Текст книги "Поиск предназначения, или Двадцать седьмая теорема этики"
Автор книги: Аркадий и Борис Стругацкие
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 25 страниц)
Часть четвертая.
Босс, хозяин, президент
1
Уже последнее совещание закончили и уже сели ужинать.
Верхний свет выключили для уюта, остался только торшер возле стола, и круг белого света под торшером: ослепительная скатерть, закуски, запотевшие бутылочки тоников и снующие над всем этим руки в белых манжетах.
Кузьма Иванович, для профилактики хвативши полстакана джина (водки в доме не оказалось), моментально сделался потный и красный и пошел наваливать себе на тарелку салата – первое, что на глаза попалось. Эдик обеими руками пригладил рыжие свои жесткие волосенки, вовсе не нуждающиеся ни в приглаживании, ни в причесывании, и близоруко навис над закусками, придирчиво вынюхивая, чего бы такого-этакого позволить себе – он был гурман и разборчив. Кронид, отложивши наконец блокнот в сторонку (но недалеко, на журнальный столик, – чтобы можно было мгновенно подхватить), аккуратно, но быстро ел: насыщался, пока не затребовали.
Он смотрел на них и пил степлившуюся минералку. У него был сегодня разгрузочный день. Жрать хотелось невыносимо – кишки так и крутило, солоноватая, слабо газированная вода урчала внутри, заполняя там какие-то голодные зияющие пустоты.
Он устал. Он всегда уставал, когда после долгих разговоров, расчетов, прикидок, внезапных перебранок и столь же внезапных примирений ни к какому решению так и не приходили. Четыре утомительных часа – коту под хвост. Бедный кот.
– Кинишко посмотрим? – вяло спросил он.
– Можно, – согласился Эдик, а Кузьма Иванович, с полным ртом, только пунцовыми своими щеками помотал отрицательно – он никогда не задерживался дольше необходимого, дела у него были. Всегда. И везде. Он и закусить-то остался только потому, что там, куда ему сейчас надо было ехать, – не очень-то закусишь. Тем более, на ночь глядя.
– Кузьма Иваныч, плюньте, ей-богу… – сказал он ему вяло. – Без вас, что ли, не обойдутся.
Кузьма Иванович только саркастически перекосился: мол, как же, обойдутся они, держи карман шире. Подразумевалось: они-то без меня, конечно, обойдутся, но потом мне все сначала начинай и переделывай, чтобы ты же мне головы не отвинтил своими упреками… Обмен этот репликами был старинный и носил скорее ритуальный характер.
– Есть очень приличный «ужастик», – подал голос Кронид. – «Хохот оттуда» называется. И есть новая картина Гаранина. «Тысяча девятьсот девяносто третий»…
– Нет! – вскричал Эдик. – Только не это! Не надо Гаранина. И без него жить тошно. Давайте уж лучше про покойников…
– Там не покойники, там – ДЕМОНЫ АДА.
– Тем более! Персильфанс! Обожаю демонов!
– В кино, – вставил сейчас же Кронид.
– Разумеется. Еще чего.
– Договорились, – решил он. – Смотрим про демонов… – Кронид мгновенно дернулся – обслужить, но он остановил его. – Да куда вы, Кронид Сергеевич, в самом деле! Поешьте спокойно. Куда нам спешить теперь? Это только Кузьма Иваныч у нас вечно куда-то спешит…
– И поэтому – ТАКОЙ КРАСИВЫЙ, – сейчас же добавил Эдик. Все заулыбались. В том числе, слава богу, и сам Кузьма Иваныч. (Когда-то в хорошую минуту Кузьма Иваныч рассказал им из своего детства, как его, маленького, лупоглазого, деревенского, тетка перед гостями спросила – в насмешку, конечно: «Кузя, а Кузя! А почему это ты у нас такой красивый?» И он ответил – от обиды басом: «Бог дав!»)
Телефон за спиной у Кронида тихонько пиликнул, Кронид – словно его ветром сдуло – тут же оказался за своим столом, в закуточке у себя, в тени абажура, и заговорил там вполголоса. Голубоватые блики экрана заплясали в глазах его, и белые зубы блеснули.
Он вдруг поймал себя на том, что, оказывается, задерживает дыхание, ожидая чего-то срочного и внезапного. Неприятного. Он ждал быстрого невольного взгляда Кронида – из редкого сумрака, подсвеченного огоньками пульта и телефонных экранов, – но взгляда не было, Кронид, не отрываясь, смотрел на своего собеседника, и он тихонечко перевел дух. Политика, подумал он привычно и с облегчением. Никогда не бывает так, как ты этого ожидаешь. И всегда бывает НЕ ТАК…
– А помните, – сказал он неожиданно для себя, – как ему плохо стало на Альбертовых поминках?.. Он ведь любил нас. Всех. Я это точно знаю.
– Ну хорошо, ну хватит… – проворчал Кузьма Иванович сквозь салат. – Ну, любил… Мало ли. Он еще и песни хорошо спивал…
– И анекдоты рассказывал, – добавил Эдик с энтузиазмом.
– И бесстрашный был, дьявол. И добрый… Мало ли… Зря вы опять все это затеваете, Станислав Зиновьевич. Чего об этом сейчас говорить? Враг!
– Был друг, стал враг… – он и сам не понимал, что он, собственно, хочет сказать. И зачем.
Эдик раздраженно отбросил вилку так, что она лязгнула по блюду с мясом.
– Господин Президент, – сказал он с нажимом. – Если у вас, все-таки, появилось, наконец, какое-то конкретное и ясное предложение, я очень рад этому и покорнейше прошу вас…
– Нет, – сказал он смиренно. – Нет у меня конкретного предложения. По-прежнему. Просто я никак не могу привыкнуть, что все и всегда в этой долбаной политике происходит НЕ ТАК! Не могу привыкнуть! – он, не глядя, сунул бутылку в центр стола и поднялся. – И не хочу привыкать! Вот в чем дело. Вы привыкли вот, молодые, а я, старый хрен, не могу и не хочу.
– Что значит: привыкли? – Эдик воинственно пожал плечами. – Просто мы не даем себе воли, вот и все. Просто все, что было когда-то, теперь уже несущественно. Теперь он уже не тот, теперь он предатель и враг, и надо только ясно понять, как с этим быть. А если мы начнем вспоминать и расслабляться…
– Согласен, – сказал он со всей возможной кротостью. – Вы правы, Эдик. Не будем расслабляться. Виноват, расслабился! Это у меня – от невозможности придумать выход…
– Положим, выход – он всегда есть… – проворчал Кузьма Иванович, обтирая салфеткой не только губы, но и все свое обширное багровое чело: щеки, залысый лоб, уши.
– Это не выход, – сказал он ему резко. – Это – выкидыш.
– Ну, это мы теперь уже с вами по второму кругу пошли… – проворчал Кузьма Иваныч, а Эдик поправил:
– По третьему.
И тогда он сказал вслух то, о чем думал уже несколько дней:
– Он филателист.
Оба они уставились на него, не понимая.
– Старые конверты собирает, – пояснил он. – Большой знаток почтовых штемпелей восемнадцатого века.
– Ну? – сказал Кузьма Иванович.
– Ладно. Не будем больше. Хватит, – он отмахнулся от их ожидающих взглядов, выбрался из кресла и прошелся по комнате, прислушиваясь, не болят ли колени. Колени, тьфу-тьфу, вроде бы не болели. Раздавленные колени мои, подумал он.
(«Послушайте, Хозяин, какой у вас вес?» – спросил с веселым раздражением Николас. «Ну, большой…» «Так чего же вы хотите от своих коленей? Это же почти медицинский термин – РАЗДАВЛЕННЫЕ КОЛЕНИ.» Разговор пятилетней давности. Разговор врача и пациента. Николас был врачом по образованию. Терапевтом, и притом очень недурным… А я был тогда крепким пожилым человеком, но колени у меня уже болели как проститутки. И вообще все тогда уже было, все, что есть сегодня. И уже модно было использовать на все случаи жизни всего два сравнения: «как проститутка» или «как собака». Только никто тогда не называл меня Президентом – звали Хозяином, Боссом, Шефом звали очень многие, Командиром, даже – Тренером… И Николас был тогда не предателем и перебежчиком, а – другом, личным врачом и начальником группы по связи с прессой.)
– А филатэлыст он – что? – сказал Кузьма Иванович с кавказско-турецким акцентом. – Как слон кюшает: хвостом загрэбает и сует сэбэ прямо в жопу? А головы нэт, и нэ надо? – он сам тут же над своим анекдотом со вкусом засмеялся и, не переставая смеяться, принялся натягивать пиджак. Из карманов посыпалась всякая мелочь, закачалась задетая рукавом люстра. Это было сильное зрелище: Кузьма Иванович, напяливающий на себя пиджак. Огромный (как слон) Кузьма Иванович, и титанический, застилающий все горизонты и интерьеры, пиджак, всегда траурно-черный и лоснящийся.
– Ну ладно, – объявил он по своему обыкновению. – «Не сыт, не голоден, тольки бодрый», как бабуля говорила, царство ей небесное…
(Кузьма Иваныч был человек простой, военный. Еще десять лет назад он служил летчиком: штурман морской авиации, Северный флот, майор, или капитан третьего ранга, как вам будет угодно. Он был странный. И чувство юмора у него было странное. «Здесь вам не тут! – любил он провозгласить самым грозным образом. – Здесь вам быстро отвыкнут водку пьянствовать!» «Сапоги надо чистить с вечера, – это было его любимое поучение. – Чтобы утром надеть их на свежую голову…» Он был буквально набит подобными перлами сержантско-старшинского, а также мичманского творчества. «Сейчас я с вами разберусь как следует и накажу кого попало!» Забавно, что многие самым серьезным образом полагали его тупым бурбоном. Они заблуждались, а когда выходили из этого своего заблуждения, было уже, как правило, поздно. Он отнюдь не был тупым бурбоном, он был психолог и проницатель в души людей. Говорят, знаменитый Бурцев был таким же специалистом по провокаторам. А Кузьма Иваныч, побеседовав с человеком десять минут, уже знал, НАШ он, или не совсем, или же – совсем НЕ. Про Николаса он сразу же сказал ему – причем одному только ему и никому больше: «Этот у нас не задержится. Он – сам по себе. Мы ему не нужны. Ему вообще никто не нужен». Однако Николас задержался на целых пять лет. Кузьма Иваныч молчал, правда, но, видимо, все это время оставался при своем мнении, и последние события его, в отличие от всех прочих, ничуть не удивили и не озадачили.)
– Я знаю пару-другую филателистов, – сказал Эдик раздумчиво. – По-моему, они все ненормальные.
Он посмотрел на него с удовольствием.
– О том и речь, – произнес он очень довольный, что семя, им брошенное, уже дает всходы и ничего не надо формулировать самому.
– За старый конверт – жену отдадут, причем со слезами радости на глазах, – продолжал Эдик, развивая тему.
– Умгу… – он подошел к огромному окну и уперся лбом в ледяное стекло. За окном была ледяная сырая мутно подсвеченная туманная мгла. Ничего не было видно, кроме этого неподвижно подсвеченного тумана, – ни города, ни залива, – и вдруг все там озарилось красным, а потом зеленым – это реклама на крыше переменила текст.
– Два вопроса, – сказал Эдик. – Неужели это правда? И второй: где взять кучу старых конвертов?
– Очень старых: сто, двести лет, – он снова повернулся лицом в комнату.
Кузьма Иванович осознал, наконец, что разговор идет вполне серьезный, прекратил процедуру надевания и присел на краешек своего стула. Спросил с огромным сомнением:
– Перекупить его за кучу старых конвертов хотите? Да вы сдурели. Или это я сдурел?
Он поправил его:
– Не перекупить. ОТКУПИТЬСЯ!
– Да уж, – сказал Эдик злобно. – Перекупать его еще – зачем он нам теперь нужен?
Это как сказать, подумал он. Еще как нужен… Он представил себе вдруг, что Николас сидит здесь, сейчас, по ту сторону стола – тощий, лохматый, веселый, никогда не унывающий, не умеющий унывать, некрасивый, почти даже уродливый, редкозубый, смахивающий то на ящерицу, то вдруг на обезьяну… держит на уровне уха своеобычную полурюмку водки и неудержимо разглагольствует о неизбежности победы умных над дураками… или обосновывает необходимость учреждения Министерства Проб и Ошибок… Поехать к нему и извиниться, подумал он вдруг, ощутив за грудиной холодную боль налетевшего решения. Прямо сейчас. Не одеваясь. В шлепанцах. «Прости мой ядовитый язык… Вернись. Я не хотел… я не хотел тебя так сильно уязвить…» Ложь. В этот момент он хотел не просто уязвить, он хотел его уничтожить… Чего в конечном счете и добился: его нет. По крайней мере – здесь… И больше никогда не будет.
– Станислав Зиновьевич, – сказал неожиданно Эдик незнакомым и неприятным голосом. – Господин Президент. Ведь вы его любите. До сих пор. Правда?
Он отшатнулся от этого прямого взгляда его зелено-радужных и задохнулся от неожиданности и от невозможности прямо ответить на этот прямой вопрос. Но он понимал, что ответить придется, и – сейчас.
– Вы же его всегда больше всех нас вместе взятых любили, – продолжал Эдик, и в голосе его теперь была печаль и печальная зависть. – Чего там. Здесь же все свои. Мы об этом между собой уже десять раз переговорили…
– Э! Э! За себя говори! – предупреждающе взрыкнул Кузьма Иваныч, и строго посмотрел на Эдика недовольный Кронид, который уже, оказывается, сидел здесь же и даже держал наготове нож и вилку.
– Да ладно, ладно вам… Лояльные вы мои, – сказал им Эдик. – Ну, не говорили, так думали… Думали ведь? Думали, думали!.. Поэтому у нас и не получается с ним ничего – третий раз обсуждаем проблему, и третий раз впустую балабоним. Как собаки… И я вам прямо скажу, господин Президент: пока вы его из сердца своего не выкините… Пока вы его не выдерете, с корнем, с кровью, пока вы его, прошу прощения, не разлюбите, до тех пор ничего у нас с вами не выйдет…
– Прекрати, – сказал ему Кронид тихо. Тихо-тихо сказал, но ТАК, что Эдик моментально заткнулся. Словно его выключили. Оборвал себя на полуслове, на полужесте, на полувзгляде – потянулся через весь стол за бутылочкой тоника, зубами сорвал колпачок и стал пить из горлышка, ни на кого не глядя.
Возникла тишина, и тишина эта утверждала правильность сказанного, и содержала в себе еще множество невысказанных упреков, а равно и приторный привкус той натужной деликатности, какую проявляют обычно в адрес заслуженных, но безнадежных инвалидов и маразматических, но уважаемых стариков. Он слушал эту тишину, и справиться с ней казалось ему потруднее, чем со сварливым шквалом ядовитых упреков, но он с ней справился в конце концов.
– Все правильно, – сказал он, стараясь улыбнуться и надеясь, что улыбка получается не слишком фальшивая и не слишком жалкая. – Mea culpa. Mea maxima culpa. Однако вам придется простить мне эту мою старческую слабость. Я ведь, действительно, люблю вас. Всех. Я сам вас выбрал, я сам вас назначил своими любимчиками, и отказываться от вас мне дьявольски трудно. Даже, когда вы ведете себя дурно… И все! – он оборвал себя. – И хватит сегодня об этом!.. Кстати, по-моему, уж полночь состоялась, или нет?
– Состоялась, – сейчас же подхватил (с явным облегчением) Эдик. – Уже пятнадцать минут как.
– Превосходно! Разгрузочный день кончился. Начинается погрузочный…
– Распущенность и никотин! – провозгласил Эдик.
– Именно так. Кронид Сергеевич, передайте мне, пожалуйста, вон то мясо, пока его наш Кузьма Иваныч окончательно не упупил.
2
Около часу ночи, когда решено было уже расходиться по койкам, ввалился вдруг министр печати – очень веселый, рот до ушей, громогласный и велеречивый. И сразу же всем стало очевидно: имеется хорошая новость. Наконец. И вопреки всему. Первая за весь день.
– Ну?! – сказано было ему навстречу чуть ли не хором.
Впрочем, оказалось, всего-то навсего: шестое издание «Счастливого мальчика». Подарочное. Десять тысяч экземпляров. Яркая черно-синяя лакированная суперобложка. Иллюстрации Аракеляна. Предисловие Некрасавина. Элегантно. Скромно. В высшей степени достойно.
– Фу ты, ну ты три креста, – произнес, повертев в руках книжку, Кузьма Иванович – с уважением, но довольно, впрочем, равнодушно. Он был безнадежно далек от изящной словесности и вообще от пропаганды пополам с агитацией, хотя и допускал, что данное литературное произведение вносит в политический имидж обожаемого Президента некий неуловимый, но существенный нюанс.
– А-ат-менно!.. А-а-тменно!.. – пел Эдик, листая мелованные страницы с голубым обрезом. Бледно-конопатое лицо его вдохновенно светилось: этот томик был – его затея, его забота, его трепетная редактура. Он чувствовал себя как бы теневым соавтором. У книг политических деятелей всегда есть соавтор, почтительно и скромно скрывающийся в титанической тени величественного монумента – Эдик был безусловно и радостно согласен на такую роль.
А Кронид так же радостно, но совершенно уж бескорыстно сиял, оставаясь, по обыкновению, в сторонке. И сиял, потирая огромные белые ладони, гордый собою министр печати – Добрый Вестник. Все было прекрасно. Все было ОЧЕНЬ ХОРОШО. И при этом – все было схвачено. Тираж – завтра же, в четырех крупнейших магазинах Санкт-Петербурга и в трех – Москвы. И завтра же самые серьезные рецензии – «Невское время», «Петербургские ведомости», а в столице – «Известия», «Общая» и – обязательно! – «Путь правды»… А там уже и радио на подхвате, и телевидение, и рекламно-коммерческие структуры, само собой… Схвачено – все. У нас так: если уж схвачено, то – схвачено… Мы (у нас) – такие.
Галдели, хватали друг у дружки из рук, листали, любовались, гордились, отпускали уважительные шуточки, пока наконец, уловив в ласковых и теплых волнах всеобщей эйфории ледяные струйки усталой скуки, он не отобрал у них решительно книжку со словами:
– Все. Хватит. Иду в горизонталь… И если какая-нибудь падла осмелится побеспокоить меня раньше десяти – молитесь!..
Нестройный хор пожеланий доброй ночи проводил его и остался за дверью на жилую половину.
Он прошел через биллиардную, темную, холодную, пропахшую хорошим табаком, одеколоном и еще чем-то, мелом, наверное. За целиком стеклянной стеной слева и здесь тоже стоял непроницаемый туман, подсвеченный красным. Поблескивали в сумраке лакированные поверхности, слабо светлели шары, тяжелые и неподвижные на сукне стола.
Он уже миновал стол и стойку для киев и уже взялся за теплую деревянную дверную ручку, как вдруг испытал шок, мгновенный и болезненный – вздрогнул, обомлел, даже пОтом, кажется, его окатило: кто-то тихо сидел в самом темном углу, в «курительной», за столиком, где пепельница, окруженная пачками сигарет и пакетами табака, – кто-то угольно-черный, темнее тьмы, с выставленной вперед бешеной бородкой Грозного царя… Николас. Про него доносили, что бородку отпустил… бороденку… и сделался он, якобы, сразу же похож на Иоанна Грозного в исполнении артиста Николая Черкасова… И блестели влажные во тьме неподвижные глаза.
Не было там никого. Морок. Угрюмая игра теней и отсветов. Господь с ним, нельзя о нем так много думать, не стоит он того. Ей-богу, не стоит…
Он передохнул, преодолев судорогу, и вышел в гостиную, – на свет, в тепло, мягкость и уют Золотой гостиной.
Здесь все было белое и золотистое, нарядное, несколько помпезное и казенное… министерство иностранных дел… Он не любил эту комнату. Это было помещение для дипломатических отправлений – вместилище роскошной мебели, золотистых драпировок и пригашенных бра, похожих на полузакрытые в распутной неге глаза. Но – красивое – красивое помещение, ничего не скажешь.
Он, торопливо и не слыша собственных шагов по обтянутому сукном полу, миновал Золотую и, совсем уже собравшись повернуть в анфиладу, в последний момент раздумал и повернул в кабинет.
Здесь снова оказалось темно и прохладно, даже холодно. Слабо мерцал звездным небом экран компьютера на рабочем столике, и компьютер на большом столе тоже работал – модемы бесшумно и стремительно качали информацию – мегабайты, гигабайты, и что там еще идет за «гигами» (и все тут же запускалось в обработку, которой он теперь уже не понимал, даже и не пытался: там работали какие-то незнакомые, сумасшедшей сложности программы и принципы) – в прорву, в невообразимые свалки, склады, кладбища информации, – и все это могло оказаться полезным, могло понадобиться ему в любой момент, и никогда почти не становилось полезным, и никогда не надобилось, оставаясь навеки в невидимых и неосязаемых штабелях, грудах, рулонах, пластах…
Сама мысль об обладании этой неописуемой сокровищницей возбуждала. Или – делала глупым? Или не глупым, а просто ребенком? Ведь все компьютерщики – будь они программеры, хакеры или простые юзеры-чайники – все они дети: они играют. Всегда. Чем бы они ни занимались – они играют, играют роскошной умной игрушкой. Самозабвенно играющие, счастливые дети…
Он решительно уселся за пульт и вызвал программу PERS. На экране появилось: ФАМИЛИЯ. Он набрал: КРАСНОГОРОВ, и машина тотчас высветила новый вопрос: ИМЯ, и еще красную семерку рядом. Это означало, что Красногоровых у нее в памяти теперь уже семеро и она просит уточнения, который именно из них нужен. В прошлый раз Красногоровых значилось пятеро, а давно ли, казалось бы, это было?
– Размножаются, как проститутки… – проворчал он, набирая свое имя. Машина откликнулась неожиданно и как-то даже странно:
– СТАС, – появилось на экране и: – СТАНИСЛАВ.
– Что такое? – спросил он у нее недовольно, но тут же понял: сам и виноват – набирая свое имя, снебрежничал и набрал СТАСЛАВ. – Понятно, понятно, – пропел он, – значит, какой-то еще Стас у нас теперь объявился. Посмотрим, что это за Стас такой… – и он выбрал СТАС.
Оказалось тут же, что это некий Стас Красногоров, настоящая фамилия – Кургашкин Сергей Андреевич, 35 лет, рок-певец, руководитель группы «Хозяин», автор знаменитого шлягера того же названия.
– Это уже – слава, – сказал он, саркастически улыбаясь. – Если уж твое имя псевдонимом делают это – слава… А рейтинг – падает, между тем… «Осрамимся, провалимся», – процитировал он привычно и прошелся пальцами по клавиатуре – наугад.
Вполне бессмысленное УФЖКАН появилось на экране, компьютер задумался на секунду, но и тут не ударил в грязь лицом.
– УФЖКАН – НЕТ ДАННЫХ. ВАРИАНТ: УВАЖКАН АЛЕКСЕЙ БАРЕЕВИЧ.
Но ему мало дела было до этого неожиданного Уважкана, он вдруг ни с того, ни сего вспомнил и набрал: КИКОНИН ВИКТОР ГРИГОРЬЕВИЧ – как он там поживает, давно что-то не виделись…
Этого человека машина, конечно же, знала, но, видимо, не близко. Она знала вполне добропорядочного, унылого и суконно-скучного членкора, сотрудника двух Академий (Военно-Медицинской и Сельскохозяйственной), директора Института Генетики сельскохозяйственных животных, почетного члена трех международных фондов и тэ дэ, и тэ пэ в том же роде на весь экран. Кому это интересно и кто это захочет прочитать? Где сведения о пристрастиях и предрасположениях? Где интим? Где привычки, грехи и спотыкания? Где компромат? Ниточки с крючочками, за которые потянешь человека, и он твой? У Кузьмы Иваныча наверняка все это есть. Вот бы заглянуть!.. Не даст ведь ни за что. «Ни-ни-ни, Станислав Зиновьевич! И думать не моги! Зачем это вам? Три дня потом не отмоетесь… Да и нет у меня ничего. Сами же запретили компромат использовать, а если его не использовать, то хрена ли его в памяти держать, спрашивается? Только место занимать…»
Все и непрерывно – лгут. Точнее: все МЫ непрерывно и ожесточенно лжем. Одни – с кривой виноватой ухмылкой, другие – рвотный спазм мучительно преодолевая, а третьи – не без лихости даже, с вызовом и с боевым напором. Но – все…
Мирлина выписать, подумал он. Семку сюда выписать и поставить над всеми нами, чтобы не давал врать. Мысль эта воспламенила его, но только на мгновение – холодный голос как бы извне тотчас напомнил: он же старый хрен, ему же за семьдесят сейчас, опомнись, его, может быть, уже и на свете-то нет… Давай-давай, старое чудило, набери его имя, набери: Мирлин Семен Батькович… видишь, даже отчества его не помнишь… а может быть, и не знал никогда… Семен Батькович: ЮАР, редактор газеты такой-то (на африкаанс газетка-то, тоже не упомнишь, хуже любого отчества)… помер тогда-то и там-то… Этого тебе хочется? Нет. Не этого. Только не этого, ради Бога… Совесть чужую над собой захотелось поставить? Своя – не справляется? Да, неплохо бы. Так вот: обойдешься. Раньше обходился и далее – тоже обойдешься. И все. Минуту слабости предлагается считать благополучно истекшей…
Но он все-таки еще позволил себе набрать Николаса.
Конечно, здесь материалов было полно. И компромат был тоже, но почти все место занимали подробные пересказы последних его выступлений – перед ветеранами, перед абстинентами, перед феминистками, перед генштабистами – с точными цитатами и подробным перечислением сопутствующих обстоятельств: численность аудитории, возрастной состав, как реагируют, на что НЕ реагируют… Разумеется, в аналитическом разделе было отмечено то, о чем сегодня говорил Эдик: неожиданно-повышенное внимание объекта к дружбе Станислава Зиновьевича с Виктор Григорьевичем. («Может ли поссориться Станислав Зиновьевич с Виктором Григорьевичем?» Какого черта? Причем здесь Виконт? Почему вдруг всплыл во всех этих речах, эссе, спичах и тостах Виконт? Случайность? Случайностей не бывает, заметил по этому поводу простой человек Кузьма Иваныч, и никто не решился его оспорить.)
Здесь было много любопытного хлама, но вот самого Николаса во всем этом хламе – не было. Не было уродливого, неуклюжего, туповатого, косноязычного, феноменально БЕСПЕРСПЕКТИВНОГО человечка, который однажды (почему? Что побудило? Как случилось?) вдруг взял себя за шкирку, встряхнул, словно пса дрожащего, и в несколько лет сотворил над собою чудо…
(Звали его, между прочим, изначально – Никита. Это он звал себя Ник: начитался Хемингуэя – «Трехдневная непогода», «Что-то кончилось», «Какими вы никогда не будете» и тому подобное – «Пятая колонна» и двадцать восемь рассказов». Насмешники в институте переделали Ника в Николаса – так это и прилипло к нему, осталось на всю жизнь. Но только ЭТО. Все же остальное – изменилось. И не само собою изменилось, не по щучьему веленью, ничего сказочного в этом изменении не было, кроме того, конечно, что не бывает так у нормальных людей. Нормальные люди – слабы, вялы и безвольны. Нормальные люди удовлетворяются тем, что им Бог дал, а если ничего Он им не дал, то лакают пивко и тихо злобствуют по поводу тех, блин, которым больше других нужно. А Ник-Николас был не нормальный, он был типичный self-made-man. Таких и нет в природе вовсе, никогда не было и скоро совсем не будет…
Косноязычный? Демосфен тоже был, по слухам, косноязычный. Если ты хочешь стать оратором, надо говорить – много, громко, долго. Год. Два. Маме, сестренке, зеркалу. Ежедневно и по нескольку часов…
Если хочешь, слуха почти не имея, научиться играть на гитаре, надо купить самоучитель, гитару, и играть. Долго. Много. Год. Два. Ежедневно. Сестренке, сестренкиным подружкам-насмешницам. Ритчи Блэкмора из тебя не получится, но порадовать общество, при необходимости, ты сумеешь…
Еще в школе физрук, оглядев его с некоторым даже изумлением, сказал озабоченно: «Прыгать ты не будешь – бабки короткие. И в баскет не будешь… и в волейбол… Может быть, гранату метать?..» У него реакция была – ни к черту. И неуклюж он был, как чайник. Он был от рождения и навсегда заторможен самим Господом Богом. Он был не просто неспортивен, он был АНТИспортивен. И тогда он стал играть в пинг-понг. Много. Часто. Каждый вечер. Под сдавленный хохот партнеров и хорошеньких зрительниц. Уже в институте, в коридоре на третьем этаже. До обалдения. Вы знаете, как это выглядит: чайник, пытающийся играть в пинг-понг?.. До отвращения. В ущерб науке… Первой ракеткой курса он не стал, но третьей, между прочим, – таки-да, сделался. И отхватил вдруг при сдаче норм разряд на пять тысяч метров. А десять тысяч пробежал так, что его послали было на спартакиаду студентов, но он отказался ехать – ему сделалось неинтересно, ведь он уже добился своего: в очередной раз преодолел в себе чайника и заполучил то, чего недодал ему Господь Бог…
Да и времени не было совсем. Ему предстояло еще преодолеть абсолютную неспособность свою к языкам, к танцам, к плаванию и к живописи… И он все это преодолел – весь свой почти музейный набор прорех, антиспособностей, дыр и убожеств, доставшийся ему от природы. Так что к тридцати годам остались в нем от природы только: костлявое личико, морщинистая, жилистая, черепашья шея, землистая кожа, да кривоватый гигантский нос, да серые, вечно больные зубы, да глазки-буравчики без ресниц и без бровей – этого роскошного набора не сумел преодолеть даже он.)
Какого черта он глаз на нее положил, спрашивается? Других девок по сторонам не нашлось? Да квантум сатис, хоть жопой их ешь. Нет, влюбился, дурак, в девушку Хозяина. В любовницу. В жену. Может быть, она его поощряла? А хоть бы и поощряла. Она же молоденькая, дурочка еще, ягненок блеющий… («Он, что – нравится тебе?» «Да» «Господи, да что тебе в нем может нравиться?!» «Он – веселый…» «Так. А я, значит, – скучный?» «Нет. Ты – великий.» О господи! Они не люди, все-таки. Они – женщины.) Это было непереносимо. Это было срамно. И гадкое что-то в этом было. Блуд. Соблазн какой-то, дьявольский. И – абсолютная безысходность…
– Ну, куда ты лезешь, в любовники? Ты же уродлив, малыш, ну кому ты такой нужен… У тебя изо рта несет, как из выгребной ямы, и шея плохо помыта. Ты что, не видишь – она же принцесса, а ты – Щелкунчик. И не более того… Щелкунчик из помойки. Подбери слюни, щенок беспородный или пойди к блядям…
Идея была правильная. Отбить хотелку раз и навсегда. Молотком. Чтобы онемела и отсохла. Помучается с недельку, но – придет в себя. Оклемается. Минует «кратковременное безумие», и все будет как раньше. Нет. Перегнул палку. Перегнул и сломал. Ревность. Проклятое чудовище с зелеными глазами…
Впрочем, тут была не только сама по себе ревность (старика к молодому, собственника к неимущему) – была ведь еще и болезненная обида за этого великолепного уродца, такого умного, такого безгранично сильного, блестящего, шагающего через две ступеньки и вдруг унизившего себя до состояния ошалевшего суетливого кобелька, на все готового ради подвернувшейся не ко времени текучей сучки… Хотел остудить и образумить, как сына, а получилось – оскорбил и унизил, как врага. Насмерть. Навсегда.
– Прости меня, Ник, – сказал он в пустоту.
Поздно. Теперь уже – поздно. И нет на свете таких слов, которые здесь могут что-нибудь поправить…
Он рассеянно вызвал на экран последний текст, над которым работал и без всякого удовольствия прочитал:
«Я прекрасно понимаю, зачем нужны люди творческие – ученые, писатели, архитекторы, живописцы, философы, поэты, композиторы… Этих набирается – тысячи, десятки тысяч, ну – сотни тысяч, если брать по всему свету. И не обязательно творческие, – вообще талантливые люди. В том числе и слесаря Божьей Милостью, Божьей Милостью токари, гончары, дантисты, шофера, сантехники, змееловы, кулинары, врачи – все, кто способны делать свое дело ХОРОШО. Этих набирается еще больше, может быть даже и миллионы. Пусть – десятки миллионов.
Но куда мне девать СОТНИ миллионов и миллиарды тех, кто творческой жилки от Бога не заполучил, а ремесло свое знает плохо – не способен или даже не желает делать свое – или хоть какое-нибудь – дело ХОРОШО? Как с ними быть? Зачем они? На что имеют право? И – имеют ли? Что полагается человеку просто и только за то, что он человек? Не жук, не лягушка, не лось какой-нибудь, а – человек?