Текст книги "Пчелиный пастырь"
Автор книги: Арман Лану
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц)
Эме любит вспоминать этот холст, оставшийся в Валансьенне. Он снова увидел его месяц назад – холст был покрыт пылью. Куда девалась его ярко-красная лессировка? Он протер картину мягкой губкой. Краска сверкала, как фанфара на городском празднике под платанами. Он бережно тронул ее вытянутой рукой и снова увидел эту встречу дорог морских и земных, эту зелень, и лодки, и чаек, оспаривающих свои владения у голубей. Это было именно то самое, чего он искал всегда, и то, что старик своим орлиным взглядом сумел разглядеть и так кратко определить – чувствительную геометрию, гармонию сердца и разума.
И это надо было не воссоздавать вновь, но вновь обрести. Повторить тот же самый мотив было невозможно. У повозок были теперь расплывчатые формы воздушных масс и линий ветра, проносившегося над настоящими лодками и над Дуном. Они исчезли вместе с дерзкими цыганками и их орущими детьми. Gone with the wind Circus Cesar Pompon…[35]35
Унесенный ветром Цирк Сезара Помпона… (англ.).
[Закрыть]
Казино на сваях на Малом острове – огромная игральная кость – сохранило свой светло-розовый цвет – цвет старого кирпича. Оно реквизировано. В 1938–1939 годах это была штаб-квартира контрабандной торговли оружием и молоком, а ныне это бар с коньяком, «сайд-каром» и «радугой»[36]36
Название французского коктейля.
[Закрыть] для коллаборационистов. Эме туда больше не пойдет, да и раньше не ходил. Куда лучше было бы искупаться, но на Фонтоле, на Малый остров, на Большой остров и на Дунский мыс не пускают.
Он доходит до самого Трока, один, наедине с морем, с попутным ветром, сторожками в виноградниках, спускающихся чуть не до самой прибрежной гальки, совсем белой, почти арабской – полумесяц на кубе. Он погружается в прохладную воду. Война возвращает природу в ее первозданное состояние. Даже рыба – красновато-коричневый с золотистым отливом губан и серебристые окуньки – теперь не ускользает от тебя.
Высохнув на солнце, он бредет назад. На улице Братства, над ателье фотографа, он надеялся отыскать Поля, чьи виноградники в Лезиньяне, в Корбьерах, и баркас в Баньюльсе – два его страстных увлечения. Дом заперт. Фотограф внизу ничего не знает. Пюньо возвращались на несколько недель летом сорок второго, но чаще всего они остаются в Бель-Иле. Эме позавтракает один. После трех лет войны и плена для него все еще самое тяжелое – одиночество.
Дни мелькают один за другим. Песок наполняет склянки песочных часов в медленном ритме долгого сна, которого требует его тело (он спит по десять часов в сутки), двух ежедневных купаний, которые его закаляют (он проплывает теперь почти целый километр, только не кролем, от которого у него болит рана), и еды – он питается в притихшей, полупустой столовой. Последнюю прогулку он совершает вечером, когда вода кажется масляной, а рыбаки готовят фонари иератическими жестами орфических жрецов.
Почему он еще не начал писать? Это вроде осечки с Миленой после вечера в Европейском клубе. А может, это разные вещи – ведь он много рисовал на отмелях пустых времен Вестфаленгофа.
Нет, суть не в том. А в том, что в Германии он не хотел ничего делать, кроме эскизов, этюдов, декораций. Единственной серьезной вещью у него был триптих о покровителе узников – «Апостол Петр в темнице» (позировали Вандеркаммен и Таккини! Хороши они были в роли центурионов кесаря!). Но он не думал ни о работе по заказам, ни о работе для души. Отныне он станет писать небольшие вещи. Да разве можно писать картины, если не знаешь, где ты будешь через десять дней? Он идет. Бедра еще побаливают, но он это превозмогает. Надо снова обрести гибкость, которую он утратил, несмотря на то что заставлял себя делать бесконечные круги по лагерю.
Его по-прежнему не замечают. Если он здоровается первым, то получает удивленный ответ. Пораженные навязанной им войной, каталонцы укрылись в унаследованных от предков жилищах, в ресторанчиках, куда ведет сперва длинный коридор, а потом узкая лестница, в своих кафе, расположенных согласно некоему тайному топографическому плану. Они сердиты на весь мир, который нанес им двойное оскорбление: война и оккупация.
Эме бывает в двух кафе – в Зеленом, выкрашенном в ослепительно белый цвет, и в Красном, которое скрывает, что око красное. В Зеленом (там собираются «правые») можно услышать громоподобные речи такого рода:
– Каталонцы не празднуют Пиренейский договор тысяча шестьсот пятьдесят девятого года[38]38
По Пиренейскому договору 1659 г. между Испанией и Францией, положившему конец вражде между этими державами, Испания уступала Франции Руссильон с г. Перпиньяном и большую часть Артуа.
[Закрыть]! Бог даст, доживем до его трехсотлетия – до тысяча девятьсот пятьдесят девятого – и опять ничего праздновать не будем. А может, тогда и будем. Мы будем праздновать присоединение Франции к Руссильону!
Раздается смех насчет Эме Лонги, но он не чувствует себя задетым. Ведь он вне игры, как в регби, от которого они в восторге, тогда как он предпочитает футбол. Здесь играют в тарок, а также и в трюк – это настоящий трюк, это игра карт и гримас одновременно, это разговор глухонемых, пантомима беглых взглядов, быстрых движений губ, мгновенно высовываемого языка, и все это порой прерывается взрывами хохота, который в конце концов смолкает, а окаменевшая физиономия вновь обретает ангельскую невинность. Сквозь гримасы и фанфаронство каталонцы наблюдают за миром и его прохожими – подозрительные, выжидающие, уязвленные. В особенности за этим «пришельцем из чужих краев» – он хуже, чем gavatche[39]39
На местном диалекте – чужак.
[Закрыть], за этим северянином, этим, как говорят, правительственным чиновником, который вдобавок еще служит в Управлении по делам военнопленных, этим бездельником в отпуску (эх, везет же людям!), который в эту минуту тайком срисовывает в блокнот мемориал в честь героических защитников Баньюльса в 1793 году от врагов Свободы… Рядом фонтан. Но помпа у него бездействует. Так вот с помпой принимают здесь Республику или же Свободу на каталонском языке Эме Лонги. Ручка у помпы сломана. До войны ее починили, обмотав железной проволокой. Проволока сохранилась. Только заржавела, вот и все. Когда я окрестил этот фонтан «Свободой», я был еще цел и невредим. Это пристанет ко мне. Теперь я такой же, как он, и ему на меня наплевать!
Баньюльцы видели также, как этот одинокий курортник входил в мэрию. Верно, нужны билеты или талоны. Эти «пришельцы из чужих краев» отбирают у нас и то немногое, что есть… Баньюльцы видят, как он стоит перед Лабораторией Араго[40]40
Речь идет о знаменитом французском физике Доминике-Франсуа Араго (1786–1853), уроженце Восточных Пиренеев.
[Закрыть], смотрит в морскую даль, вдыхает крепкий запах йода, идущий от сланцевых плит, еще теплых от солнца, любуется золотистым мхом, пятнами испещрившим скалы, аплодирует пенной кавалерии, штурмующей Большой остров, на котором вечно агонизирует Раненый воин с Памятника павшим. Жители Баньюльса, которые с 1936 года повидали виды и по ту и по эту сторону гор, полагают, что это странный малый.
Одноногий деревенский сторож трубит в рожок. Его окружают мальчишки, женщины и старики. Так они узнают новости на море, а равно и в области сельскохозяйственных культур.
– Виноградарей предупреждают, что отныне они обязаны хранить виноградные косточки и сдавать их в кооператив, который отправит их в давильню, чтобы выжимать из них масло.
Тем же тоном, без улыбки, он отпускает шуточку:
– А если из-за этого тебя шибко пронесет, дашь знать в мэрию! Уведомление. Ближайшее заседание муниципального совета состоится девятого июня, в двадцать часов, в зале бракосочетаний.
Блеяние рожка, заставляющее вспомнить сирену на туманном Севере.
– Уведомление. Дирекция Лаборатории Араго доводит до вашего сведения, что детям в сопровождении учителей будет разрешено посмотреть на черепаху, пойманную позавчера одним рыбаком; черепаха весит больше двухсот кило… (от себя) как жена первого заместителя.
Рожок веселый, задорный, лукавый.
Искалеченный фонтан поет под платанами.
Каждое утро Эме просыпается рано из-за мусорных ящиков. Это местный Бен Гур[41]41
Героя одноименного американского фильма.
[Закрыть], обеспечивающий здесь уборку мусора, низкорослый проворный парень с бельмом на глазу – рыбий глаз, дурной глаз, как у типа с катера. Шесть часов. Эме опять засыпает с трудом. Колокольный звон будит его окончательно. Черт бы побрал кюре, этого пророчествующего великана, который мечет громы и молнии против пляжей, морских купаний, сарданы, танцулек, – старого кюре с гор, из Сайагузы, что близ Фон-Роме, – который проклинает все, что связано с морем. Зло поднимается сюда из долин, из вод, а главное – из портов. Священнослужитель из Апокалипсиса! Моряки – язычники. Они поклоняются солнцу. Маршал слишком добр. Надо заключить Конкордат[42]42
Конкордат – договор между папой римским и светскими властями.
[Закрыть], отменить гнусные законы и обязать граждан писать о своем вероисповедании в удостоверении личности. Этот Савонарола на ножах со своим викарием, аббатом Нумой, тот – дитя прудов, после уроков катехизиса ведет мальчишек кататься на своей старой парусной лодке; в лучшем случае – это синкретист, это язычник, переодетый жрец Изиды!
Несмотря на то что установить здесь контакты – дело нелегкое, Эме узнает новости каждый день от горничной, от Вивеса, от торговцев, от почтальона, который никогда не приносит ему никаких писем.
Пятого, когда он возвращается к завтраку (полный пансион – это единственно возможное решение проблемы при карточной системе), Дерьмовая Малакка останавливает его с лицемерным видом.
– За вами приходили жандармы.
Завтрак приличный: фаршированные ракушки, овощное рагу, в котором на этот раз не особенно напоминает о себе кабачок – национальная овощь, пользующаяся теми же правами, что и несносная брюква. Покончив с кофе, Лонги отправляется в жандармерию. Это первый жаркий день. Солнце обрушивается на городок, «al rapatell del sol»[43]43
Солнечное сито (местное наречие).
[Закрыть], как сказал один дряхлый старик, когда Лонги спросил у него дорогу.
Это недалеко, если идти по дороге Пюиг дель Мае, не доходя до железнодорожного моста. Он входит в жандармерию, где пахнет плесенью. Перпиньян требует, чтобы Лонги представил свое отпускное свидетельство. Эме объясняет, что он был в обычном порядке демобилизован в Компьене. Больно далеко этот Компьен.
– Ну да ладно, дадим телеграмму. Времени у нас предостаточно, господин лейтенант.
Затянутый в колониальную форму, как каталонская свиная колбаса в свою кишку, старшина, который его принимает, присматривается к нему; смуглое лицо старшины усеяно веснушками. Хотя для южанина у него редкий цвет волос, фамилию он носит типично каталонскую – Крюэльс, Жозеф Крюэльс. Пятнадцать лет службы в Индокитае – таков старшина Жозеф Крюэльс.
– До свиданья, господин лейтенант. До скорого.
Это «до скорого» подозрительно или нет? Выйдя в коридор, выкрашенный краской цвета гусиного помета и увешанный старыми объявлениями о наборе в жандармерию и новыми, которые оповещают об очередной партии арестованных, Эме Лонги получает удар в самое сердце. В одной из этих бумажонок объявлена награда за беглеца из Крепости. Анжелита была прекрасно осведомлена: 200 000 марок за того Молчальника.
– Все еще в бегах, – говорит старшина. – Само собой. Уж если бы его поймали, газета разразилась бы целой речугой. Не видели, не поймали, но уже готов, сгорел.
Он ликует. Эме выходит, на секунду останавливается, чтобы раскурить потухшую сигарету. Асфальт плавится. Эме мог бы пройти под мостом, оставив слева Пюиг дель Мае, и пойти к Майолю на его мызу. Очень жарко. Он чувствует облегчение. Откуда это чувство – ведь они не собираются оставить его в покое?
Сзади слышится шорох колес велосипеда, который обгоняет его. Старшина Крюэльс расплющивает седло своим толстым задом, обтянутым хаки. Не оборачиваясь, он машет Эме рукой.
Силы еще не полностью восстановлены. Растянувшись на постели, он погружается в чтение, как в лагере. В книжном магазине он откопал «Надежду» и «По ком звонит колокол». Книгопродавец продал их ему с сожалением.
– Больше уж мне их не достать. Они запрещены. А вы любите именно такие книги? Может быть, вы предпочли бы «Муссон» или «Унесенные ветром»?
Беседа прекращается, потому что в лавку входит дама в гипюре, берет газету, отталкивает пальцем «Сигнал» и, как прожорливая курица, хватает «Моды и шитье».
– Господин Мальро бывал здесь с одной актрисой, – говорит книгопродавец.
– Они, наверно, жили в Гранд-отеле?
– А сами вы тоже бывали у нас?
– Конечно, господин Мило. Я был вашим покупателем.
– Верно, верно. Теперь быстро стареешь. Заходите – может быть, у меня будут еще какие-нибудь книги…
Бесконечная пауза.
– …в таком же роде. Вам здесь нравится? Мне тоже, хотя я одинок. В сороковом году я потерял жену. Она была родом из Баньюльса, из семьи Сагольс. Вы должны были ее знать. Резвая была, как форель. Меня они так и не приняли. Я ведь из Нарбонны! «Gabatche», чего уж тут!
– Gavatche.
– Gavatches или gabatches – все дело в том, соблюдаешь или нет знаменитое изменение согласных. Это от каталонского «gavatxas»: люди лангедокского наречия. Кто родом из Нарбонны, тот и есть «gavatche». Вы ведь рисуете, правда? (Значит, он узнал Эме?) У меня есть вещи, которые могли бы вам пригодиться – рамы, картон, кое-какие краски… Я открыл такой отдел в магазине. Мне говорили, что пишете вы недурно.
Да, уж три дня, как Эме снова взялся за дело. Он пробует сделать полотно в духе своих «повозок», изобразив большую раковину Баньюльса. Работа значительно продвинулась. Очевидно, люди смотрят, как он рисует. Следует различать нюансы в этом их безразличии!
Он работает, и его окутывает приятный запах масляных красок. Кто-то стоит у него за спиной и смотрит. Но можно быть спокойным, что это не Майоль! Он закуривает, делает несколько затяжек, оборачивается и видит девушку, местную жительницу, в пурпуровой кофте и темно-синей юбке, с тонкой талией и длинной шеей. Она удивлена потому, что видит на холсте себя, он – потому, что его невольная модель останавливается. Она шла ему навстречу от фонтана Свободы, неся на голове кувшин. Шагах в тридцати от мольберта она остановилась и уселась на парапет. В сложном сплетении линий он поместил ее именно туда, где ее недоставало. Она поднялась, увидела его, остановилась у него за спиной, узнала себя в таком неожиданном месте. Он счастлив. Вот они, маленькие радости… Девушка, по всей вероятности дочь рыбака, смеется. Так как она возвращается от фонтана и кувшин – тому свидетель – стоит у ее ног, он отваживается на комплимент.
– Это кувшины придают здешним женщинам такую гордую посадку головы.
Она отскакивает. Ей не нравится, что он заметил, что она несет кувшин, как крестьянка. И она высокомерно роняет:
– Нет. Это порода!
И уходит, неся кувшин не на голове, а в руке.
VIПочти полная луна выкатывается из моря, словно футбольный мяч. Эме наблюдает с террасы за танцем стрижей – их крики, похожие на удары долотом, модулируют в низкие металлические звуки, которые затем превращаются в очень высокие и долго не затихают. Готовят фонари. Море тихо, спокойно, пожалуй, встретится косяк анчоусов у Трех Монахов, у Рег дель Милан или у Улейстрея. Кричат чайки. Между птицами, живущими на суше, и морскими птицами идет война за их владения. Стриж – не самая грациозная птица. Этот ветреник часто-часто машет крыльями, как будто хлопает глазами, разыгрывая удивление, тогда как полет чайки – настолько плавный полет, что дух захватывает.
Спать? С него хватит. Он в плену – правда, он не сидит за колючей проволокой, но все-таки в плену. Утром он позвонил Анжелите. Она говорит уклончиво, спешит. Спуститься в салон и, потягивая коробьерское винцо, слушать елейные речи Антонио Вивеса – Ява, Суматра, Борнео, Сингапур… К черту Батавию! Он спускается, отмахивается от приглашения Дерьмовой Малакки и снова выходит на улицу. По немецкому времени еще почти день.
Половина десятого. Свет часов на мэрии притушен. Из-за разных ограничений ящерицам не хватает мошек. Почему Эме скользит вправо, на тропу, которая огибает мэрию, вместо того чтобы продолжать прогулку по дороге? Этого он не поймет никогда. Быть может, потому, что не любит укоренившихся привычек и обычаев, даже таких прекрасных, как хороводы мальчиков и девочек – мальчики отдельно, девочки отдельно, – эти гирлянды сплетшихся руками мальчиков и девочек, этот хоровод, обедненный войной. Интуиция? «Провидение», – подсказывает Таккини. Просто-напросто воспоминание? Здесь до войны открывался зал – не то мастерская, не то просто сарай, где собирались приглашенные из других городов и исполнители народных танцев. Туда притаскивали лампионы, геральдические панно, пюпитры и партитуры. Несколько раз в неделю здесь танцевали местные жители и пестрая курортная публика. Это место носило изысканно-таинственное название:
«ПЕРВЫЕ ТАКТЫ САРДАНЫ»
«Первые такты сарданы»… и как учитель словесности не подумал об этом? Быть может, это и есть единственная семантическая сила слова, которое привлекает его и направляет его судьбу?
При первых же шагах по тропке туда воспоминание проясняется. Дощечка с надписью по-прежнему висит над массивной запертой дверью. Пустынная улочка пахнет смертью.
И именно сейчас Эме Лонги слышит, или ему кажется, что он слышит, почти неуловимую сардану. Он останавливается. Он превращается в огромное ухо. Нет, он не бредит. Он подходит к двери. Сомнения нет – сквозь толстые доски, сквозь время ласково зовет его пленная сардана. Он стучится. Музыка не умолкает. Он колотит в дверь громче – гневно, бессмысленно. Не меняя звучания, сардана излагает свою тему. Он снова барабанит в дверь. На этот раз под дверью появляется полоска света. Он опять стучит, более деликатно. Если и теперь ему не ответят, он уйдет. Скрип замка. В неясном свете, который бросает ему в лицо приторное дыхание свечей, он узнает интерьер «Первых тактов сарданы», помост, воздвигнутый на бочонках. Пусто. Никого нет. Кто же отпер дверь? Эти театральные трюки кажутся ему менее странными, чем когда-то, потому что долгие месяцы он прожил в театральной труппе из III блока. У него снова возникает ощущение кулис. Однако все продолжается, и сардана незримо полыхает.
Он делает шаг вперед. Вот он уже в «Первых тактах сарданы». Он вздрагивает. У него за спиной:
– Не двигаться! Руки вверх! Побыстрее! Обыщи его, Карлос!
Языки пламени и их тени танцуют на вновь запертой двери. Его обшаривают жесткие руки. Привычные к этому делу. Да и он привычный. Три человека. Встревоженные и внушающие тревогу.
– Это не Энрике.
– Господа, обыски вызывают у меня отвращение. За три года в Померании я их возненавидел.
– Nada![44]44
Ничего! (исп.).
[Закрыть] —говорит Карлос.
– Можете опустить руки, – говорит тот, кто угрожал.
Вид у этого человека раздосадованный. Голос скорее какой-то шероховатый – это не искажение французского. Назвать его гортанным будет, пожалуй, слишком сильно, просто привкус гор… И я еще жаловался, что мне скучно!.. «Эге! Здесь пахнет жареным!» Это комментарий Бандита. Заткнись, Бандит!
– Кто вы такой и что вам нужно?
– Не знаю, как вам сказать. Я услышал сардану…
Это их не успокаивает. Белки глаз и белые зубы… это отдает кладбищем. Карлос, Энрике… Испанцы?
– Я знаю «Первые такты сарданы». Я бывал здесь до войны.
Лонги прекрасно понимает, что его объяснения, хотя это и сущая правда, малоубедительны. Ну и попал же он в переплет! Человек с чуть гортанным французским двумя пальцами достает из кармана желтую сигарету и протягивает Карлосу. Потом повторяет этот жест и опять двумя пальцами вытаскивает следующую сигарету из пачки, оставшейся в кармане (Бандит: «Лучше показать людям задницу, чем пачку сигарет!» – «Надоел ты, Бандит!»), и ритуальным жестом протягивает сигарету цвета маисового листа третьему – высокому священнику. Высекает огонь. Трут. Запах сразу же бросается в ноздри – запах ночного перехода и стражи. Сделав несколько затяжек, человек отвечает после длительной паузы на замечание Лонги:
– А тут как раз была война.
Холодный юмор у этого сухощавого человека, скорее маленького роста, с кожей табачного цвета.
– Самое простое, – предлагает Лонги, – это позвать хозяина.
Сухощавый человек поднимает густые брови над темно-голубыми глазами.
– Гориллу. Он меня знает.
– Да, Гориллу, – говорит Карлос.
– Гориллы здесь нет.
– Плохо дело.
– Да, плохо дело. Я вас видел. Вы живете в Баньюльсе уже несколько дней. Вы рисуете. А еще что вы можете сказать?
– Меня зовут Эме Лонги. Я учитель словесности, лейтенант, военнопленный. Сто двадцать седьмой стрелковый полк. Репатриирован медицинской службой в мае вместе с другими тяжелобольными. Мои документы это подтверждают.
– Гляди-ка, учитель словесности! Только вот чего я не пойму: зачем вы хотели войти в частное помещение?
– Частное, частное, ну да, конечно, частное. Но я-то знал его, когда оно было общественным. Понятия не имею. Это просто, но это трудно объяснить. Я бывал здесь до войны. Я знавал «Первые такты сарданы». Я люблю сардану, я прохожу перед «Первыми тактами» и слышу сардану. И вот я вхожу. Вхожу, постучавшись, заметьте. Что в этом дурного?
Маленький слушает, брови его снова сдвигаются. Нос сперва поднимается, затем опускается – не нос, а совиный клюв. Маленький задумчиво затягивается сигаретой, бумага которой обугливается.
– И вы хотите, чтобы вам поверили?
– Мне кажется, я достаточно часто приезжал в Баньюльс, меня должны признать, – летом тысяча девятьсот тридцать восьмого, зимой и летом тысяча девятьсот тридцать девятого!
– Сожалею, но мы-то не из Баньюльса. Ваша история не внушает доверия.
«Не внушает доверия?» Интеллигент.
– Почему мы должны доверять вам? Опусти свою пушку, Карлос. Где вы живете?
– В «Каталонской».
– Вы намерены долго здесь оставаться?
– Это зависит от вас.
Тень улыбки проходит по загорелому лицу.
– Юмор – это прекрасно, но не всегда достаточно убедительно.
– Мне дали два месяца дли поправки здоровья. Перпиньянский военный врач…
– Как его фамилия?
– Эскаргель. Капитан медицинской службы Эскаргель. Это вас устраивает?
При создавшейся ситуации Эме Лонги должен был бы проявить выдержку, но он все-таки теряет терпение. Маленький не может не почувствовать этого. Но и он не производит впечатления терпеливого человека.
– Продолжайте и постарайтесь понять нас. Поставьте себя на наше место.
– Кого и на чье место?
Третий, высокий и худой, еще не проронивший ни слова, говорит:
– Все они такие! Видел бы ты моего шурина, который вернулся в ноябре из Гамбурга и с бывшими участниками первой мировой войны! Из него сделали мальчика-певчего!
– Не вы меня допрашиваете, а я вас, – говорит маленький.
– А по какому праву? Я француз, а вы?
– Дело тут не в праве, господин учитель! Дело в совершившемся факте. Мы вооружены. Не вы. Понимаете?
– Понимаю.
– В таком случае объясните нам все не торопясь.
– Военный врач Эскаргель пожелал, чтобы я восстановил силы, что я и делаю. Только военный врач Эскаргель не предвидел, что мне все осточертеет. Я стал искать спасения. В Северной зоне мне совсем не понравилось. Я устроил – так, чтобы меня отправили сюда. И теперь я спрашиваю себя, много ли я выиграл.
– Каким же образом вы собирались «спасаться»?
– Уж не знаю. Все было готово. Меня должны были ждать в Перпиньяне. Но в условленном месте меня никто не встретил.
– Кто это «должны были»?
– А кто такие вы?
– Те, у кого в руках револьверы.
Лонги размышляет, не слишком ли много он им сказал. Он думает о том, как был изумлен Пират, и о его замечаниях, которые передала ему Анжелита. Надо как-то выпутываться.
– «Должен был» – это Симон, заместитель директора в Управлении по делам военнопленных. Его сцапали накануне моего приезда.
– Это верно, – елейным тоном говорит четвертый – Эме не заметил, как он вошел. – В префектуре была уйма всяких осложнений.
– Допустим. Вы ищете «спасения». И ищете его, врываясь в порядочный дом, где добрые люди репетируют сардану? Бросьте! Вы пришли сюда не случайно.
– О, были минуты, когда я готов был уехать отсюда на лодке, на велосипеде, уйти на своих двоих! Мне захотелось уехать в тот день, когда я вышел из жандармерии.
– У кого вы там были?
– У старшины Крюэльса. Он был чуточку полюбезнее вас.
– Путч! Он смахивает на провокатора!
Так значит, любопытного зовут Путч. (Пишется, должно быть, «Пюиг», как «Пюиг дель Мае», хотя жители Баньюльса произносит «Путч дель Мае».) А вот нетерпеливый Карлос смахивает на солдата разбитой испанской армии!
– Llain qué té foute, coyoun![45]45
Заткнись, идиот! (каталонск.).
[Закрыть] – прерывает его Пюиг. – Главное, жалко, что нет Гориллы. А как его зовут, Гориллу-то?
– Я знал, да забыл.
– Ну, а что он делает, когда не танцует сардану? Чем он занимается?
– По-моему… Подождите-ка… Он содержит гараж. А что это за игра у нас с вами?
– Мы вовсе не играем! Кто еще в Баньюльсе знает вас?
– Все зависит от того, что вы называете «знать». Секретарь мэрии, книгопродавец…
– Могут они поручиться за вас?
– Конечно, нет! Да, еще Поль Пюньо, виноградарь – поэт, друг господина Майоля.
– Его здесь нет.
– Мне об этом сказали на улице Братства… Есть еще хозяин казино.
– Был.
– Как был?
– Его арестовали и отправили в Германию.
– Еще – хозяин «Каталонской гостиницы».
Они хохочут. Очень громко. Антонио Вивес – это и впрямь смешно, но так ли уж смешно?
– Если другого поручителя, кроме этой канарейки, у вас нет… Весьма сожалею, лейтенант Лонги, не придется вам воспользоваться нашим гостеприимством.
– Стало быть, не успел я выйти на свободу, как опять попал в плен! К французам! Или к испанцам! А подумали ли вы о том, что, если я исчезну, завтра же Антонио Вивес отправится прямехонько в жандармерию и сообщит, что один из его постояльцев испарился? Найдет мое барахло в беспорядке, начатую, еще не просохшую картину… и…
– Да. А в Перпиньяне вы никого не знаете?
Эме Лонги не колеблется.
– Нет. Я прожил несколько дней у мадам Понс в гостинице «Грот».
– Что мне нравится в вас, лейтенант Лонги, так это то, что вы не умеете врать. Не жалуйтесь, я окажу вам радушный прием в «Первых тактах сарданы» образца тридцать девятого с поправками, внесенными в сорок третьем.
Здесь командует Пюиг. Эме следует за ним. По пятам за ними идет тот высокий худой, который знает, что делается в префектуре, и Карлос, который, должно быть, поглаживает рукоятку пистолета у себя в кармане. Все как полагается для знаменитой пули в затылок! И тем не менее он не мог заговорить об Оме, о Пирате и, уж конечно, о беглеце, чьи снимки с астрономической суммой украшают все жандармерии Руссильона. Таким оно и должно быть – знаменитое Сопротивление, которое немцы называют «терроризмом». Особенно поражает его сложность этого параллельного мира. Его китайская сложность.
Скрипит еще одна дверь. Мягкий голос произносит:
– Крайне необходимо смазать петли.
Хорошо воспитанный человек. Свечи следуют за ними. Дверь снова закрывается, они спускаются, и сардана становится все громче. Значит, под таким невинным, всем доступным залом «Первых тактов», в котором летом Горилла учил танцевать прекрасных чужестранок, помещался этот подвал? В Лаборатории тоже говорили, что в Баньюльсе есть подземелья. Он прислушивается.
Ему вспоминаются два слова:
– «Santa Espina»![47]47
Терновый венец.
[Закрыть]
– Что вы сказали? Повторите!
– «Santa Espina»! В последний раз я слышал ее, когда был на хуторе Рег вместе с Анжелитой и Капатасом.
– Он никого не знает в Перпиньяне, но Капатаса он знает, – говорит позади него высокий.
Они идут дальше. Этот спуск с бесконечными поворотами чем-то напоминает кишки.
– Идите осторожно, лейтенант Лонги. Тут есть еще одна дверь.
Эта дверь – не простая дверь, это дверца шкафа. Пюиг открывает обе ее створки. Нажимает на дно. Дно скользит и открывает еще одну лестницу, ведущую прямо в склеп под римским сводом.
– Баньюльские подвалы, – поясняет Пюиг. – Этот подвал принадлежал семье Араго – не семье ученого, а другой ветви, которая занималась изготовлением вина для литургии. Вы находитесь в раю мальчиков-певчих всей анекдотической живописи Салона французских художников, господин живописец!
В его юморе слышится злоба.
– Я вас доставил. Я видел вас однажды – это было, конечно, в тридцать восьмом – в Зеленом кафе у «правых». Вы были там с Полем Пюньо и Аристидом Майолем. Простите за нелюбезный прием.
– Доброй ночи, мсье Пюиг.
Лонги произносит «Пюиг» как северянин.
– Спасение и братство. У нас говорят: «Спасение и братство», как во времена Коммуны. Это вас не шокирует?
– Спасение и братство.
– Что ж, прекрасно; продолжайте, ребята.
В последнем подвале человек шесть. Они танцуют. Они считают шаги. Сбиваются. Начинают снова. Они чересчур серьезно относятся к столь легкомысленному танцу. Снова сбиваются, снова начинают. «Нелегко тут правильно высчитать!» – говорит стройный мужчина в плотно облегающем его черном свитере. Танцующие отмечают что-то в записной книжке. Никогда в жизни не подумал бы Эме Лонги, что сардана требует такой математической точности.
– Наш сосед из Кадакеса, это чудо природы Сальвадор Дали, говорит, что руки у танцующих сардану летят по воздуху, а шагам они ведут точный счет, – комментирует Пюиг. – Раз в жизни он не бредил.
Танцоры – очень молодые – опять начинают и снова ошибаются на десятом счете.
– А ведь как просто! Раз, два, три, четыре! А потом: пять, шесть, семь.
– А если спутаю, все к чертям?
– Хорошо хоть, если не ошибешься.
Эме Лонги, несколько растерявшись от этой смеси (китайщина, думает он) невежества и серьезности, пытается понять, что это за спектакль, в котором число кажется основой священнодействия. Он слишком дешево отделался, чтобы задавать вопросы, но они так и вертятся у него на языке. Его не удивило бы, если бы церемония была связана с вентой карбонариев или масонской ложей. (Гипотеза «венты» – это у Лонги атавизм.)
– Мы готовим спектакль, – полушутя-полусерьезно говорит Пюиг.
Он шутит, но в чем соль этой шутки?
– Перерыв, ребята!
– Давно пора! Мы подыхаем!
Здесь стоит огромный деревенский стол, заваленный оружием: между прочим, тут целый комплект гранат – французские, немецкие, испанские, – автоматы Штерн, английский ручной пулемет Бренн. И тут же – окорок, колбаса, круглые хлебцы, оливки, помидоры…
– Покушайте с нами.
– От вашей… сарданы… я проголодался. Вообще-то у меня нет аппетита.
С тех пор как выяснилось, что эти люди не желают его убивать, они стали симпатичными! Рассевшись кто на табуретах, кто на стульях, они жуют, выплевывают кожуру, болтают, хохочут, и все это имеет вид самого невинного семейного торжества. Лонги набрасывается на еду.
– По правде говоря, – возвращается к разговору Пюиг, – вы поставили меня в крайне затруднительное положение. Карлос видит провокаторов всюду, да они и правда всюду. Вы же сами знаете… – Пюиг улыбается, обнажая волчьи зубы, делает секундную паузу и продолжает: – …и вы прекрасно поняли, что разучивание сарданы, которая запрещена… «Santa Espina» запрещена по обе стороны границы: там – Франко, потому что это песня сторонников автономии Каталонии, а здесь – оккупационной армией, которая ни в чем не отказывает своему дружку Франко… Это, конечно, не оправдывает такую строгость! Но так уж здесь повелось…








