355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий и Борис Стругацкие » Поиск предназначения, или Двадцать седьмая теорема этики » Текст книги (страница 15)
Поиск предназначения, или Двадцать седьмая теорема этики
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:11

Текст книги "Поиск предназначения, или Двадцать седьмая теорема этики"


Автор книги: Аркадий и Борис Стругацкие



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 25 страниц)

5

Вечером я позвонил ему и настоял на встрече.

Встреча произошла. Странная встреча, беспорядочная, бестолковая, по сути – безрезультатная. Но мы объяснились, по крайней мере. Все главные слова были произнесены, все (почти) секреты были раскрыты, и были раскрыты глаза.

Разумеется, он ничего не знал и не понимал ничего. Он вообще ждал от этого нашего разговора чего-то совсем иного, готовился к каким-то своим неприятностям, и ему понадобилось некоторое время, чтобы переориентироваться и осознать совершенно новую реальность, в которой он теперь оказался.

Все мои надежды, что наши с ним знания, соединившись, разбудят в нем некое Сверхзнание, рухнули в первый же час разговора. Если его подсознание и содержало в себе нечто для нас с ним полезное, то оно оставило это полезное при себе. Чуда не произошло. Он не стал «ускорять». (Помнишь, у Шекли: «Он стал ускорять. Ничего не получилось». Так вот он даже не «стал ускорять».)

Я почувствовал, как отчаяние снова подбирается к моей глотке шершавыми пальцами, и решился на один поступок, которого даже сегодня немного стыжусь, хотя нет ничего проще, нежели найти ему оправдание, вполне обоснованное для того положения, в котором я оказался.

Среди материалов, которые я собирался отдать ему на просмотр, был и отчет по делу его жены. Сначала я не хотел показывать ему этот отчет. Мне было его жалко: он любил эту женщину, и узнать, что ты причина смерти (вольная-невольная, какая разница?) любимого человека, это и вообще-то жестокий удар, а если при этом ты узнаешь вдобавок, что…

Понимаешь, в чем дело. «Разрыв мозга» произошел даже не у нее. Младенцы. Двойняшки. Их буквально разнесло в утробе матери. Страшная штука. Я не хотел сначала, чтобы он это знал, а потом подумал: «Какого дьявола? Мне надо раскачать его. Если и это его не раскачает, то тогда и корячиться нечего, тогда – дело мертвое…» И я отдал ему ВСЕ.

«Читай. Читай, мать твою! Пусть нарыв лопнет. Мы начинаем с тобой серьезное дело. Надо привыкать ко всему, и при том – с самого начала…» Что-то в этом роде кувыркалось у меня в голове. Это было жестоко, конечно. Я и сейчас так считаю, и тогда считал так же. Но мне надо было разбудить его и заставить «ускорять». Другого выхода я не видел. Да его и не было, пожалуй, – другого выхода.

На другой день, как мы и договаривались, я пришел к нему в восемнадцать ноль-ноль и не застал его дома. Дверь открыла соседка, пожилая женщина, некрасивая, неряшливая да еще и хромая вдобавок. Она запомнила меня со вчерашнего и прониклась ко мне добрыми чувствами, что меня не удивило: я привык нравиться пожилым некрасивым женщинам, что-то видели они во мне непостижимо симпатичное, – скрытое мое им сочувствие, может быть? Она пустила меня в квартиру и даже в комнату к Станиславу Зиновьевичу, – как он и велел ей своим телефонным звонком полчаса назад.

Я получил возможность поподробнее ознакомиться с домом его, что всегда ценно, хотя в сложившейся ситуации играло роль скорее второстепенную. Типичная комната неопытного вдовца. Не холостяка, а именно вдовца, махнувшего рукой на многое и о многих необходимостях реальной жизни даже и не задумывающегося. Пыль. Крошки на полу. Заплесневелые огрызки в холодильнике. Мебель – старинная, но не дорогая. Довольно богатая библиотека в двух шкафах. Малый джентльменский набор: черный двухтомник Хемингуэя, белый толстенький Кафка, серый двухтомник Уэллса, зелененький Скотт Фитцджеральд в бумажной обложке… Но тут же и разрозненный Щедрин в издании Сойкина. И несколько томиков ACADEMIA: «Дон Кихот», Свифт, разрозненный Анри де Ренье в суперах из папиросной бумаги, «Граф Монте-Кристо» – черный с золотом сафьян… И довольно серьезная подборка философов, в нынешних шкафах это нечасто увидишь: Шопенгауэр, Ницше, Беркли, «Толкование сновидений» Фрейда…

На стене – фотопортрет строгой старой дамы, видимо, матери, в простенькой коричневой рамке, а в метре от него – другой фотопортрет, в такой же точно рамке: улыбающаяся милая девушка, видимо, жена. Оба портрета висят здесь довольно давно – по крайней мере несколько лет, так что повешены были еще при жизни… Впрочем, я и так знал, что он любил их обеих.

На противоположной стене, над диваном, любопытный натюрмортик.

(Я не заметил его при первом посещении – сидел к нему спиной, да и вообще мне было тогда не до таких деталей и наблюдений.) Очень плохая, маленькая, мутная, не в фокусе, фотография Солженицына, декорированная парой наручников, подвешенных на гвоздях так, чтобы окружить фото этаким стальным многозначительным полукругом. Наручники – стандартные, произведены, как водится, в каком-нибудь исправительно-трудовом учреждении, но почему-то – маркированы: что-то вроде трилистника вытравлено на одном из колец. Странно. Вообще-то, такое не положено. И откуда они у него вообще?..

Папка моя с делами – на письменном столе. Раскрыта. Явно читана, но пометок нет. Вообще же на столе – полный бумажный хаос, все, главным образом, распечатки с электронно-вычислительной машины, ничего простому человеку не понять, да и ни к чему мне это понимать, честно говоря… Магнитофончика моего на столе видно не было, и это мне не понравилось, но он тут же обнаружился в правом, незапертом, ящике стола. А вот левый ящик оказался почему-то заперт, и ключа нигде не оказалось. Я сел к обеденному столу и стал ждать.

Он явился минут через десять, хмурый и откровенно неприветливый. Видно было, что мои проблемы его так и не заинтересовали, у него оказались – свои, и серьезные. Говорил он отрывисто и неохотно. Но не потому, что испытывал ко мне враждебность или давешнее естественное недоверие, нет, – он производил, скорее, впечатление человека занятого и сосредоточенного на своем.

Я спросил его прямо:

– Неужели вы не видите перспектив, которые открываются? Неужели они вас не увлекают?

Он только лицо скривил.

– Но вы понимаете, по крайней мере, о чем речь идет? – настаивал я. – Вы понимаете, какая сила в вас заложена?

Или что-то в этом же роде. Сейчас я уж позабыл точные слова, которые выскакивали из меня тогда. Но мне кажется, что я был по-настоящему красноречив. Я старался. Я очень хотел расшевелить его. Или хотя бы понять, что, черт возьми, с ним происходит! Почему он такой вялый, и о чем он, черт его побери, думает, о чем еще он способен думать, когда перед ним – власть над миром и судьбой, готовая прыгнуть ему в руки.

Я вообще не понимал его реакции.

Вчера реакция была смазана, извращена, перекошена до неузнаваемости тем страшным ударом, который я нанес ему, подсунув листочек с историей смерти Ларисы Ивановны Красногоровой. С тех пор прошли сутки. Он выдержал удар, устоял на ногах, но озаботился чем-то совершенно посторонним. Удар, который по моему замыслу должен был пробудить его, наоборот, его оглушил. Или оглупил. Он словно забыл о нашем вчерашнем разговоре. А может быть, попросту совсем перестал им – да и мной вообще – интересоваться. Это было непостижимо.

Он и говорил как-то заторможенно, словно у него внутри все онемело после шока. Или после некоей анестезии. Он был отстраненно вежлив. Несколько раз попросил извинения – за то, что опоздал, за то, что не может, как он выразился, соответствовать – неважно себя чувствует с утра, видимо, простудился, просквозило потного на этой жаре…

Беседа наша увядала на глазах – до такой степени, что в пору было мне забирать свою папочку и удаляться к пенатам, где, может быть, уже дожидался меня мой сверхпроницательный шеф, медлительный и неостановимый, как гигантский ленивец.

Мы поговорили всего минут десять (я, несмотря на его вялость и отстраненность, все пытался – отчаянно и уже совсем напрямую – обрисовать круг возможных применений его способностей: политика, власть, борьба со свинцовыми мерзостями нашей жизни…), вернее, я – говорил, а он слушал, изредка подмаргивая скучными глазами, а потом снова извинился и сказал, что теперь хотел бы лечь. «Чаю с малиной выпью и лягу». Врать он не умел, да и не врал он мне, – просто не хотел притворяться и не хотел следить за собою, за своими интонациями и за своей мимикой. Он хотел, чтобы я ушел поскорее, и не имел даже намерения хоть как-то скрывать это свое желание.

Мы договорились встретиться снова послезавтра. («…Да… конечно… Обязательно. Тогда все и обговорим… Только позвоните обязательно… мало ли что… Что-то я сегодня совсем паршиво себя…») Я забрал все свои материалы и отправился восвояси. Он даже не пошел проводить меня до двери – проводила хромая соседка. Она была очень любезна и окатила меня волной приязни и запахами затхлости и одиночества.

Первый этап наших взаимоотношений неудержимо и стремительно завершался. Сделать, видимо, было уже ничего нельзя.

Назавтра я потребовал информацию, срочно: чем занимается (занимался в последнее время) объект у себя на работе. Ответ последовал довольно-таки неожиданный: накануне объект подал заявление за свой счет и весь день подбивал бабки – заканчивал отчет, писал наставления своему заместителю, довел, наконец, до ума какую-то там программу, с которой возился последние полгода… При этом выглядел неважно, жаловался на дурную голову, на дурное самочувствие и хронический недосып. Сегодня на работу не явился. Находится в отпуске.

Я дал ему два дня на реабилитацию, а потом позвонил. Ответила соседка. Станислав Зиновьевич еще позавчера уехал на машине по грибы, взял палатку, вообще всякое походное снаряжение, сказал, чтобы не ждали раньше, чем через десять дней. Какие грибы в начале июля? Оказывается – «колосовики». И белые могут оказаться, и подосиновики – Станислав Зиновьевич знает места.

Так началась эта странная история.

Он вновь объявился спустя всего лишь два дня. (Я не поверил в десять дней и звонил ежевечерне.) Согласился встретиться. Принял меня почти радушно, угостил чаем. Был совсем другой – казался возбужденным, взвинченным даже, с порога мне почудилось, что он слегка пьян, но пьян он не был, хотя глаза блестели и волосы были взъерошены, как после душа. Еще мне показалось, что за эти дни он сильно похудел, и очень скоро выяснилось, что так оно и было. Я спросил его (из вежливости), как там в лесах с грибами, и тут он немногословно, но и не внушая подозрений в желании что-либо скрыть, рассказал мне о своих неожиданных приключениях.

Оказывается, в лесу, едва он вылез из машины, на него напали. Двое. Оба – в черном, черные куртки, черные брюки, все на вид – форменное, и наводит на мысль о лагере. Мерзкие волчьи черные лица, черная страшная речь, ножи, и даже не ножи, а какие-то остро заточенные штыри. Один держал такой вот штырь у его горла, а другой обшарил, – отобрал деньги, документы, грибной нож, все выгреб из карманов до последнего медяка. Затем они пинками отогнали его в лес, а сами забрались в машину, – он следил за ними из-за деревьев – и попытались уехать. Водитель, видимо, оказался никудышный: разворачиваясь, загнал машину в песок и засадил ее так, что и трактором не вытащить. Несколько минут они ревели двигателем, дико жгли сцепление, а машина у них только зарывалась все глубже и глубже. Он вдруг понял, что будет дальше, бросился бежать, но они нагнали в мгновение ока – они были быстрые, легкие и свирепые как псы, – опять же пинками вернули его к машине и заставили выталкивать ее из песка. Один сидел за рулем и газовал, а второй вместе с ним толкал машину. Ничего не вышло, машина засела еще безнадежнее, и он подумал, что вот теперь его убьют, но они только примотали его к дереву – в глубине леса, подальше от дороги, – примотали ржавой колючей проволокой да еще приковали наручниками, так что он даже пошевелиться сначала не смог. А потом они ушли, – исчезли за кустами и за стволами так же беззвучно и мгновенно, как и появились.

Он простоял прикованный двое полных суток, пока не наткнулся на него разъезд автоматчиков на БТРе, которые искали беглых и прочесывали лес. Они освободили его, перекусив и отмотавши проволоку, выдернули ему из песка «запорожец», напоили, накормили и сдали местной милиции, на чем все и закончилось. Документы – совершенно неожиданно – обнаружились в бардачке, куда их впопыхах, видимо, забросили бандиты, ну а деньги, конечно, пропали, да и господь с ними…

Я слушал его, раскрывши рот. История эта показалась мне совершенно фантастической – по целому ряду своих параметров. Но более всего насторожило меня то обстоятельство, что на стене его гостиной – при фотографии Солженицына – не было теперь наручников. Это маленькое открытие, которое я поспешил сделать, пока он ходил в кухню заварить новый чай, меня буквально сразило, я почувствовал, что могу сейчас узнать, понять, уловить, выяснить что-то очень важное о нем, но это важное ускользнуло от меня в тот вечер, я только остался в убеждении, что вся его история есть выдумка, но – зачем? Цель? Смысл? И кого, собственно, хотелось ему обмануть?

Его должны были убить. Его не могли не убить. Это так же очевидно, как и то, что его НЕ убили.

Как минимум, его должны были раздеть. Живого или мертвого. В побеге гражданская одежда, бывает, важнее документов. Важнее денег. Важнее всего.

В багажнике машины они у него все перевернули, словно спрятанное золото там искали, но не взяли при этом НИЧЕГО. Палатка осталась, два крепких еще, хотя и бывалых, ватника, брезентовый плащ, удочка, спиннинг, рыбачья куртка с брезентовыми штанами – все осталось в неприкосновенности…

Я узнал это уже на другой день, когда поехал туда, в Старо-Никольское, попросил у тамошних мильтонов протоколы и вообще поспрашивал у них, что и как.

Беглых к этому моменту все еще не поймали. Их было трое (а не двое), все – по сто сорок пятой, у всех пять лет, сидели в здешней спецзоне, были на хорошем счету и вдруг – сделали ноги. То, что они не решились на мокрое, само по себе не так уж и удивительно, и то, что с машиной не сумели справиться – тоже смотрится нормально, ни у кого из них прав нет и никогда не было, а вот то, что они ничего полезного себе не взяли, только деньги одни… Куда они с этими деньгами сунутся? При своих-то бушлатах да при харях своих протокольных?..

Откуда на месте происшествия взялась колючая проволока? А там ведь танкодром рядом, и старый артиллерийский полигон, там вообще – запретзона, но эти грибники полоумные лезут очертя голову, куда им не велят, а потом сами жалуются…

Наручники? Да, были какие-то… Ермолаев, куда наручники полОжил? Ага, вот они… Те самые? Точно так. А что это за маркировка у них, не знаете? Какая маркировка? А-а… Да, листочки какие-то… или козявки… Ермолаев, покажи свои наручники… Ну-ка, ну-ка… нет, на этих нет ничего. А на этих вот – есть… Интересная картина. Никогда я такой маркировки не видел, да и вообще – никакой. А может, просто внимания не обращал?..

Я попросил, и Ермолаев, посадив меня в люльку и почтительно напяливши мне на голову шлем, отвез меня на мотоцикле к месту происшествия. Сначала тарахтели мы по шоссе, потом свернули с асфальта на лесную дорогу, хорошую, песчано-каменистую, оберегаемую от посторонних и угрюмым «кирпичом», и грозной надписью «СТОЙ! ОПАСНАЯ ЗОНА!» Там и колючка была когда-то, но от старости столбы покосились, а проволока скрутилась в ржавые мотки.

Ермолаев места знал нетвердо. Спервоначалу мы промахнулись, вынесло нас к обрыву в песчаный карьер – внизу оплывшие горы песка и глины громоздились, и блестела под солнцем вода в лужах, в канавах и в обширных ямах, оставшихся на месте танковых позиций… Вообще лес там был везде веселый, теплый, песчано-сосновый, а между молодыми сосенками чуть не по пояс заросло все лиловым вереском, и, как водится, все полянки и все многочисленные дорожки смотрелись на одно лицо, я уже был готов рукой махнуть (ну что там можно было такое-этакое обнаружить на месте происшествия?), но Ермолаев оказался мужиком настырным и лицом в грязь не ударил – нашел-таки, в конце концов, район событий, так что я своими глазами увидел все: и перекопанный, пополам с сухим валежником, песок, где сидел по яйца «запорожец», и остатки колючей проволоки по сторонам, и то дерево, к которому прикован оказался мой Красногоров…

А неподалеку от этого дерева, метрах в пятнадцати, где заросли вереска были особенно густы, обнаружил я старый, совсем трухлявый белый размером с хорошую сковороду, а рядом с ним – канистру. Канистра была двадцатилитровая, пустая и даже сухая, зеленая краска с нее пооблупилась, и ржавчина местами проступила, но у меня осталось определенное впечатление, что лежит здесь эта канистра недавно. Ермолаев был того же мнения, но он не склонен был придавать моей находке хоть какое-нибудь оперативное значение. Заливал кто-нибудь бак, облился весь и, матерясь, забросил вонючую дуру подальше, чтобы просохла и не отсвечивала тут, где люди, скажем, сидят и закусывают. А потом – забыл. Обыкновенное дело.

Я не стал с ним спорить. Я чувствовал, что дело – не обыкновенное. Я взял канистру с собой, чтобы показать ее хозяину (я уверен был, что это канистра Красногорова) и посмотреть, что будет, когда он ее увидит и что он скажет по этому поводу. Но ничего толкового у меня из этой затеи не вышло.

Да, канистру свою он узнал, но не обрадовался ей, а скорее уж наоборот – у него даже рот повело, словно от приступа внезапного отвращения, но этим все и кончилось. Да, сказал он спокойно. Канистра – пропала. Спасибо, что привезли. Наверное, эти бандюги ее зачем-то выволокли из багажника, а потом бросили, он этого ничего не помнит, не до того ему тогда было… Она вообще-то была у него пустая. Без бензина. Лежала в багажнике просто так, на всякий случай, он заправлять ее даже и не собирался, ни к чему, бак полный, а до города – всего-то километров сто, рукой подать…

И он заговорил о другом.»

– Я знаю, что там на самом деле с вами случилось, – сказал Ваня, Красногорский-младший, когда они снова встретились два дня спустя. – Хотите, скажу?

Станислав смотрел на него сквозь зажмуренные веки и слушал, как сердце вдруг принялось толкаться в ребра изнутри – глухо и неровно. На хрен ты мне сдался с твоими откровениями, подумал он с неожиданной злобой, но вслух проговорил совершенно спокойно:

– Н-ну что ж… Скажи, если хочется.

– Они вас опустили… – сказал Ваня, а когда Станислав от удивления широко раскрыл глаза, пояснил: – Изнасиловали.

– Откуда ты это взял? – сказал Станислав ошеломленно.

– Знаю. Вы их нашли?

– Нет.

– Найдете?

– Не знаю.

– Надо найти. Если хотите, я возьмусь за это дело.

– Пятнадцать лет прошло, – проговорил Станислав медленно. – С гаком. Пора бы и забыть.

Многое и многое он забыл. Но несколько картинок осталось…

Пасмурное небо. Качающиеся вершины сосен. Пустая канистра летит, кувыркаясь, и продолжает кувыркаться, подскакивая среди вереска… И вонючий холодок быстро подсыхающего бензина… И – нет зажигалки. Нет. НЕТ ЕЕ!..

Хорошо бы, все-таки, забыть об этом совсем, подумал он.

– Некоторые вещи забывать нельзя, – сказал Ваня, блестя глазами. – Есть вещи, за которые мало убить, надо – замучить.

Сердце снова сделало перебой.

– Откуда ты взял эти слова? – спросил Станислав, преодолевая накатившую дурноту.

– Какие?

– «Мало убить – надо замучить»?

– Не знаю, – сказал Ваня с удивлением. – Какая разница?

Разница была, и довольно существенная, но Станислав больше не желал говорить об этом.

– Ладно, – сказал он. – Продолжим. Что ты еще умеешь?..

6

«…Две темы занимали его. Во-первых, он вдруг высказал любопытнейшее наблюдение по поводу моей папки. (Я видел теперь, что он безусловно внимательно прочитал все дела и не просто прочитал – он проанализировал их и весьма основательно.) Он заметил нечто общее и нечто важное, некий пусть странный, но вполне определенный мотив у тех, кто хотел ему добра и к кому он сам относился как минимум нейтрально, а именно: все они хотели, чтобы он уехал из Питера.

Саша Калитин – звал в Москву.

Габуния, мамин ухажер и грядущий отчим, – намеревался всех увезти к себе в Поти (или в Батуми?).

Писатель Каманин рекомендовал его в Индию… Свежепокойный Академик – на два года в Беркли…

Тут он замолчал, терпеливо наблюдая, как я перевариваю сказанное, а потом добавил, как бы сквозь зубы: «А если бы дети родились благополучно, мы все должны были переехать в Минск…»

Переоценить это его наблюдение было невозможно. Я тут же мысленно добавил сюда физика Шерстнева, старания которого означали для Красногорова – лейкемию, может быть, и не обязательно, но уж безнадежно далекий от Питера Арзамас-16 или иную дыру той же степени отдаленности – без всякого сомнения. Было ясно, что наблюдение безукоризненно точное, но и пяти минут хватило, чтобы понять, как мало оно нам добавляет по существу.

Однако, мы поговорили об этом некоторое время.

– Ну что же, – сказал я в заключение (как бы шутливо, но на самом деле вовсе не шутя), – значит столицею вашей будет Ленинград. Замечательно. «И перед новою столицей увяла… или померкла?.. старая Москва…» как что-там какая-то вдова…

Он снова кривовато ухмыльнулся, но это была – ВСЯ его реакция. На самом деле, другая тема его сейчас интересовала гораздо больше. Мягко, осторожно, иносказаниями принялся он выяснять мое мнение по вопросу: а нельзя ли как-то поставить прямой эксперимент? Спровоцировать, скажем, нападение… или даже – организовать некое нападение… В конце концов, если определенные сверхъестественные свойства и в самом деле ему присущи, надлежит, наверное, их каким-то образом тренировать, не так ли?..

«ТАК!!! Именно ТАК!» – хотелось закричать мне во весь голос. Наконец-то, кажется, он чего-то ПОЖЕЛАЛ. Но я, разумеется, кричать не стал, а самым спокойным образом разъяснил ему положение дел. Если нападение НАСТОЯЩЕЕ, он рискует жизнью, здоровьем и так далее; если же оно, так сказать, экспериментальное, то, скорее всего, ничего не произойдет вообще – Рок не станет расходовать заряды по пустякам. Он ухватил суть дела моментально.

– А если я не буду знать, настоящее это нападение или экспериментальное? – спросил он. – Можно ведь организовать все так, чтобы я заранее не мог ничего знать сколько-нибудь определенно.

– Организовать это можно, – согласился я. – И вы ничего знать не будете. Но Рок – будет. А решения принимает Рок, а не вы… ПОКА, – добавил я по возможности многозначительно.

Он и это, оказывается, понимал. Более того, – небрежно, на меня не глядя, как нечто само собою разумеющееся – он бросил:

– Да вы же, наверное, уже все эти эксперименты проделали, Веньямин Иванович… – и вдруг глянул мне прямо в глаза. – Или нет?

Черт возьми! Это был другой человек! Это был и в самом деле ОН – большими буквами, самыми большими! Наконец-то я увидел свет в конце туннеля, и свет был яркий, слепящий и обжигающий.

Я, не колеблясь, доложил ему о своих попытках провести experimentum crucis. Он поверил – и не поверил.

– Черт возьми, – сказал он, – и это все, на что способна оказалась ваша организация?

Я почтительнейше напомнил ему, что им занимаюсь я, один, единолично, организация здесь так, с боку припеку.

– Ой ли? – он весь скривился, и я понял, что мне предстоит решать еще одну чисто практическую задачу: надо ли убеждать его, что он имеет дело ТОЛЬКО со мной, или полезнее оставить его в подозрении, что я лишь щупальце тысячерукого спрута, специальный агент всемогущих органов. Каждая из этих позиций имела свои плюсы и минусы, и вот так, сходу, без анализа, я сделать выбор не решился.

(Анализ-матанализ. У нас очень любят это солидное и высокомерное слово, намекающее на некую элитность, особость и недоступность. Какие-то обширные машинные залы видятся за этим словом, серьезные люди в очках и в белых халатах, с рулонами вычислительной бумаги в руках, усталый Шеф над картой Европы… А на самом деле, это знаешь что? Это я – в переполненном троллейбусе на одной ноге среди потных тел, а в голове у меня жужжат варианты: если я для него органавт, то я – авторитет, страх, сила, и это ценно, но с другой стороны, если я одиночка – мне можно довериться, можно сделать меня своим, можно на меня рассчитывать полностью… Если я из органов – я в деле хозяин, органы все решают, а если я сам по себе – он в деле хозяин, он все решает… Что ему больше понравилось бы? Какой вариант? Если он любит власть, первым любит быть и желательно единственным – один вариант. Если предпочитает крепкое надежное руководство, если он по натуре своей исполнитель, – вариант противоположный… А если ему все равно? А если он и сам про себя не знает, что ему предпочтительнее?.. Неважно. Он не знает, а я знать – должен. Обязан. Намерен. Потому что не его судьба сейчас решается, а моя… Поэтому начнем сначала. Если он – такой, значит, я должен быть этаким. А если он – разэтакий, то мне надлежит то-то… Вот тебе и весь анализ.)

Анализ это хорошая штука, но в реальной нашей жизни очень часто все идет не в соответствии, а вопреки.

Дорогой Товарищ Шеф проделал собственный анализ, и приговор мой оказался подписан даже раньше, чем я мог это себе представить. Тут все дело было в том, что ДТШ мой был человек с параноидальным складом психики. Если он верил сотруднику, то верил истово, до потери контроля, до нелепости, у него словно бы затмение наступало во время этих приступов доверия, переходящего в обожание, почти отеческое. Но уж если возникало у него сомнение, пусть даже самое ничтожное, микроскопическое, пусть даже нелепое и ни на чем серьезном не основанное – все, конец, и никаких шансов уже не было ни оправдаться, ни объясниться. (Говорят, товарищ Сталин был такой же, с тем отличием, однако, что не любил никого никогда и не доверял никому – без каких-либо исключений.)

Абсолютно невозможно было угадать, что там в недрах сознания-подсознания (а может быть, и надсознания) слетало у него вдруг с нарезки, какие зубчики выходили из зацепления и почему начинал сбоить основательно отъюстированный, казалось бы, механизм доверия и приязни. Какой-нибудь не такой взгляд. Или слово, неверно им, может быть, понятое. Или неуместная улыбка… По моим наблюдениям особо стремительные и катастрофические последствия способна была вызвать именно неуместная и несвоевременная улыбка, так что в его присутствии я старался соблюдать всегда замогильную серьезность, и даже когда в приступе хорошего настроения он принимался рассказывать анекдоты, я норовил выражать всем своим обликом отнюдь не опасное веселье, а скорее восхищение тонким вкусом и завидным чувством юмора благосклонного моего начальства.

Он и меня вот так же возлюбил в самом начале, с первого же моего ему представления, и продвигал, и дорогу мне расчищал, и перед высокими инстанциями за меня ручался, а потом – определял меня своим наперсником, и главным советником, и даже вроде бы главной надеждой своей – грядущим своим преемником… А вот теперь – крутой разворот на сто восемьдесят. И дело здесь было не в дерзкой улыбке (не было дерзких улыбок) и не в опрометчивом суждении (не было опрометчивых суждений и даже быть не могло). А просто пришла пора меня менять. Просто чудовищная интуиция его подсказала ему – не словами, разумеется, и вообще даже не голосом, пусть бы и внутренним, а – лишь легонько дохнула в ухо его вечно настороженной души, что Красногорский-то отошел, самостоятельный стал, ведет какую-то свою партию и вообще почужел!.. Пора менять.

(Он был человек решительно незамысловатый. И всегда это демонстрировал. И любил учить незамысловатости своих наперсников и клевретов, меня в том числе. В этом отношении он был похож на другого великого человека, а именно – на фюрера немецкого народа: у него тоже был дефект, который у фюрера носил название Redeegoizmus, а у ДТШ – недержание речи. Он учил. Самое главное в нашем деле, учил он, это доклад, – вовремя подготовленный, простенько составленный и положенный на нужный стол. Остальное все – мура, остальное само пойдет. Очень любил он рассказывать – всегда одними и теми же словами, – как совсем еще молоденького направили его в посольство тогдашней Латвии. Или Литвы. Он их все время путал – то ли шутил он таким незамысловатым способом, то ли и вправду их не очень хорошо различал. Так вот там, в посольстве, все друг друга судорожно боялись и перед начальством лебезили напропалую – кто перед военным атташе, кто перед кадровиком, и все – перед послом. А он – он сразу понял, кто в этом доме главный: швейцар, он же гардеробщик, он же и охранник. Так что он этому швейцару – то анекдотец новейший преподнесет, то бутылочку, а то просто с ним покурит, покалякает за жизнь… «Потом, когда наши пришли, всех их там попересажали к такой-то матери, начиная с посла. Только двое всего и уцелели: швейцар да я. Мне – лейтенанта, а ему – уж не знаю, далеко пошел…»)

Первый удар, который он нанес мне, был незамысловат и прям, как штыковой выпад.

– Этого… твоего… Красногорова твоего… – сказал он мне небрежно, между делом, в середине брюзжания по поводу перерасходов и недоработок. – Его надо в Зуевку… Прям на этой неделе, чего тянуть еще?.. – и снова заговорил о перерасходе валютных медикаментов.

Собственно, все было этим сказано. Моего клиента надлежало немедленно перевести в спецпансионат «Зуево» и поставить там на довольствие и контроль. Поскольку сам я этого до сих пор не сделал, ясно ему было, что я это полезным-необходимым не считаю, а значит – выступлю против, и тогда меня можно будет вежливенько, на самых что ни на есть законных основаниях, в порядке дисциплины, от дела отстранить, а стану трепыхаться, – то и вообще уволить к такой-то матери, либо отправить куда-нибудь в Кзыл-Ордынск на усиление тамошних органов (почетное назначение: «посол в Зопу»). Прозрачная и незамысловатая комбинация. Но он не понимал, Дорогой мой Товарищ Шеф, в какое дело он сейчас решился ввязаться. Интуиция подвела. Интуиция всегда в конце концов подводит, если не хватает информации. А он про Красногорова знал лишь только то, что я ему нашел необходимым сказать, а точнее – наврать: сильнейшее-де подозрение на ясновидение.

– Не согласится, – сказал я ему деловито, когда покончено было с валютным перерасходом и дефицитом.

– Это кто?

– Красногоров. Обязательно откажется.

Он даже не посмотрел на меня, жопорожий, только губами сделал.

– Вот ты психолóг, – проворчал он по-отечески укоризненно, – а психологии не знаешь. Как же он сможет отказаться, если мы его хорошенько попросим? По партийной, например, линии…

– Он беспартийный.

– Тем более!

На это трудно было что-нибудь возразить. Да я и не собирался. Он же только и ждал, что я начну ему возражать. А я вовсе не хотел облегчать ему задачу. Мне надо было выиграть время. А он пусть пораскинет мозгами, как меня сожрать. Пока цел…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю