412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арман Лану » Пчелиный пастырь » Текст книги (страница 5)
Пчелиный пастырь
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:15

Текст книги "Пчелиный пастырь"


Автор книги: Арман Лану



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц)

IV

В «Пальмариуме» нет разговоров о происшествии в Пор-Вандре, зато о бегстве… «Все это ляжет на нас», – сказал гарсон в переднике – худенький коротышка с вьющимися на затылке волосами. Как многие тщедушные мужчины, он стоит за существующий порядок, этот Феликс, Феликс Кот, или просто Кот.

Лонги звонит по телефону за стойкой. Кот краешком глаза следит за ним. На другом конце провода – голос Соланж Понс. Она как будто не удивлена; он лаконичен: все в порядке; его никто не спрашивал; он вешает трубку. Эти предосторожности означают, что в нем произошла перемена, подсознательная мобилизация. Отныне в этом пробудившемся человеке – ставка главнокомандующего в действии. Чаевые Коту. Фальшивая благодарность Кота. Лонги выходит и идет вдоль Мели (так называется этот канал). Улочка, дверь гостиницы, патио и фонтанчик… Господа немцы как будто не изменились, разве что стали немножко нервными… На лестнице он сталкивается с двумя такими господами. Они на него не смотрят. Это их стиль? Или своего рода застенчивость? Порой у него возникало чувство, что и немцы застенчивы, но эту мысль он не высказывал. В лагере она показалась бы либо парадоксом, либо провокацией, а то и просто равнодушием. Лонги заходит в свою комнату и тотчас заглядывается на игру света, съедающего тень на площади из серого и розового мрамора. Воскресенье есть даже во время войны. Простертые руки трех сил каталонского народа говорят о том, что проблемы, возникающие в человеческом обществе, незыблемы. Он закрывает ставни. Растирает себе плечо. Боль снова утихла. А что, если движение было лучшим лекарством? «Ты должен – должен – должен прочитать Б-Б-Блонделя!» – говорит Таккини. Эме ложится на спину, подложив руки под голову.

Когда он просыпается, часы на башне Кастилье, к его изумлению, бьют четыре. Он опять заснул, выронив иллюстрированный журнал! Он выходит. Он намеревается пройти через двор ратуши. Решетчатые ворота заперты. Статуя Майоля «Мысль» – в клетке. Он сделает круг по маленьким улочкам, два раза свернет налево, или через «Грот» и два раза направо. «Грот» в этот час стоит светлый, почти веселый. Он выбирает свет.

И быть может, свою судьбу.

Он нахмурился при виде громоздкой вывески с черными тевтонскими буквами (возможно, здесь есть и немецкая типография!) – вывески немецкого книжного магазина «Frontbuchhandlung»[29]29
  Фронтовая книжная лавка (нем.).


[Закрыть]
(этого еще не хватало – тевтонский шрифт!) – и в эту самую минуту, на углу у «Грота», столкнулся с Анжелитой, которая шла с подружкой. Анжелита! Они разглядывали витрину «Парижского платья»; она увидела его в стекле витрины, повернулась и бросилась к нему. Она целует его в щеки, вскрикивает, зовет свою приятельницу, разыгрывавшую тактичность.

– Фелипа! Привидение!

Фелипа подходит, любезная – мы тоже обращение понимаем! – поджав губы и ягодицы. Обе они красивы, но красивы по-разному. Анжелита! Она похожа на Венеру, что стоит на площади, хотя и не она служила для нее моделью. Головка скорее маленькая (канон античности: человеческий рост – восемь голов), строго овальной формы, причем волосы не меняют, эту линию. Когда она позирует, лицо, должно быть, теряет всякое выражение. Волосы черные, собранные в шиньон, резко очерченные глаза, прямой нос, ломаная линия губ – все это выступает над колонной чересчур длинной шеи. Изящны и ее плечи. Красивые груди – высокие, маленькие, торчащие в разные стороны. Бюст, шея и голова совсем еще девичьи. А ниже амфора: вырисовываются полные и круглые бока, крепкие ягодицы, покоящиеся на дорических колоннах бедер. Нижняя половина ее тела всегда напоминала ему таитянских женщин Гогена. Флорентийский торс, возникающий из почти звериной материальности, – такова типичная каталонка, по Майолю. Порыв и плоть. Нет ничего удивительного, что Анжелита долгое время была любимой моделью скульптора!

По сравнению с ней Фелипа, пожалуй, больше похожа на испанку. Изжелта-смуглая кожа, волосы цвета воронова крыла, трепещущие ноздри, очень белые зубы (он вспоминает Марию-Терезу) – эта Фелипа так же подвижна, как Анжелита скульптурна. Меньше ростом, тонкая, с детскими лодыжками и запястьями, закованными в золото, она не может двигаться, не танцуя. «Славные курочки!» – восторгается Бандит. «Бандит, ты пошляк!» – «А ты, бабник, здесь не соскучишься!»

Анжелита никогда не притворяется. Она в восторге от этой встречи.

– Я знала, что ты попал в плен на Севере.

Разумеется, на Севере. Для Эме то, что он переживает, происходит на крайнем юге страны. Для каталонцев – это северная повесть. А как же быть с Управлением? Он намеревался заглянуть туда, а там наверняка пусто. Он пойдет завтра. Morgen früh… La mañana[30]30
  Завтра утром (нем.). …Завтра (исп.).


[Закрыть]
. Они располагаются в «Гроте», который кишит студентами, машинистками, жизнерадостными спекулянтами, немцами, чувствующими себя тут почти что на каникулах, надутыми именитыми гражданами. Они пьют плохое пресноватое пиво. Время от времени проезжает старомодная коляска, набитая серыми солдатами – они едут на прогулку. Фелипа смывается. Она работает в ресторанчике на площади Касаньес, квартал Сен-Жак, – дешевенькое заведение, где устраиваются по талонам. Фелипа сматывается, а вдогонку ей свистят двое немцев – они ведут себя как итальянцы!

Эме понимает, что ему повезло – удача меткого стрелка – после всей этой кутерьмы снова обрести искреннюю дружбу, которая была такой нежной и в которой он ощущает сострадание, почти материнское чувство, как у Марии-Терезы. Им можно довериться. Довериться Альберу он не мог. Он начинает свою исповедь. Не упускает ни одной подробности, начиная с неудачной попытки установить связь в пятницу утром. Симон? Она его знает. На редкость честный парень. Он шел на риск. Эме вкратце рассказывает о пор-вандрской авантюре, начиная со своего дебюта в кафе «Балеарские острова» (она знает и Пирата), о таможенном катере, о досмотре судна и о потрясающем (подходящее слово!) разрыве гранат. Анжелита возвращает его в довоенное время, время, несмотря на испанскую трагедию, беззаботное, – в то довоенное время, которое до сих пор еще разливается песней под скрещивающимися лучами прожекторов ПВО:

 
Брось, не горюй,
На все наплюй,
Живи себе и в ус не дуй!
 

Лэмбет-уок невмешательства и Мюнхена… чемберленовского Мюнхена. Да здравствует Даладье! Dantzig’s band![31]31
  Здесь: Данцигский коридор (англ.).


[Закрыть]
Его недозрелый пацифизм был обманут! Он опомнился на Тромборнском кладбище в Лотарингии – в двадцатисемиградусный мороз, когда размещал ручные пулеметы взводного охранения в могильных ямах. Анжелита возвращает ему эту былую беззаботность. Вначале она встревожилась, но теперь корчится от смеха, когда он рассказывает ей о своем пребывании в богатом обиталище в Пор-Вандре.

– Ой, с ума сойду! Да ты знаешь, где ты был?

– Нет… Ну я… Да нет! Быть не может!

– Ты и эти пташечки!

Она отбрасывает прядь волос, выскользнувшую из строгого шиньона, – посеребренную прядь, которая кокетливо заявляет о ее возрасте.

– Ты был в «Черном коте», в знаменитом «Черном коте»! А Мария-Тереза – это сама хозяйка. С ней ты не рисковал ничем, кроме как добродетелью!

«Что ж, – комментирует Бандит, – есть такие куколки – и лады! А ты всегда будешь интеллягушкой!» (Неологизм, часто употреблявшийся в офлаге). Развеселившаяся Анжелита ведет его в ресторанчик «Уголок», где служит Фелипа. Анжелита свободна до полудня понедельника. Она работает ассистентом-секретарем у одного зубного врача, стоматолога, доктора Вилинского.

Перпиньян – это город-спираль, центр которого – Кастилье. Они петляют вместе с теплой каталонской улочкой, переполненной гуляющими. По Аржантери они выходят на площадь Касаньес.

В 1938 году, перед их первым разрывом, ему и в голову не могло прийти, что Анжелита столь осмотрительна. И вот она в роли старшей сестры, и, прежде чем войти в «Уголок», читает ему мораль. Зря он был с ней так откровенен. Даже с ней. К счастью, она знает цену словам. Но впредь он должен поостеречься. (То же самое говорил ему Альбер.) У немцев есть уши. И побег из Крепости (она совсем близко, отсюда до нее не больше километра) их взбесил. Ее патрон лечит немецких офицеров, и они предпочитают его немецким дантистам, у которых нет нужных материалов. Беглец, который был с ними на катере и которому он, сам того не зная, служил телохранителем, – тот самый, что задушил часового, – был местным руководителем Сопротивления! А может, кем-то повыше. Его голова оценена в две тысячи марок. Четыре миллиона за одну голову – это немалые деньги в 43-м году! Он был приговорен к смертной казни, и приговор вот-вот должны были привести в исполнение.

– Приговорен к смертной казни!

– И он не первый. Их хватает. Тюремный надзиратель, то есть представитель администрации, – а такие разных историй не выдумывают! – так вот, этот самый надзиратель слышал, как приговоренные к смерти пели накануне последнего массового расстрела в декабре: «Нос не вешать! Нас повесят!» Позавчерашний беглец, когда его вели из военного трибунала, крикнул другим заключенным: «Ребята! Получил пропуск в царство небесное!» Это все тот самый надзиратель рассказывал…

Звериная ненависть одушевляет Анжелиту. Это голос другой женщины, не той, которую он знал… вот только… Да. Были минуты, такие же, как эти, когда она говорила о Франко. Хорошенькое дело: быть любовником (одним из) этой девицы и не знать, что ее одолевают приступы бешенства. Он только что это обнаружил. Она все еще говорит о надзирателе, который их информирует. Эме представляет себе его в мундире с нашивками в виде скрещенных серебряных ключей. «Тебе нелегко будет сохранять трезвую голову», – делает вывод Вандеркаммен своим наставительным тоном – тоном ремесленника. Он прав, этот торговец восковыми свечами. Это куда сложнее, чем в лагере.

Они входят. Фелипа отыскивает им местечко. Проигрыватель играет канте хондо – любимые песни Федерико Гарсиа Лорки. Сквозь дымовую завесу к ним подходит хозяин, ниццианец, точнее уроженец Фаликона. Он больше любит Лазурный Берег, но жизнь там несладкая, приходится вертеться! Фаршированные сардинки, рубцы по-каталонски, сыр и орехи – вот что он предлагает.

Эме умолк. Хозяин отходит. Она пускает дым сигареты прямо в нос Эме, чтобы привлечь его внимание, потом быстро поворачивает над столом руку ладонью вверх и вниз. Таково ее мнение об этом человеке.

Еще несколько подробностей – и довольно об этом. После полудня она шла по улице Мен де Фер. Она шла к подружке на улицу Арше. Все эти улицы живут под сенью Крепости. Через один из пустырей, прилегающих к дворцу Королей Майорки, и удрал тот тип. Анжелите пришлось предъявить документы и сказать, куда она идет. Часовые ударами прикладов подгоняли любопытных, которые проходили недостаточно быстро.

Очень вкусны эти поджаренные на сковородке, потом остывшие и нафаршированные разными травами сардинки. Он впивается взглядом в глаза женщины и говорит ей:

– Вот такой я тебя и люблю.

Она улыбается улыбкой Джоконды. Проигрыватель играет сапатеаду.

И все-таки он остался страшно голодным после легкого завтрака в Портус Венерис… Двух сардинок и порции рубцов было для него достаточно. Его подводит желудок. У него часто бывает рвота. Давление низкое. 110/80 – это мало. Усталость возвращается к нему из лагерей, из Валансьенна, из последних дней в Париже, из нескончаемого путешествия, из этого неожиданного приключения. Веки наливаются свинцом, щеки западают.

Женщины видят это. Анжелита говорит:

– Не ходи завтра в Управление. Самое лучшее, что ты можешь сделать, – это сидеть тихо. Спокойно возвращайся в «Грот». Ты в пасти у льва, и никому не захочется лезть туда за тобой. Завтра утром я тобой займусь. Встреча здесь в семь вечера – пообедаем.

Не подозревает ли Анжелита Соланж Понс? Это было бы хуже всего – это самое недоверие, которое заразило всех и которое просачивается и в него. Сперва ему показалось, что она чересчур подозрительна и все преувеличивает, чтобы подняться до уровня трагедии, которая подавляющему большинству казалась не более как буднями. Сейчас он уже думает иначе. Но эта подозрительность для него неизмеримо более тягостна, чем печаль, таящаяся в очередях, в черном хлебе, в недоброкачественных тканях, в неудобочитаемых талонах и в грязном мыле.

Она не захотела, чтобы он проводил ее. Она показала ему дорогу. Бесполезно. У почтовых голубей нет компаса. Она троекратно поцеловала его в щеки крест-накрест – во имя Пресвятой Троицы. Иберийская кровь клокочет в ней… Только не сегодня. Он огорчен. Все-таки было бы очень мило, если бы… Она уже была такой в знойный день, за тридевять земель отсюда. Разумеется, у нее кто-то есть. Анжелита, Анжелита! Мне кажется, я любил тебя. Зачем же ты была такой независимой?

Он устал, но ложиться ему не хочется. Его клонит ко сну, но он и глаз не сомкнет. Ноги сами приводят его к «Гроту». Площадь почти пуста. Он опускается на стул. Отсюда ему видна его комната. Должно быть, он оставил у изголовья кровати зажженный ночник, потому что в комнате горит слабый свет. Только что, в «Уголке», у выходца из Ниццы, Анжелита была просто вновь обретенным другом. Оставшись один, он испытывает мучительное желание. Однако он идет спать; гарсоны убирают стулья.

На колокольне св. Иакова только что пробило семь. Придя в «Уголок», Эме не удивляется, что Анжелиты еще нет: опоздание – это для нее какое-то ревнивое утверждение своей свободы. Фелипа делает ему ободряющий знак. С последними ударами Angelus[32]32
  Колокольный звон, возвещающий у католиков час молитвы «Angelus», читаемой утром, в полдень и вечером.


[Закрыть]
появляется Анжелита.

Она постаралась. Капор с широкой лентой (право, такова мода), короткая расклешенная юбка над полными коленями и развитыми икрами, туфли на наборных каблуках. Какое безобразие – вырядить этак Венеру Милосскую! Наши моды не подходят красавицам. Это его изысканный комплимент. Она довольна. Он может идти в Управление. Симон не останется в Крепости. Поговаривают о том, что его переведут. Переводы в Париж и Компьен бывают по вторникам. Откуда ей это известно?

Он усвоил урок. Он не будет задавать ей вопросов. Ему остается понять, что вопросы, которых не задают, не дают нам покоя. Короче говоря, во время завтрака она пошла к Торрею. Узнав, что Лейтенант вернулся, он постучал себя по лбу согнутым указательным пальцем. «Он что – в своем уме?» – так отреагировал он на это сообщение. Соответственно Пират просит Лейтенанта, чтобы тот не засветил «Балеары». Для полицейского в отставке задержка катера в его стремительной скачке по волнам подозрительна. Немецкой службе, возможно, было известно не только о бегстве – это-то ясно, – но и о краже катера, которую она сама же допустила. Торрей чует тут ловушку, в которую они попались бы все, кабы не находчивость Ома.

В Управлении лейтенанта Лонги снова, как и в Париже, встречают все те же изречения и лозунги «национальной революции», те же портреты маршала, те же картонные галльские секиры, та же удушливая атмосфера петэновских клубов. Он уже просветился на этот счет. Он повидал уже слишком много. Неужели ему придется жить в этой атмосфере?

Бернар Ориоль, племянник мужа Соланж Понс, оказался славным малым. Выглядел он моложе своих лет, галстук всегда был аккуратно завязан; он приготовил досье Эме, составил заявление об обмене Lagermark[33]33
  Монета, имевшая хождение только в лагерях для военнопленных. – Прим. автора.


[Закрыть]
– оставалось только подписать опросный лист в немецком разрешении на выезд в Баньюльс. Была даже пришедшая утром на имя Лонги прибавка к жалованью. Этот практичный молодой человек на всякий случай нашел частичное применение этим деньгам: он облек их в аппетитную форму горного окорока ценой в 5000 франков. Эме обозлился было, но сдержался. Отдаст Анжелите. Окорок ожидал решения своей участи в стенном шкафу, и там ему было не скучно в обществе пачек сигарет и отрезов. За будущее племянника Соланж Понс можно было не беспокоиться.

Они позавтракали в офицерской столовой префектуры. За несколько часов Эме Лонги усвоил множество разных вещей. В Перпиньяне дела идут не так уж плохо. Каталонцы вопили, что с них дерут шкуру, но на самом деле они страдали только первый год. Они выращивали различные культуры и собирали два, а то и три урожая в год. Когда началась оккупация Южной зоны, то и тут немецкие порядки и вишистская зараза не могли отнять у людей смекалку и давно выработанное умение приноравливаться к обстоятельствам. С непроницаемым видом парень продолжал свой урок. В другие времена он преуспел бы в политических науках. Он не смешивал мораль с политикой. Больше всего страдали люди свободных профессий в городах. Сопротивление идеологическое, политическое Сопротивление действовало, можно сказать, среди бела дня. Достаточно было посещать кафе. Эти люди неодобрительно поджимали губы, говоря о теперешних властях. Но дальше этого дело не шло. Юный Бернар явно был не на их стороне. Его шеф Симон шел навстречу своей судьбе. Но дело его ведению немцев не подлежало. В этом министерстве из-за пленных было прескучно, приходилось иметь дело с немцами! В сущности, идеальным было бы министерство по делам военнопленных без военнопленных… Странно было видеть улыбку старика на молодом лице этого самого Бернара Ориоля. Мораль: к Симону «были применены административные меры». Это означало, что его интернировало Виши.

Эме Лонги слушал, невольно заинтересованный таким цинизмом. В первые дни он пылал негодованием. Несколько раз рядом с ним оказывался кто-то, кто оправдывал это состояние Эме, объясняя, что надо же быть снисходительным к человеку, который вернулся из лагеря и еще плохо осведомлен; особенно унизительным было, когда защитительную речь произносила хорошенькая женщина, к тому же обеспеченная. И он стал корректировать огонь.

После полудня ему пришлось внести поправку в кое-какие утренние выводы. Он чересчур поспешно провел параллель между министерством – министерством по делам военнопленных – и петэновскими клубами. Уж коль скоро члены петэновских клубов наивно верили в маршала, то верили совершенно искренне. Здесь же дело обстояло хуже. Поддельный скаутизм плохо прикрывал отсутствие совести.

Создавшееся у него впечатление укрепила беседа с директором Управления, кавалерийским полковником, горячим сторонником Службы порядка Легиона бывших фронтовиков; этот полковник, вернувшись из недельного отпуска, только что узнал о «скандале с Симоном». Он носил скромный галстук в тонкую трехцветную полоску. Он говорил со своим юным коллегой с единственной целью предостеречь его. Пострадавший заместитель директора (временный) был весьма неосторожен! Между нами: даю вам совет – вы ведь вернулись из лагерей. Вам выпало счастье полечиться солнцем (он имел в виду «позагорать»), В Баньюльсе вы встретите своих репатриированных товарищей. В частности, майора Анрио, активного участника «национальной революции», к которому очень благосклонны в Виши. Наше министерство – это Виши, не так ли? Он будет вами руководить. И всем нашим волнениям конец! А жить вы будете у нашего друга из Легиона, Антонио Вивеса, – это человек благоразумный и рассудительный…

Снабженный пропуском в запретную зону, уладив дела со своим начальством, Эме Лонги извлек ряд уроков из своей двойной авантюры. Второй путь был отрезан. Симон арестован, и здесь все обрывалось. В «Балеары» ему хода не было. Что ж, он поедет и будет, как они говорят, лечиться на солнышке до тех пор, пока не станет разбираться во всем этом лучше. Одно теперь ясно: он больше не «зомби».

В этот вечер Бандиту, комментировавшему поведение и поступки своего товарища со столь обидной прямотой, не придется сыпать сарказмами. Эме Лонги вернется в гостиницу «Грот» только под утро, после того как проводит Анжелиту домой – она живет над мастерской сапожника (она зовет его Памфилом), которая вся пропахла плохо выделанной кожей.

V

В 1939 году на Баньюльском вокзале жила сова; выход из туннеля был здесь таким темным, что подъезжающий к вокзалу северянин мог бы вообразить, что он все еще в горнопромышленном крае. Эту или уже другую мигающую птицу двадцать лет спустя увидит на Перпиньянском вокзале соотечественник Анжелиты – уроженки Кадакеса – Сальвадор Дали? Совы живут долго, а каталонское воображение искажает еще больше, нежели создает. Все-таки эту-то сову Эме Лонги знал лично. Весной 1943 года она была на своем посту – над почтово-пассажирским отделением, – голова набок, уши прижаты, вид фальшиво удивленный. В пенсне в виде двух удлиненных овалов, в сером халате, испещренном глазками, сова напряженно думает, сидя над афишей с совершенно неуместным здесь приглашением – афишей Национального общества французских железных дорог:

ПОСЕТИТЕ ГЕРМАНИЮ!

Натали говорила, что птицу субсидирует Организация по выявлению местных ресурсов. Это была правда, принимая во внимание место, где ее кормили. (Сова в его голове была связана с Натали, а Дали – с Анжелитой.) В этом постоянстве птицы было что-то ободряющее. Как будто две эпохи – 1939-й и 1943 годы – не были навсегда отрезаны друг от друга. Это миганье золотого глаза Госпожи Птицы – хорошее предзнаменование.

Приветствуемый таким образом, Эме вылезает из автомотрисы, сдает чемодан и ящик в камеру хранения и подставляет солнцу лицо. С бодрящей легкостью идет он к берегу моря по узким дорожкам, усыпанным морскими ежами. Улица пахнет стручками перца и кальмарами. Она ведет к «Каталонской гостинице», и он толкает дверь, украшенную переводными картинками 1900 года.

Некий желтолицый Антонио Вивес принимает его с тем угрюмо-скучающим видом, какой этот хозяин гостиницы всегда сохранял для своих постояльцев. Ах! Он ведь не обучался на специальных курсах, этот старый мореплаватель из Почтовой компании, который навсегда сохранил в памяти свое кругосветное путешествие, словно маленький шарик в погремушке! Выйдя в отставку, эта мумия Вивес купил гостиницу (точь-в-точь как сова купила вокзал). Изнуренный бесчисленными восточными лихорадками, осевший здесь Вивес, печень которого можно было показывать в ярмарочном паноптикуме, а желудок напоминал потрепанный кошелек, поневоле не интересовался ничем, кроме своих болезней. Всякий вновь прибывший постоялец отвлекал его от наблюдений за своими ощущениями – как тут не рассердиться? Он, верно, мог бы преуспеть в Шатель-Гийоне, но тамошний климат ему не по душе.

Кроме своих болезней, он мог говорить только о своих путешествиях. В его рассказах они становились такими же высушенными, как его печень: они превращались в отдельные слоги, которые он ронял изо рта – из синеватой раны на лимонно-зеленом лице. Несмотря на это, Лонги узнает его с таким же удовольствием, как и сову. Вивес приводил в восторг Натали. Его фирменным блюдом был Дальний Восток. Тридцать лет тайфунов и муссонов. От Суматры до Филиппин, Джакарта, Макассар, Сурабайя, Сурабайя… Ах, копра и абака, каучуковое дерево! Эме, обожавший вольнословие, прозвал его «Дерьмовой Малаккой». «Япошка, япошка», – поддакивала Натали. Время от времени всплывало имя какого-нибудь знаменитого путешественника… Ах, Лоти! Клод Фаррер… Сомерсет Моэм, Фоконье… (Последнего он отбросил за отсутствием громкой славы.) Таким образом, эта мумия высотой в метр восемьдесят и весом в пятьдесят кило всегда готова была принять у себя выздоравливающего, озабоченного поисками прошлого.

Лонги любит несовременный облик этой гостиницы, витражи, зеленые растения и вешалку, тот стиль, который в ту пору еще не назывался «китч», запах натертых воском полов и бергамота, тронутые ржавчиной эстампы с морскими видами, гримасничающие маски и всю гамму желтых улыбок, высшее воплощение которой – оживившееся на несколько минут лицо Антонио Вивеса.

– Значит, с возвращением, господин Лонги? О, вы найдете здесь перемены – и все из-за этих людишек, что обдирают нас как липку! Бедная Франция! Пора, пора взять в руки власть сильному человеку. Я ждал вас. Ранение несерьезное? Болезнь, которую подцепишь в чужой стране, всегда хуже, чем та, что подцепишь у себя дома. Эх, моя молодость на Борнео! Ничего, выкарабкаетесь! У вас организм крепкий.

Как можно было заключить из беседы с полковником Анрио, Антонио подчеркнуто носит галльскую секиру, но не знак отличия, учрежденный Виши, а только знак общества «Друзей Маршала» – его цветной портрет красуется в приемной, рядом же с ним – более скромный, обтянутый крепом портрет, на коем запечатлен римский профиль адмирала Дарлана.

Уже в 1939 году Антонио Вивес посещал Зеленое кафе, где его прозвали в соответствии с его чином Капитаном Боевых Крестов. Он был сторонником Франко, приверженцем порядка. По крайней мере в его гостинице власти беспокоить Лонги не будут.

– Даю вам одиннадцатый. О, я благодарности не заслуживаю! Гостиница пустая.

Таким-то образом Лонги лицом к лицу встречает свое прошлое в 11-м номере – это его комната, огромная пустая птичья клетка, легкая, как тунисская белая чеканка. Поверх крыш, крашенных темной охрой, он видит пальмы, платаны, побеленные известкой террасы, сохнущее белье и вдалеке – движущуюся чешую моря, которое не бороздит ни один корабль. Безликая комната, в которую еще не доставлен багаж, изгоняет тебя быстро, даже если с нею связаны какие-то воспоминания. Со скукой приходится считаться.

Он спускается, переходит улочку, затопленную тяжелыми запахами. Кошки прячутся в кишках проулков. Он выходит на площадь – это собор из зелени, вознесенный на огромную высоту полосатыми платанами. Тоскливо, разумеется, но приковывает к себе взгляд красота. Красота этого мира искупает все. Эме умеет бороться со скукой с помощью маленьких радостей, которые дарят нам наши глаза, – это лекарство для пленника. Чудовищная печаль, выпавшая на долю Померании, научила его, что несчастья тоже можно держать на почтительном расстоянии благодаря некоторым оттенкам, редкостному сочетанию красок, элегантности формы, богатству темы (самые бедные часто оказываются и самыми богатыми) и даже благодаря эллиптическому контуру окружающей вас колючей проволоки или же благодаря фантастически-шутовскому силуэту закутанного в шинель часового. А здесь! Бобр снова возводит свою запруду. Вот его снова связывает с жизнью эта фреска: штопальщицы сетей, фигуры которых отчетливо вырисовываются на фоне бледного моря. Наклонившись над рыжими мотками, они как будто терпеливо распутывают этрусский рисунок. Усевшись на парапете, скрестив ноги и расставив колени, на которых лежат руки цвета йода, двое-трое неподвижных рыбаков с тюленьими усами, как у маршала Жоффра или как у Клемансо, – усами, которые торчком стоят у щек, – жуя губами, беседуют о жизни. Сам же Клемансо (хозяин лодки, вдовец, который с гордостью носит это прозвище) всегда здесь.

Эме Лонги узнаёт их, но они его не узнают. Они и в мирное-то время не больно интересуются «приезжим из чужих краев», хоть он и покупает у них рыбу и снимает у них жилье. А уж сейчас, во время войны! В жилах каталонцев не течет кельтская кровь, заставляющая человека с любопытством относиться к пришельцам, – черта, благодаря которой он столь падок на разные выдумки великих лжецов. Каталонцы замыкаются в свойственной им самовитости и находят убежище в твердой уверенности, что ничто на свете не могло, не может и не сможет сравниться с их краем. Эме проходит перед ними невидимкой. (На самом же деле вести здесь бегут так же быстро, как и повсюду.)

Вот и Зеленое кафе, напротив – Красное кафе, потом, у самого моря, – Маренда, которая фигурной скобкой растягивается до Памятника павшим. Он обходит знакомые места, но вскоре обнаруживает едва уловимые изменения. Когда он уезжал отсюда в 1939 году, он только что написал картину, на которой изобразил две повозки. Она запечатлелась в его памяти. И он снова видит фон – вогнутый треугольник слева, громада Дунского мыса. Справа – ритмическая пляска лодок, объемистые каталонские сачки для рыбной ловли, гарпуны и фонари, жеманное покачивание сетей, похожих на красный гамак, галька и парапет. Совсем близко на переднем плане, слева, задок одной из повозок. Из нее по лесенке спускается цыганка с тюком белья в одной руке, а другой держит за руку ребенка. Справа на картине, для завершения композиции, он поместил еще одну повозку, сплошной кармин. Чтобы достичь яркого блеска, он подчеркнул темно-красный кадмий мареновым лаком. Впервые испробовал он этот прием старых мастеров, который вывели из моды импрессионизм и фовизм. Этой части, очень важной для всей картины, – быть может, четверти всего холста – придавали совершенно иной характер забавные буквы на фургоне ярмарочного цирка:

СЕЗАР ПОМПОН

Край картины перерезал второе «О» надвое. Строго геометрическая композиция оживлялась благодаря тщательно выписанной арабеске – длинным полукружием арки над этой срезанной повозкой; роль этой арки исполняла резная листва платана. Майоль увидел этот холст, когда Эме работал над ним. Мэтр остановился. Эме почувствовал, что позади него кто-то стоит. Редкий художник, особенно если это художник начинающий или неуверенный в себе, доволен, когда кто-то смотрит, как он работает. Лонги обернулся и узнал скульптора. Патриарх улыбнулся, чуть приоткрывая зубы в бороде веером. Он сказал:

– Довольно сильно.

Эме пробормотал несколько слов конфузливого восхищения.

– Не надо так говорить!

Это был упрек человека застенчивого, и, чтобы прямо показать, что предметом обсуждения является не он, а молодой художник, Майоль прибавил:

– Может быть, чересчур надуманно.

И пошел по направлению к своему дому на Дунской[34]34
  Ныне улица Аристида Майоля. – Прим. автора.


[Закрыть]
. Эме долго смотрел, как уменьшается его фигура. Что хотел сказать скульптор этим «надуманно»?.. Он понял это много времени спустя, уже в Германии. Диалог между повозками и лодками можно было истолковать как некий «сюжет». Как «идею». Как нечто литературное, а в понимании Майоля это противоречило простоте творения всецело материального.

В живописи успехи ведут вас от простого этюда с натуры – это-то до сих пор и делал Лонги – к сезанновской теме, тоже «с натуры», но превратившейся уже – в той или иной интерпретации – в сюжет, куда личность художника входит для того, чтобы стать частью этого «сюжета», особливо «великого сюжета» классицистов и романтиков, для того, чтобы, когда в один прекрасный день они столкуются как воры на ярмарке, в сюжеты, помимо гармонии форм, цвета, фактуры, проникло что-то выходящее за пределы живописи.

Майоль немало увидел с одного взгляда. Работа над картиной подвинулась вперед достаточно для того, чтобы он смог прочитать, что здесь «что-то происходило» в ту зафиксированную художником минуту, когда кочевники земли – цыгане и кочевники моря – рыбаки оказались бок о бок. Живопись во многом ушла даже еще дальше. Нелепое искажение истории знаменитыми живописцами, теми, кто вывел на сцену всех римлян времен упадка и разных «Детей Эдуарда» – истории, от которой оставался только сюжет (и какой сюжет!), сюжет гротескный, гипертрофированный, – не должно было скрывать существование другой живописи, в которой сюжет действительно имеет значение и которую ненавидел Майоль, от символизма его современников до экспрессионизма и сюрреализма, от Гюстава Моро до Кирико. Но тут живопись вступала в ту область, где царила «идея», что было равно неприемлемо и для Лонги, и для Майоля.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю