Текст книги "Две смерти Чезаре Россолимо (Фантастические повести)"
Автор книги: Аркадий Львов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
Тогда, в Пизе, куда меня вызвали для опознания, я видел труп Чезаре. Я ехал в Пизу с устоявшимся уже образом покойного Россолимо, и элементарный гипноз довершил дело. А потом – на вокзале во Флоренции и в Болонье – я столкнулся нос к носу с живым Чезаре, но красные помидоры для меня уже не существовали – только серо-буро-малиновые, только они были реальны.
Я не знаю, гениален ли Чезаре. Я не люблю эти слова – гениальный, великий: сколько бед началось с них! Но Чезаре увидел и понял то, что для других было всего лишь любопытным феноменом. Россолимо ничего не выдумывал – просто он оказался одним из тех не очень многих людей, которые выбирают себе в учителя не другого человека, а самое Природу.
Чтобы встать над людьми, нужно овладеть их сознанием и волей, но никакого ощущения насилия у людей при этом не должно быть – только такая власть есть истинная власть. Поставив перед собою задачу, Чезаре принялся отыскивать ключ и нашел его лет десять еще назад, августовской ночью в Пизе, когда увидел взбиравшегося на падающую башню сомнамбулу. Лунатик, разузнал у его родичей Чезаре, был приезжий из Аяччо и никогда прежде Пизанской башни не видел. И тем не менее, этот спящий безукоризненно, точнее и целеустремленнее любого бодрствующего, ориентировался на неизвестной ему дороге! Забавляясь, Природа задала ему цель, избавила от страха и, как говорил на заре века в «Этюдах оптимизма» русский биолог Илья Мечников, вернула утраченные много тысяч лет назад ловкость и силу.
Уже тогда, на студенческой еще скамье, Чезаре исключил традиционные толкования сомнамбулизма как истерии, эпилептического недуга, снохождения, неадекватного восприятия действительности. Сомнамбулизм – форма бодрствования, и поразительное сходство электроэнцефалограмм лунатика и активно бодрствующего человека – одно из многих тому доказательств. Неадекватное восприятие действительности обязательно приводит к гибели: примите кипящую воду за прохладное молоко и попробуйте-ка сигануть туда нагишом! Разве у сомнамбулы случается что-нибудь подобное, разве он принимает пропасть за насыпь, а колокольню – за цветочное поле?
И все-таки мотивы его поведения темны, а образы внешнего мира, направляющие его, скрыты от нас. Но если это может Природа – формировать образ и задавать План поведения сомнамбуле, – то почему же должно быть это не под силу ему, Чезаре Россолимо!
Чезаре приказал мне убить Витторио Кроче. Нет, это не было местью за булавочные уколы, которыми шеф постоянно ранил его самолюбие – просто эксперимент Россолимо требовал жертв и, разумеется, удобнее было воспользоваться материалом, который был под рукой.
Сначала он рассорил нас, меня и Кроче, из-за урны, которая была всего лишь порожним ящиком. Опасаться же, что кому-то взбредет в голову крамольная мысль вскрыть запечатанную урну, не приходилось: Чезаре не хуже других знал, как почтительно люди относятся к смерти!
В кабинет Кроче урну перенес я. Строго говоря, в этом акте, усугубившем наши взаимные подозрения, не было крайней нужды: видимо, тогда Чезаре был еще не в силах сполна отрешиться от тривиальной житейской логики, которая требует психологического плацдарма для большого преступления, неизменно предпосылая ему малое. Впрочем, у меня нет уверенности, что Россолимо в самом начале решил, кто именно будет убит – я или Кроче: ведь для него это было безразлично.
Ну, а потом я – тот «Я», которого вылепил Россолимо, – нашел Кроче в спальне, задушил его и перетащил в кабинет вместе с простыней и подушкой, следуя заданному Плану поведения. Правда, в одном пункте я допустил отступление – Кроче следовало убить в кабинете. Россолимо был озадачен и раздосадован; ему казалось, что сомнамбула Умберто Прато Частично вышел из-под контроля. Но через день или два инспектор Гварди, с которым к этому времени он уже затеял переговоры о создании треста сомнамбул, объяснил ему, что инициатива, проявленная мною, была обусловлена неожиданным сопротивлением Кроче. И тогда Чезаре овладел чудовищный восторг, ибо он сделал еще одно великое открытие: сомнамбула доктор Прато сохранил способность к тактической инициативе при безоговорочном соблюдении стратегической линии Плана, и участь примитивного дурачка – жертвы балаганного гипноза – не грозила ему.
Мучительный же допрос, которому впоследствии подверг меня инспектор Гварди, нужен был одному ему: его полицейский энцефалос отказывался верить тому, что человек, пробравшийся в комнату своей жертвы по стене восьмиэтажного дома и реализовавший свою цель с такой безупречной чистотой, ничего не знает об этих своих действиях.
В Италии Россолимо делать было уже нечего, и он перебрался в Колумбию. Лаборатория в Пуэро-Карреньо сначала была общей – его и Хесуса Альмадена. Здесь решалась проблема увеличения емкости управляемых аккумуляторов мышечной энергии сомнамбулы. Однако Россолимо намного опередил в своих исследованиях доктора Альмадена, и ему показалось совершенно естественным стать единственным и полновластным хозяином лаборатории. Разумеется, все последующие роли доктора Альмадена выбирались уже исключительно самим Чезаре.
«Поверьте, – пишет Россолимо, – это не всегда давалось мне легко, как, впрочем, и с вами. Но успехи, достигнутые доктором Альмаденом и доктором Прато в исследованиях по энергетике митохондрии, были одним из высших моих триумфов: урезая и дробя ваше познавательное поле, я сохранил нетронутой вашу одаренность биохимиков. В своих исследованиях вы шли по пятам за мной, опередив Фергюссона и сотни других кретинов. И откровенно говоря, Умберто, мне зачастую казалось, что ваша нынешняя роль не очень отличается от той, которую вам и вашим коллегам-ученым назначило общество».
Не знаю, почему, но всякие мудрствования по поводу моих взаимоотношений с обществом всегда не нравились мне: я – биохимик, и это главное. Конечно, о своем месте на земле я думал, как думают о нем все люди, которые пытаются познать себя. Да, многое было не по нутру мне, но, господи, разве человеку доступно совершенство? А что может быть глупее негодования, которое только отрицает и ничего не предлагает взамен? Пусть так, пусть общество мне назначило роль, но ведь я сознавал эту свою роль ученого, и она была мне по душе. И разве, наконец, при желании я не мог бы стать инженером, коммерсантом, врачом, актером? А Россолимо оставил мне одну-единственную роль – робота от биохимии.
– А Витторио Кроче? Кто убил его? Ты, Умберто, ты. Значит, Россолимо дал тебе еще одну роль – убийцы.
Странно, когда мне бывает не по себе, я разговариваю с самим собою вслух, как с посторонним, – так вроде проще все становится, понятнее. И возражаю я тоже вслух.
– Нет, это была не роль, это была профессия – робот-убийца.
– А инженер, коммерсант, врач, актер, тюремщик, палач в твоем обществе – разве это роли, а не ремесла? Увы, доктор, своей, свободно избранной роли у вас нет – вы вольны выбирать только ремесло. А Россолимо пошел чуть дальше: он освободил вас и от этого – права выбирать ремесло.
Права, услышал я голос Чезаре, которое стало бременем. Нет, нет, закричало во мне, это все ложь, ты убил во мне человека, ты сделал меня машиной!
«Машиной, машиной, машиной, машиной», – повторило, замирая, эхо. Солнце уже село: оно бесшумно прошло последние свои пятнадцать градусов, и серая стена на востоке опять почернела, но это была теплая, обволакивающая чернота ночного неба. Потянуло сладковатым, терпким запахом гари – запах шел оттуда, с востока.
Я вышел на дорогу, щебенка хрустела у меня под ногами, и от этого хруста у меня появилось ощущение контакта с чем-то живым, что недовольно мною и не угомонится до тех пор, пока я буду теснить его своими ногами. А мне было приятно это его недовольство, и я ступал твердо, всей ступней. Далеко на западе зажглись огни – одиночные огни, какие бывают на окраине города. В городе жили люди, над которыми было не черное, со звездами, настоящее ночное небо, а это, зеленое с желтым, освещенное с земли.
Полвека назад над Европой висели гигантские огненные шары, которые освещали землю людей, чтобы самолеты бросали свои бомбы не вслепую. Из центра Европы на север и юг, на запад и восток, и по всем направлениям, которые были между этими главнымисевером, югом, западом, востоком, – растекались легионы роботов в серых касках, зеленых мундирах и черных, окованных сталью сапогах. У каждого из этих роботов до того, как он надел зеленый мундир, было свое ремесло – инженер, врач, токарь, бармен, крендельщик, актер, – а затем у всех у них появилось еще одно, общее ремесло – убийцы. И понадобились миллионы человеческих жизней, чтобы одолеть роботов, которые прежде были людьми. Околодованым принцам и принцессам можно вернуть человеческий облик, но земля людей – не сказочное царство-государство, и одним мужеством, одной любовью здесь не обойтись – нужны еще человеческие жизни, много миллионов жизней.
Мысли мои прыгали, и я едва успевал следить за ними: ограбление ювелирного магазина, похищение материалов из лаборатории Фергюссона, отряды Альмадена и сам Хесус Альмаден, ученый, который так же исправно командовал своими полицейскими, как накануне занимался биохимией! Нет, теперь это были уже не отдельные островки, не отдельные факты, существующие сами по себе и не связанные друг с другом, теперь я отчетливо видел машину, запущенную Чезаре Россолимо и подчиненную ему.
Чезаре оставил мне больше, чем другим, но не столько, чтобы я способен был помешать ему. В сущности, я видел не больше, чем ребенок, у которого есть потребность смотреть, но нет еще нужды объяснять. Зачем это понадобилось ему? Почему он не сделал меня таким же роботом, как Альмадена и тех, что избивали рабочих на улицах Боготы? Неужели это была непроизвольная благодарность человеку, который показался ему отзывчивее других!
Вздор, благодарность и признательность были не из тех чувств, которыми руководствовался Чезаре: просто это был эксперимент на более высоком уровне – Россолимо не хотелось оставаться в окружении роботов, полностью лишенных человеческих эмоций. Но в какой мере, не причиняя ущерба своей власти, можно было сохранить за ними человеческое, он еще не знал, и я, доктор Пратр, должен был ответить на этот вопрос своим поведением. Ну что ж, у него были все основания поздравить себя с удачей: ведь он принудил меня даже влюбиться в синьорину Зенду Хааг, которая была всего лишь одним из его, Чезаре Россолимо, обличий! Я думаю, это был в самом деле фантастический успех, потому что и в либидозной – самой мощной эмоциональной сфере – ему удалось по своему усмотрению вылепить для меня Образ и указать мне План поведения. Впрочем, сам Чезаре не считал свой успех абсолютным: он говорит, чтр на любви моей к синьорине Зенде лежал отпечаток суррогата – я настойчиво домогался взаимности, когда она была рядом, и забывал о ней, когда она исчезала. «Умберто, – жалуется он, – настоящий рыцарь, который годами носит образ любимой дамы в своем сердце, из вас не получился. Вы были легкомысленны и забывчивы, как эфемерида. Над вами надо было еще много работать, чтобы Зенда Хааг стала для вас такой же реальностью, как Джулиано Россо».
Разумеется, это его право – давать оценку своим усилиям, – но ставить в один ряд образы Джулиано Россо и Зенды Хааг нелепо: Джулиано Россо – всего лишь модуляция Чезаре Россолимо, а синьорина Зенда – новый комплекс. Полярный комплекс.
Эксперименты на отдельных особях неизбежно, как не раз уже случалось в истории цивилизации, переходили в следующую свою стадию – эксперименты на массах. Но, видимо, долгое время Россолимо чувствовал себя здесь нетвердо, и только с полгода назад, когда практически была решена проблема регулируемого накопления и управления мышечной энергией сомнамбул, он сформировал первые отряды Хесуса Альмадена. Лаборатория с ее гигантскими кактусами и каучуконосами, непроходимыми, как джунгли Амазонки, была отличным полигоном для испытания выносливости, физической силы и ловкости. Не знаю, сколько было их, несчастных, там, в этих зарослях, но теперь я понимаю – это они вызывали во мне страх на радиуспросеках. Возможно, контакт, который возникал у нас, был естественный контакт между живыми существами, а мой страх – обычный продукт недостаточной информации. Но скорее было здесь другое: Россолимо преднамеренно усиливал этот страх, регулируя уровень наших связей. Во всяком случае, безумный страх, который парализовал рабочих на баррикадах, когда на них двинулись полицейские Альмадена, иначе объяснить трудно – человек не станет при сотой встрече панически бежать от врага, которого он накануне девяносто девять раз встречал мужественно лицом к лицу. А вначале, едва спешившись, Альмаден и его люди ничем не отличались от самой обыкновенной и привычной полиции: те же синие транспортеры, те же мундиры, построение и предупредительно-угрожающий голос офицера.
Однако подавление всяких волнений и забастовок было всего лишь промежуточной задачей Россолимо. Главная же задача, которой он подчинил всю свою энергию, была неизмеримо грандиознее и чудовищнее – создать тоталитарное общество, где не будет никаких волнений и беспорядков, где место человека и гражданина займет робот, ведомый и направляемый своим дуче, своим фюрером, своими центурион-роботами и чиф-роботами.
Полицейский инспектор Гварди вслед за Чезаре перебрался за океан, в Колумбию, чтобы принять на себя тяготы по организации треста сомнамбул. Я не знаю, как Россолимо представлял себе конечную судьбу своих сообщников – Марио Гварди и суперменов из Боготы – не исключено, что и этих сверхчеловеков ожидал удел дюжинных роботов, но совершенно понятно, что на первых порах он не мог вести огромное дело в одиночку: ему нужны были деньги и рьяные, опытные соратники.
Первое испытание в естественных условиях социальной жизни солдаты центурион-робота Хесуса Альмадена выдержали блестяще – они в четверть часа опрокинули забастовщиков, хотя прежде на это уходили дни и недели. Сам же Альмаден оказался в сотниках, разумеется, не случайно – Чезаре необходимо было уточнить, насколько совместимы функции ученого и карателя. В сущности, на этот вопрос дала уже ответ история: гелертер оказывался не менее сноровистым обер-лейтенантом, нежели кадровый солдафон. Однако Хесус Альмаден превзошел все ожидания Россолимо, и в фанатической целеустремленности, с которой он реализовал заданный ему План поведения, было что-то внушающее тревогу, если не прямо устрашающее. Во всяком случае после этого вторжения в жизнь, Чезаре не удалось сохранить прежнюю свою решимость и твердость веры. А последующие события – трудовой энтузиазм «раскаявшихся» рабочих, которых Чезаре просто-напросто превратил в сомнамбул-роботов, – могли только усугубить эту душевную смуту Россолимо. Общество, которое он прежде представлял себе лишь умозрительно, стало облекаться в плоть. Чезаре не был очевидцем начальных событий – он получил информацию с экрана телевизора, как и миллионы других телезрителей. Но ведь эти миллионы телезрителей только смотрели, а он видел и понимал! И может быть, это сознание и ощущение массового неведения, тотальной дезориентации было еще страшнее самих кадров избиения и великого трудового энтузиазма рабочих, которым задавал ритм центурион-робот Хесус Альмаден.
Душевные движения человека неисповедимы, как пути господни, и жестокая ненависть к комиссару Марио Гварди, вставшему у диспетчерского пульта на заводе, была для Чезаре столь же внезапна, сколь и неодолима. Исключительное положение, в котором недавний полицейский клерк Гварди оказался по воле обстоятельств, а точнее, самого Чезаре, воспринималось как чудовищный контраст нелепому трудовому зуду рабочих. Всеобщее равенство, или, вернее, всеобщее бесправие и безоговорочное подчинение каждого Чезаре Россолимо на деле повторяло ту же Боготу суперменов.
«Умберто, – предостерегает меня Чезаре, – не торопитесь с заключениями: прежняя моя близорукость, как и внезапное прозрение, если так можно назвать новое мое видение, совершенно банальный вариант. Разве изобретатель пороха Бертольд Шварц провидел Тридцатилетнюю войну, а творец формулы Е= мс2 – Нагасаки, Хиросиму и водородную бомбу?
Разве Дантон, Марат, Робеспьер отчетливо представляли себе Францию – Равенство, Братство, Свобода, – за которую они отдали свои жизни, и деспотия генерала Бонапарта была их идеалом? Впрочем, не надо параллелей: у меня, наверное, все проще – обыкновенное истощение душевных сил, которое сказалось при подходящем случае. Я верил, что постиг направление и сущноть человеческой истории, что предельная дифференциация и специализация – ее смысл, ее основной закон. И реализовать этот закон должен я. Но теперь этой веры у меня больше нет».
У маленьких людей – маленькие заблуждения, у больших – большие. Мне странно упорство, с которым Чезаре цепляется за масштабные, монументальные объяснения. Нет, он так и не одолел убеждения в исключительности своего предназначения – просто оно, это убеждение, было оттеснено другими, более сильными раздражителями. Но эти раздражители представлялись ему чересчур мелкими, чересчур незначительными, и он не решился говорить о них громко, во весь голос, даже накануне самоубийства.
Я думаю, ему впору было, как русскому царю Годунову, узурпатору и убийце, воскликнуть:
И все тошнит, и голова кружится,
И мальчики кровавые в глазах…
Но двадцатый век – не семнадцатый, и даже шепотом не поверяют теперь страданий, о которых еще сто лет назад голосили из каждой строки романа и письма.
И все-таки он снова и снова возвращается к своим жертвам: «Я убивал, я убивал себе подобных…» Одна смерть, которая рядом, страшнее тысячи смертей в соседнем городе и миллиона смертей на другом континенте. Кроче был задушен в стенах своего дома, у этих стен не было ни глаз, ни ушей. В Джорджтауне человека сорвала с шестого этажа пуля полицейского Чейнджа, и только глаза Чейнджа видели, как разбилось это человеческое тело о камни. Но Хесус Альмаден умирал рядом, умирал постепенно – от нервного истощения. Исцеление было здесь не под силу Чезаре Россолимо, потому что энергетика нервной и психической сфер оставалась для него такой же тайной, как и для каждого из нас. Предвидел ли он эту смерть? Он говорит – да, предвидел, но убеждал себя, что она придет много позднее, хотя вначале его больше беспокоило неумение сполна овладеть психоэнергетическими процессами, нежели перспектива неизбежной гибели доктора Альмадена.
Однако будущее, каким бы далеким оно ни представлялось, в конце концов становится настоящим – оно становится настоящим еще до того, как приходит, внося коррективы в наше восприятие, в наши действия и намерения. В чистом виде прошлое, настоящее и будущее не существуют; конечно, каждое из них можно рассмотреть особняком, но тогда мы узнаем о них не больше, нежели о работе сердца, вырванного из человеческой груди.
Побоище в Боготе, учиненное карателями Альмадена, трудовое рвение недавних забастовщиков, превращенных в ублюдков-роботов, и, наконец, смерть самого Альмадена – это были уже не провозвестники, а вестники, гонцы будущего, которое не сегодня-завтра станет повседневной действительностью, буднями. Джин, едва высвободив голову из бутылки, поверг в отчаяние своего мага, и маг, глядя на него, не мог не вспомнить: трудно извлечь джина из бутылки, но совершенно уже невозможно загнать его обратно.
Впрочем, все это поэзия, образами которой охотно пробавляется малодушие Чезаре. Подлинное же зло, надломившее его волю, было уже в самом начале пути: «Я убивал себе подобных…» Смерть необратима, и никакие индульгенции, никакие великие дела, которыми раскаявшийся Чезаре мог бы отблагодарить простившее его человечество, не в силах были бы освободить его от сознания причиненного зла.
«Доктор Умберто, вспомните, история знает людей, которые совершили более тяжкие преступления. Эти люди не карали сами себя. Больше того, понадобились многие годы, чтобы их покарали другие хотя бы символически. Кому нужна эта безнаказанность? Неужели самому человечеству? Я не верю этому».
Я тоже не верю. Но поднялась бы у меня рука, встань он передо мною с открытой грудью? Тиранов легко судят и казнят потомки, а современники… что ж, современники бывают разные: одни стилетами пронзают Цезаря в сенате, другие творят в его честь гимны.
Разные бывают современники.
Но человечество взрослеет. И мужает. И может быть, высшей гражданской зрелости, высшей мудрости оно достигнет тогда, когда каждый будет себе таким же твердым и неподкупным судьей, каким нынче бывает порою только общество.
Чезаре-судья вынес приговор Чезаре-преступнику, человек казнил тирана. Это чудовищно – очеловечение, достигнутое ценой смерти! Но нравственности чуждо хитроумие софистов, она не знает великих и не великих, и законы ее едины для всех: мера преступления – мера наказания.
Ночь была черная – без луны, одни звезды, и я с удивлением думал, что десятки тысяч звезд не могут заменить одну луну. Щебенка отвечала на каждый мой шаг натужным зубным скрежетом, но теперь это уже не доставляло удовольствия, теперь это вызывало досаду. Хотелось даже остановиться, чтобы не стало скрежета, и я в самом деле раз или два замедлил шаг, однако, тут же, едва приметив замедление, восстанавливал прежнюю скорость.
Километрах в восьми от Пуэрто-Карреньо дорога брала круто вправо, а отсюда казалось, что никакого поворота нет – просто дорога внезапно обрывается, упираясь в сплошную стену леса. Небо над городом, зеленое с желтым, клубилось и вздрагивало, как луч гигантского кинопроектора, направленный с земли. Пробивая толщу экрана, в верхних слоях луч утрачивал яркость и чистоту красок; граница его с черным небом расплывалась, и проложить между ними, расцвеченным и черным небом, линейную, с одним измерением, границу мне не удавалось, потому что всякий раз приходилось то приближать ее к центру, то удалять от него. Бестолковое и нудное, занятие это напоминало упражнения софистов по определению понятия кучис прибавлением какого камня данное количество становится кучей: два плюс один? три плюс один? четыре плюс один? – но уйти от него было выше моих сил. Навязчивые образы – либо начало болезни, либо симптом усталости. Проще всего было сойти с дороги и растянуться у первого же дерева. До поворота оставалось метров сто, я спустился с насыпи влево: отсюда виден был участок дороги, начинавшийся за поворотом. Здесь было душно, и от духоты тело мое становилось тяжелом и неповоротливым. Я долго не мог выбрать удобной позы и провозился с четверть часа, прежде чем нашел в себе силы лечь просто на спину и прекратить нелепые поиски. Секунд через десять я чувствовал себя уже вполне сносно, и перед глазами у меня, как всегда за минуту до сна, бесшумно теснили друг друга эластичные, в трех измерениях, тени. Иногда они напоминали своими очертаниями образы дневного, солнечного мира, но без их жесткости и угловатости.
Не знаю, возможно, я уже заснул, а может, только засыпал, но тени вдруг утратили эластичность и стали жесткими, угловатыми. Они свирепо наседали друг на друга, и скрежет, который сначала едва прослушивался, становился все явственнее, как будто каток, дробивший щебень, торопливо приближался ко мне. Я вскочил и выбежал на дорогу, потому что скрежет шел именно оттуда – с дороги.
У поворота из леса выходили люди. Они двигались молча, с неизменной скоростью, которая не зависела от профиля дороги. По ровному, с ритмичными всплесками, шуму можно было заключить, что они идут строем. Но я не видел ушедшую вперед колонну, я видел только тех, что выходили из леса и пристраивались сзади. Они подымались по насыпи легко, будто подъем не требовал от них никаких дополнительных усилий.
Подойдя к повороту, я остановился. Люди проходили рядом, чуть не касаясь меня, проходили мимо – я для них не существовал. Они не видели меня и тогда, когда я углубился в чащу, пробираясь между ними. Идти пришлось недалеко, метров с триста – здесь они выходили из-под земли, из тоннеля, связанного, видимо, с лабораторией Чезаре. Бывшей лабораторией, Впрочем, очень возможно, что это был не просто тоннель, а подземное жилище, камеры для этих роботов, которые родились людьми.
Минут через десять вышли последние – их было четверо. Что они последние, я догадался уже потом, когда под землей раздались один за другим три взрыва. Еще до первого взрыва я спустился вниз, чтобы осмотреть тоннель, вернее, ощупать – мрак здесь был идеальный, – но уже через полсотни шагов я наткнулся на стену, расположенную поперек тоннеля. Прижимаясь к боковой стене, я вернулся назад. У выхода светился зеленый глазок. Едва я поднялся, глазок погас и почти тотчас раздался первый взрыв, а за ним – еще два. Опять вздрогнула земля, но слабее, много слабее, чем днем, когда не стало лаборатории и самого Чезаре. И еще Марио Гварди с молодчиками.
Оставаться здесь было незачем – все, что должно было произойти, уже произошло. Я вышел на дорогу, чтобы догнать тех, идущих в Пуэрто-Карреньо.
Я догнал их минут через двадцать. Щебень скрежетал беспорядочно, теснимый ногами толпы, а не строевой, как за четверть часа до этого, колонны. Когда я был в двух-трех шагах от толпы, те четверо обернулись ко мне и спросили:
– Куда, синьор? Тоже в Пуэрто-Карреньо?
– Да, – сказал я, – тоже. А потом в Боготу.
– А-а, – обрадовался один, – я тоже в Боготу. Вместе, значит.
Потом я спросил у них, откуда они сейчас идут и почему их так много.
– Мы были дома, – ответили они, – и возвращаемся домой.
– Нет, – сказал я, – вы идете из-под земли. Что вы делали там, под землей?
– Да ну тебя, – рассмеялись они, – нашел время шутить. Устали.
– Я не шучу! Послушайте, я не шучу!
Нет, они не слушали меня. Они устали, они в самом деле здорово устали – теперь это я и сам видел: щебень не скрежетал, он чуть-чуть похрустывал и шуршал, потому что человеческие ноги уже не опускались на него с силой, а волоклись, едва поднимаясь над дорогой.
Эти люди ничего не понимали, ничего не знали о себе. Казня тирана, Чезаре вернул им прежние их лица – человеческие, но память сомнамбул осталась за семью печатями.
Я, только я мог рассказать им правду.