, – подтвердил Белингер и игриво-веселым тоном добавил: – Тем более что дамочка-то весьма недурна и аппетитна.
Греслер поморщился и недовольно отмахнулся. Затем извинился перед Белингером: он должен просмотреть почту за последние дни – он совсем о ней забыл. Он не мог подавить в себе слабой надежды на то, что Сабина еще может снова позвать его к себе, хотя сам прекрасно понимал всю нелепость этой мысли. От нее, разумеется, не оказалось ни строчки, да и другие письма были неинтересные.
Доктор отправился с Белингером в ресторан. За обедом, в полутьме уютной ниши, распивая бутылку доброго рейнвейна, приятель посоветовал ему не предаваться бесполезному горю, а поскорее уйти с головой в свою работу. Греслер обещал ему сегодня же написать в Ландзароте и известить о том, что он приедет в конце месяца. Он был уверен, что там его ждут. Позднее, за кофе и сигарами, они разговорились о Фридерике. С полузакрытыми глазами, медленно выпуская изо рта кольца табачного дыма, Белингер слушал, как доктор растроганно вспоминал о ней, превозносил ее преданность и заботливость. Ему кажется даже, добавил он, что, отделывая заново свою комнату здесь, в городе, она с присущей ей самоотверженностью и чуткостью думала уже не о себе, а о другой женщине, которой суждено стать для ее брата и возлюбленной, и верной подругой. Белингер изредка кивал головой и лишь посматривал с удивлением, смешанным с жалостью, на своего старого друга, которого никогда еще не видел таким разговорчивым; потом стал слушать его как-то рассеянно, даже слегка нетерпеливо и, наконец, неожиданно поднялся. Извинившись – он уже раньше был приглашен на этот вечер в одно место, – адвокат поспешно простился и ушел из ресторана.
Греслер отправился домой один. Он беспокойно ходил взад и вперед по своему кабинету и чувствовал, что его горе постепенно сменяется скукой. Сев за письменный стол, он написал дирекции отеля в Ландзароте, что сумеет приехать только через несколько недель, но полагает тем не менее, что не поставит этим дирекцию в затруднительное положение, поскольку до середины и даже до конца ноября приезжих на острове еще очень мало. Кончив письмо, Греслер опять увидел, что ему нечего делать. Он взял шляпу и палку и вышел на лестницу; спускаясь мимо дверей фрау Зоммер, он сначала заколебался, потом остановился и позвонил. Открыла ему сама хозяйка. Она встретила его гораздо приветливее, чем он ожидал, и даже откровенно обрадовалась его приходу. С первых же слов он заявил, что пришел объяснить свое более чем странное поведение сегодня утром. Но фрау Зоммер уже, вероятно, знает, какое тяжкое горе его постигло, и, наверно, извинит его. Нет, она ничего не знает, решительно ничего, и просит его прежде всего зайти в комнату. Там доктор сообщил ей, что несколько дней тому назад умерла его милая маленькая подружка, та самая, которую фрау Зоммер еще так недавно видела здесь, на лестнице, в китайском халатике, расшитом золотыми драконами, После участливого вопроса фрау Зоммер он пояснил, что девушка погибла от тяжелой формы скарлатины. В городе сейчас очень много случаев скарлатины, опасаются даже эпидемии. Предполагать какую-либо связь между смертью его подруги и болезнью маленькой Фанни нет особых оснований, тем более что у ребенка скарлатина протекала в такой легкой форме, что он даже сомневался в правильности своего диагноза. Он посадил к себе на колени вбежавшую в комнату девочку, погладил ее по голове и поцеловал в лобик. Потом тихо заплакал, а когда поднял глаза, заметил слезы и в глазах молодой женщины.
На следующий день он отправился на могилу Катарины; там еще лежало несколько скромных венков с лентами. Он был не один – вместе с ним на кладбище пришла фрау Зоммер с дочкой. Он стоял молча, опустив голову, фрау Зоммер читала надписи на лентах, а девочка сложила ручки и молча молилась. На обратном пути они зашли в кондитерскую, и Фанни вернулась домой с большой коробкой конфет.
С этого дня фрау Зоммер окружила одинокого доктора теплом и лаской. Он проводил у нее много часов, все вечера и каждый раз приносил девочке, к которой привязывался все сильнее, всевозможные игрушки, – главным образом, диких зверей из дерева и папье-маше. И каждый раз малютка заставляла его рассказывать про этих зверей, словно это были настоящие животные, только заколдованные злым волшебником. Со своей стороны, фрау Зоммер день ото дня и взглядами и словами все горячей выказывала ему свою благодарность за любовь, которой доктор окружал маленькую сиротку. Не прошло и месяца со дня смерти Катарины, как доктор Эмиль Греслер вместе с фрау Зоммер, ставшей, впрочем, накануне отъезда фрау Греслер, и маленькой Фанни высадился на острове Ландзароте. На пристани стоял директор, как всегда без шляпы, и его темные, гладко зачесанные волосы едва шевелились, несмотря на легкий береговой ветерок.
– Добро пожаловать, доктор! – приветствовал он приезжих со своим американским акцентом, который еще в прошлом году производил на Греслера такое неприятное впечатление. – Добро пожаловать! Вы, правда, немного запоздали, но тем приятней увидеть вас снова. Вилла для вас, разумеется, приготовлена. Надеюсь, что и супруга ваша будет довольна.
Он поцеловал даме руку и потрепал девочку по щеке.
Воздух, словно в жаркий летний день, был напоен солнечным светом. Они двинулись по направлению к отелю, белому и ослепительному, сверкавшему издали; впереди шли директор и молодая женщина, о чем-то оживленно беседуя, сзади – доктор Греслер с маленькой Фанни в немного помятом белом полотняном платьице, с белой шелковой лентой в черных волосах. Греслер держал ее мягкую ручонку и говорил:
– Видишь вот тот маленький беленький домик с открытыми окнами? Там ты будешь жить. А позади него, – отсюда, конечно, не видно, – есть большой сад с разными замечательными деревьями, каких ты никогда не видывала. Там ты будешь играть. Когда у нас дома выпадет снег и все будут мерзнуть, солнышко здесь будет греть так же, как сейчас.
Он говорил, ощущая в своей руке мягкую детскую ручку и чувствуя, что еще ничье прикосновение не давало ему до сих пор такого полного счастья. Девочка, широко раскрыв любопытные глазки, внимательно слушала его.
Директор между тем продолжал разговор с молодой женщиной.
– Сезон начинается недурно, – рассказывал он. – Ваш супруг будет очень занят. Четвертого декабря мы ожидаем его светлость герцога Зигмарингенского с супругой, детьми и свитой… У нас здесь места благословенные. Маленький рай. И как говорит постоянный посетитель нашего острова за последние двенадцать лет, писатель Рюденау-Ганзен…
Ветер, который дует здесь на берегу даже в самые спокойные дни, унес конец его фразы.
Возвращение Казановы[49]49
Казанова Джованни Джакомо (1725–1798) – итальянский авантюрист, родом из Венеции, прославившийся своими «Мемуарами» (в 12-ти томах, 1791–1798), которые содержат много ценных культурных и исторических сведений и раскрывают закулисную жизнь аристократического и придворного общества многих государств Западной Европы накануне Французской буржуазной революции XVIII в.
[Закрыть]
(Перевод А. Зелениной)
На пятьдесят третьем году жизни Казанова, давно уже гонимый по свету не юношеской жаждой приключений, а тревогой, снедающей человека на пороге старости, почувствовал в душе такую острую тоску по родной Венеции, что стал колесить вокруг нее, все более и более суживая круги – подобно тому как птица постепенно опускается перед смертью на землю с небесных высот. В последние годы своего изгнания он уже не раз обращался к Высшему Совету с просьбой разрешить ему возвратиться на родину; раньше при составлении подобных прошений, которые он писал мастерски, его пером водили упрямство и своеволие, а порой и мрачное удовлетворение самим занятием; но с некоторых пор в его почти униженных мольбах все более явно сквозили жгучая тоска и подлинное раскаяние. Он считал, что тем вернее может надеяться на милость, что постепенно стали забываться его былые прегрешения, из коих самыми непростительными членам Совета казались отнюдь не распущенность, задирчивость и плутни, чаще всего веселого свойства, а вольнодумство. К тому же удивительная история его побега из венецианских свинцовых камер, которой он несчетное число раз, не жалея красок, угощал слушателей при дворах государей, в замках вельмож, за столом у горожан и в домах, пользовавшихся дурной славой, начала заглушать всевозможные худые толки, связанные с его именем; и действительно, влиятельные господа в своих письмах в Мантую, где Казанова находился уже два месяца, продолжали подавать этому искателю приключений, чей внутренний и внешний блеск понемногу тускнел, надежду, что судьба его вскоре будет решена благоприятно.
Располагая теперь весьма скудными средствами, Казанова решил дожидаться помилования в скромной, но приличной гостинице, где он когда-то останавливался, в более счастливую пору своей жизни, и пока проводил время, не говоря о недуховных развлечениях, от которых он не в силах был окончательно отказаться, главным образом за сочинением памфлета против нечестивца Вольтера, опубликованием которого рассчитывал сразу по возвращении в Венецию прочно укрепить свое положение и приобрести вес в глазах всех благомыслящих людей.
Однажды утром, когда он гулял за городом, поглощенный поисками наиболее законченной формы для уничтожающего довода в споре с безбожником-французом, его вдруг охватила какая-то необычайная, почти физически мучительная тревога. Жизнь, которую он вот уже три месяца влачил изо дня в день – утренние прогулки за городскими воротами, по вечерам небольшие партии в карты у мнимого барона Перотти и его рябой возлюбленной, ласки его уже не молодой, но пылкой хозяйки, даже изучение произведений Вольтера и работа над его собственными смелыми и, как ему казалось, довольно удачными возражениями Вольтеру, – все это сейчас, в мягком, приторном воздухе летнего утра, представилось ему одинаково бессмысленным и гадким; он пробормотал проклятие, сам толком не зная, кого или что он проклинает; и, сжимая рукоять шпаги и бросая во все стороны злобные взгляды, словно из окружающего его безлюдья на него отовсюду с насмешкой смотрели незримые глаза, вдруг повернул обратно к городу, решив тотчас же начать приготовления к отъезду. Ибо он не сомневался, что сразу почувствует облегчение, если приблизится к вожделенной родине еще на несколько миль. Казанова ускорил шаг, чтобы успеть вовремя получить место в почтовой карете, которая перед заходом солнца выезжала в восточном направлении; больше здесь ему делать было нечего; прощальным визитом к барону Перотти можно было пренебречь, а чтобы уложить для путешествия все пожитки, ему довольно было и получаса. Он подумал о своих двух изрядно поношенных камзолах – худший из них был на нем, о не раз чиненном, некогда дорогом белье; это вместе с двумя-тремя табакерками, золотыми часами на цепочке и десятком книг составляло все его имущество; ему вспомнились минувшие дни, когда он разъезжал повсюду в роскошной дорожной карете, как вельможа, снабженный в изобилии всем нужным и ненужным, конечно, со слугой – разумеется, по большей части мошенником, – и от бессильной злобы на глаза его навернулись слезы. Навстречу ему ехала повозка; ею правила молодая женщина с кнутом в руке, а среди мешков и всякого домашнего скарба храпел ее пьяный муж. Сперва она с насмешливым любопытством посмотрела на Казанову, который с искаженным лицом, бормоча сквозь зубы что-то невнятное, широко шагал по дороге под отцветшими каштанами; но, встретив его сверкнувший гневом ответный взгляд, глаза ее отразили испуг, а когда она проехала мимо и обернулась – выражали похотливую готовность. Казанова, которому было хорошо известно, что гнев и ненависть действуют на молодость сильнее, чем мягкость и нежность, сразу понял, что с его стороны достаточно было бы дерзкого окрика, чтобы остановить повозку, и тогда он мог бы делать с молодой женщиной все, что захочет; но хотя сознание этого и улучшило на минуту его настроение, он все же решил, что ради такого ничтожного приключения не стоит терять даже нескольких минут; поэтому он дал проехать крестьянской повозке, и она со скрипом продолжала свой путь в пыльном мареве большой дороги.
Тень деревьев слабо защищала от палящих лучей высоко поднявшегося солнца, и Казанова был вынужден постепенно замедлить шаг. Дорожная пыль таким толстым слоем осела на его платье и обуви, что трудно было заметить, как они поношены, а по одежде и осанке Казанова мог вполне сойти за знатного господина, которому вздумалось оставить свой экипаж дома. Перед ним уже вырисовывалась арка городских ворот, вблизи которых находилась гостиница, как вдруг он увидел ехавшую ему навстречу и подпрыгивавшую на ухабах неуклюжую деревенскую колымагу, в которой сидел дородный, хорошо одетый и еще не старый мужчина. Его одолевала дремота, и он сидел, сложив руки на животе, глаза его слипались, но вдруг взгляд его, случайно скользнув по Казанове, оживился, и весь он казался охваченным радостным возбуждением. Он поспешно вскочил на ноги, шлепнулся обратно на сиденье, снова вскочил, толкнул кучера в спину, чтобы тот остановил лошадей, оглянулся назад в продолжавшем катиться экипаже и принялся махать Казанове обеими руками; наконец, он трижды выкрикнул его имя высоким резким голосом. Казанова узнал этого человека только по голосу; он подошел к остановившемуся экипажу, с улыбкой взял обе протянутые ему руки и сказал:
– Неужели это вы, Оливо? Возможно ли?
– Да, это я, синьор Казанова! Вы все же узнали меня?
– Почему бы мне не узнать вас? Правда, со дня вашей свадьбы, когда я видел вас в последний раз, вы несколько пополнели, но, должно быть, и я не мало изменился за эти пятнадцать лет, хотя и не пополнел.
– Нисколько, – возразил Оливо, – можно сказать, ни капельки, синьор Казанова. А ведь прошло целых шестнадцать лет, несколько дней назад исполнилось шестнадцать! И, как вы легко можете себе представить, по этому случаю мы с Амалией о вас на досуге говорили…
– В самом деле? Вы оба еще иногда вспоминаете меня? – сердечно проговорил Казанова.
Глаза Оливо увлажнились. Он все еще не выпускал рук Казановы из своих и опять растроганно их пожал.
– Мы вам стольким обязаны, синьор Казанова! Как нам забыть своего благодетеля? И если мы когда-нибудь…
– Не будем об этом говорить, – перебил его Казанова. – Как поживает синьора Амалия? Чем вообще можно объяснить, что за два месяца, что я в Мантуе, – правда, я веду уединенную жизнь, но, по старой привычке, много гуляю, – как могло случиться, что я ни разу не встретился с вами, Оливо, с вами обоими?
– Очень просто, синьор Казанова! Мы давно уже переселились из города, которого, впрочем, ни я, ни Амалия никогда не любили. Окажите мне честь, синьор Казанова, сядьте ко мне в карету, и через час мы будем у нас дома. – Заметив легкий отрицательный жест Казановы, Оливо продолжал: – Не говорите «нет»! Как будет счастлива Амалия, увидев вас снова, с какой гордостью покажет она вам наших троих детей. Да, троих, синьор Казанова. Все девочки – тринадцати, десяти и восьми лет… Так что ни одна из них еще не достигла того возраста, когда, с вашего позволения, Казанова мог бы вскружить ей головку.
Он добродушно засмеялся и сделал такое движение, словно собирался попросту втащить Казанову в свой экипаж. Но Казанова отрицательно покачал головой. Ибо, почти уже поддавшись соблазну удовлетворить естественное любопытство и принять приглашение Оливо, опять почувствовал нетерпение, овладевшее им с новой силой, и стал уверять Оливо, что, к сожалению, должен еще до вечера выехать по важным делам из Мантуи. В самом деле, что ему было делать в доме Оливо? Шестнадцать лет – долгий срок! Амалия за это время, разумеется, не стала моложе и красивее, а ее тринадцатилетней дочке он, в его годы, вряд ли покажется особенно привлекательным; любоваться же в деревенской обстановке самим синьором Оливо, превратившимся из тощего, поглощенного занятиями юноши, каким он был прежде, в мужиковатого и толстого отца семейства, казалось ему не таким уж заманчивым, чтобы ради этого откладывать поездку, которая могла приблизить его к Венеции еще на десять или двадцать миль. Однако Оливо, по-видимому, не собиравшийся принять без возражений отказ Казановы, настоял на том, что он прежде всего доставит его в своем экипаже в гостиницу, в чем Казанова не смог ему воспрепятствовать. Через несколько минут они были у цели. Хозяйка, статная женщина лет тридцати пяти, встретила Казанову у ворот взглядом, не оставившим у Оливо никаких сомнений в существовавшей между ними нежной связи. Она протянула Оливо руку, как доброму знакомому, и тут же пояснила Казанове, что Оливо всегда поставляет ей из своего имения особый, очень хороший сорт сладковато-терпкого вина. Оливо не преминул пожаловаться ей на то, что шевалье де Сенгаль (ибо именно так хозяйка назвала Казанову, и Оливо не замедлил воспользоваться тем же обращением) чересчур жесток, отвергая приглашение вновь обретенного старого друга по той смехотворной причине, что он должен сегодня непременно сегодня же, покинуть Мантую. При виде изумленного лица хозяйки Оливо сразу понял, что ей еще не известно намерение гостя, и потому Казанова счел за благо объяснить, что его отъезд был на самом деле отговоркой, ибо он не хотел обременять семейство своего друга столь неожиданным посещением. В действительности же он намерен, даже обязан, завершить в течение ближайших дней серьезный литературный труд, для чего нет более подходящего места, чем эта превосходная гостиница, где в его распоряжении – прохладная и покойная комната. На это Оливо ответил торжественными уверениями, что для его скромного дома будет величайшей честью, если шевалье де Сенгаль доведет там до конца этот труд. Сельское уединение может лишь благоприятствовать такой задаче; ученые трактаты и книги, ежели они понадобятся, тоже окажутся под рукой, ибо его, Оливо, племянница, дочь его покойного сводного брата, юная, но, несмотря на свою юность, весьма ученая девушка, несколько недель тому назад приехала к ним с целым сундуком книг; а если случайно вечерком соберутся гости, то к шевалье это не будет иметь никакого касательства; разве что после целого дня напряженного труда веселая беседа и небольшая партия в карты покажутся ему желанным развлечением. Едва Казанова услышал о юной племяннице, как он тотчас решил поглядеть на это создание вблизи. Делая вид, будто все еще колеблется, он в конце концов уступил настояниям Оливо, хотя и объявил, что ни в коем случае не может покинуть Мантую более чем на день-два, а также попросил свою любезную хозяйку незамедлительно пересылать ему с нарочным все письма, которые придут сюда и, возможно, окажутся чрезвычайно важными. Когда все было решено, к великому удовольствию Оливо, Казанова отправился в свою комнату, чтобы приготовиться в путь и уже через четверть часа вернуться в общую залу, где тем временем Оливо вступил с хозяйкой в оживленный деловой разговор. Оливо поднялся, допил стоя свое вино и, понимающе подмигнув, обещал хозяйке доставить ей шевалье, хотя и не завтра и не послезавтра, но, во всяком случае, целым и невредимым. Однако Казанова, внезапно ставший рассеянным, простился со своей гостеприимной хозяйкой так холодно и торопливо, что только у дверцы экипажа она успела шепнуть ему на ухо отнюдь не ласковое напутственное словечко.
Пока они ехали по раскаленной полуденным зноем пыльной дороге, Оливо пространно и довольно беспорядочно рассказывал о своей минувшей жизни: вскоре после женитьбы он купил близ города крохотный участок земли и открыл небольшую торговлю овощами; потом, понемногу расширяя свои владения, занялся сельским хозяйством и, наконец, благодаря усердию своему и своей супруги, ему, с божьего благословения, три года назад удалось купить у обремененного долгами графа Мараццани старый, немного обветшалый замок с виноградниками. Там, в дворянском поместье, они с женой и детьми зажили на славу, хотя и отнюдь не по-графски. И всем этим он обязан ста пятидесяти золотым, которые Казанова подарил его невесте или, вернее, ее матери; если бы не эта, точно по волшебству, явившаяся помощь, то его доля и поныне была бы все та же – обучать грамоте распущенных сорванцов, и он, по всей вероятности, остался бы старым холостяком, а Амалия – старой девой… Казанова не прерывал его рассказа, но почти его не слушал. В его памяти всплыло приключение, которое он затеял тогда, одновременно с другими, более значительными; самое мелкое из всех, оно совсем не занимало места ни в его душе, ни, впоследствии, в его воспоминаниях. По пути из Рима в Турин или в Париж – он уже хорошо не помнил, – ненадолго остановившись в Мантуе, он однажды утром увидел в церкви Амалию; ему понравилось ее красивое бледное, чуть заплаканное лицо, и он обратился к ней с каким-то приветливым и любезным вопросом. В те времена к нему были ласковы все женщины, и Амалия тоже охотно открыла ему свое сердце; он узнал, что она, живя в нужде, полюбила бедного школьного учителя, отец которого наотрез отказывает, как и ее мать, в своем согласии на их брак, не сулящий ничего доброго. Казанова тотчас же вызвался помочь ее беде. Прежде всего он попросил Амалию познакомить его с матерью, и так как тридцатишестилетняя вдова была еще достаточно привлекательна, чтобы притязать на поклонение, то Казанова вскоре свел с ней столь тесную дружбу, что мог от нее всего добиться. Лишь только она перестала противиться этому браку, дал свое согласие и отец Оливо, разорившийся купец, особенно после того, как Казанова, представленный ему как дальний родственник матери невесты, великодушно обещал устроить на свои средства свадьбу и дать деньги на приданое. Сама же Амалия сумела отблагодарить великодушного покровителя, который показался ей посланцем из иного, недоступного для нее мира, только так, как ей повелевало сердце, и когда в канун свадьбы она с пылающими щеками вырвалась из последних объятий Казановы, то была весьма далека от мысли, что провинилась перед своим женихом; ведь он был обязан всем своим счастьем лишь любезности и великодушию этого удивительного чужестранца. Узнал ли Оливо о безмерной признательности Амалии к своему благодетелю от нее самой и принял ее жертву, как необходимое условие, а потому впоследствии не испытывал ревности, или же все случившееся и поныне оставалось для него тайной, – все это ни тогда, ни теперь нисколько не занимало Казанову.