355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ариадна Тыркова-Вильямс » Жизнь Пушкина. Том 2. 1824-1837 » Текст книги (страница 22)
Жизнь Пушкина. Том 2. 1824-1837
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:24

Текст книги "Жизнь Пушкина. Том 2. 1824-1837"


Автор книги: Ариадна Тыркова-Вильямс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 39 страниц)

 
Какой-то демон обладал
Моими играми, досугом;
За мной повсюду он летал,
Мне звуки дивные шептал,
И тяжким, пламенным недугом
Была полна моя глава…
 
(1824)

Перед тем как приняться за «Полтаву», он восхвалял «рифму, звучную подругу вдохновенного досуга». В Болдине несколько раз возвращался он к описанию «пламенного недуга», когда поэт полон звуков и смятенья. Для «Осени» он взял эпиграфом слова Державина «Чего в мой дремлющий тогда не входит ум». Эта творческая дрема была хорошо знакома Пушкину.

«Осень» начинается с простой деревенской картины. «Я не люблю весны; скучна мне оттепель, вонь, грязь – весной я болен… Ох, лето красное! любил бы я тебя, когда б не зной, да пыль, да комары, да мухи…»

И потом сразу переход:

 
Дни поздней осени бранят обыкновенно,
Но мне она мила, читатель дорогой,
Красою тихою, блистающей смиренно…
 

В длинный осенний вечер любит он сидеть один у камина:

 
   …а я пред ним читаю,
Иль думы долгие в душе моей питаю.
 
 
И забываю мир, и в сладкой тишине
Я сладко усыплен моим воображеньем,
И пробуждается поэзия во мне:
Душа стесняется лирическим волненьем,
Трепещет, и звучит, и ищет, как во сне,
Излиться, наконец, свободным проявленьем.
И тут ко мне идет незримый рой гостей,
Знакомцы давние, плоды мечты моей.
 
 
XI
Стальные рыцари, угрюмые султаны,
Монахи, карлики, арапские цари,
Гречанки с четками, корсары, богдыханы,
Испанцы в эпанчах, жиды, богатыри,
Царевны пленные, графини, великаны,
И вы, любимицы златой моей зари, —
Вы, барышни мои, с открытыми плечами,
С висками гладкими и томными очами.
 
 
XII
И мысли в голове волнуются в отваге,
И рифмы легкие навстречу им бегут,
И пальцы просятся к перу, перо к бумаге,
Минута – и стихи свободно потекут.
Так дремлет недвижим корабль в недвижной влаге
Но чу! – матросы вдруг кидаются, ползут
Вверх, вниз – и паруса надулись, ветра полны;
Громада двинулась и рассекает волны.
 

По всем произведениям Пушкина рассыпаны описания этого момента, когда после мертвого штиля все в нем приходит в движенье, «когда сменяются виденья перед тобой в волшебной мгле и быстрый холод вдохновенья власы подъемлет на челе». Об упоении, о наслаждении, о сладострастии творчества Пушкин говорит теми же словами, которые он употребляет в любовной лирике. Это не есть стилистическая скудость. Русский язык, со всеми своими богатствами, был ему подвластен, как никому. Слова сами бежали ему навстречу. Но, правдивый художник, он для сходных чувств брал сходные выражения. Любовь дарила его переживаниями, сродными творчеству. Не оттого ли, переходя на прозу, он с одинаковой сдержанностью, иногда с напускной небрежностью, говорил и о любви, и о поэзии. В известных нам 700 письмах Пушкин почти не упоминает о своих любовных увлечениях или даже приключениях. О стихах говорит редко, скупо: «Я пишу, как булочник печет, портной шьет – за деньги, за деньги. Я не принадлежу к писателям XVIII века. Я пишу для себя, а печатаю за деньги, ничуть не для улыбки прекрасного пола». Изредка сорвется признанье: «Я думал стихами. На меня нашла эта дрянь…» Даже с близкими людьми, а переписывался он больше всего с друзьями, хранит он горделивую сдержанность во всем, что касается любви и поэзии. Не употребляет слов – вдохновение, творить. Начал «Онегина», хотел признаться Вяземскому – пишу его с упоеньем. И вычеркнул эти слова. Писал «Годунова», хотел сказать Раевскому – я чувствую, что душа моя созрела, что я могу творить, – и этого письма не отправил, не кончил. А ведь с ними обоими он был очень дружен.

В прозе только раз, в неоконченной повести «Египетские ночи», рассказал Пушкин переживания поэта и описал Мицкевича под видом странствующего импровизатора-итальянца. Ни в ком не мог он так явственно наблюдать пламя вдохновения, как в польском поэте, с его чудесным даром импровизации. У Пушкина этого дара не было. Он мог, шутя, перекладывать прозаический разговор в стихи, мог, слушая, как Глинка играет восточные мотивы, тут же к его мелодии сочинить слова – «Не пой, красавица, при мне ты песен Грузии печальной…». Песня и напев так друг друга дополняют, точно их сочинил один художник. Но импровизировать сложные, законченные поэмы, как это делал Мицкевич, Пушкин не мог. В неконченой повести «Египетские ночи» Пушкин изобразил и себя под именем Чарского, «которого в журналах звали поэтом, а в лакейских сочинителем».

Сначала заезжий итальянец своей приниженностью, убогостью производит на Чарского жалкое впечатление. Тем с большим изумлением видит поэт-аристократ, как внезапно, как чудесно преобразило вдохновение его нищего собрата. «Но уже импровизатор чувствовал приближение Бога. Он дал знак музыкантам играть. Лицо его страшно побледнело, он затрепетал как в лихорадке; глаза его засверкали чудным огнем».

Чарского, то есть себя, Пушкин описывает гораздо холоднее: «…он был поэт, и страсть его была неодолима: когда находила на него такая дрянь(так называл он вдохновение), Чарский запирался в своем кабинете и писал в постели с утра до поздней ночи. Одевался наскоро, чтобы ехать в ресторацию, выезжал часа на три; возвратившись, опять лежал в постели и писал до петухов, это продолжалось у него недели две-три, много месяц и случалось однажды в год, всегда осенью. Он признавался искренним своим друзьям, что только тогда и знал истинное счастье. Остальное время он гулял, чинясь и притворяясь и слыша поминутно славный вопрос: не написали ли вы чего-нибудь новенького?»

В «Египетских ночах» есть точное описание, как находит «эта дрянь».«Однажды утром Чарский чувствовал то благодатное расположение духа, когда мечтания явственно рисуются перед вами, и вы обретаете живые, неожиданные слова для воплощения видений ваших, когда стихи легко ложатся под перо ваше, и звучные рифмы бегут навстречу стройной мысли. – Чарский погружен был душою в сладостное забвение… и свет, и мнения света, и его собственные причуды для него не существовали. – Он писал стихи».

Это единственный случай, когда Пушкин в прозе передал то, что не раз выражал стихами, при этом с такой же мастерской точностью, с какой описывал черкесский наезд, или Татьяну на улицах Москвы, где в девяти строчках, составленных только из существительных, дана такая разнообразная картина московских улиц, что художник Добужинский, как ни бился, не мог вместить все эти предметы в одну иллюстрацию.

 
Мелькают мимо бутки, бабы,
Мальчишки, лавки, фонари,
Дворцы, сады, монастыри,
Бухарцы, сани, огороды,
Купцы, лачужки, мужики,
Бульвары, башни, казаки,
Аптеки, магазины моды,
Балконы, львы на воротах
И стаи галок на крестах.
 
(Гл. VI. Стр. XXXVIII)

Такую же протокольную точность соблюдает Пушкин, описывая приступ вдохновения. Перед тем как рассказать похождения молодого повесы, ради волокитства нанявшегося в кухарки, Пушкин в первых восьми октавах «Домика в Коломне» дает блестящий трактат о стихосложении и рифмах. Эти строчки вошли во все учебники русской словесности:

 
Ведь рифмы запросто со мной живут:
Две придут сами, третью приведут…
Мне рифмы нужны, все готов сберечь я,
Хоть весь словарь; что слог, то и солдат —
Все годны в строй: у нас ведь не парад…
 
 
Как весело стихи свои вести
Под цифрами, в порядке, строй за строем,
Не позволять им в сторону брести,
Как войску, в пух рассыпанному боем!
Тут каждый слог замечен и в чести,
Тут каждый стих глядит себе героем,
А стихотворец… С кем же равен он?
Он Тамерлан, иль сам Наполеон.
 
(1830)

Это писано в Болдине. Там же, кончая «Онегина», в последней главе, прежде чем рассказать, как Татьяна из скромной уездной барышни превратилась в блестящую светскую даму, Пушкин посвятил шесть строф своей Музе, поблагодарил свою верную подругу за все счастье, которое она ему давала, которым он так глубоко, так жадно насладился в эти творческие, вдохновенные осенние дни в Болдине. Точно о свиданиях с любимой женщиной рассказывает он о своих встречах с Музой. Сначала Лицей:

 
В те дни, в таинственных долинах,
Весной, при кликах лебединых,
Близ вод, сиявших в тишине,
Являться Муза стала мне…
 

Потом Петербург:

 
Я Музу резвую привел
На шум пиров и буйных споров…
Она несла свои дары,
И как Вакханочка резвилась,
За чашей пела для гостей,
И молодежь минувших дней
За нею буйно волочилась.
А я гордился меж друзей
Подругой ветреной моей.
 
 
Но я отстал от их союза
И вдаль бежал… она за мной.
Как часто ласковая Муза
Мне услаждала путь немой
Волшебством тайного рассказа!..
Как часто по брегам Тавриды
Она меня во мгле ночной
Водила слушать шум морской,
Немолчный шопот Нереиды,
Глубокой, вечный шум валов,
Хвалебный гимн Отцу миров.
 

Потом Бессарабия, где Муза

 
…позабыла речь богов
Для скудных, странных языков,
Для песен степи ей любезной…
Вдруг изменилось все кругом:
И вот она в саду моем
Явилась барышней уездной,
С печальной думою в очах,
С французской книжкою в руках.
 
 
И ныне Музу я впервые
На светской раут привожу,
На прелести ее степные
С ревнивой робостью гляжу…
 

Блистательная светская женщина – это последнее перевоплощение Пушкинской Музы. После Болдина он Музе уже не посвящает стихов. В Болдине подвел он итог не только «Онегину», но всему прошлому, несмотря ни на что светлому, легкому, насыщенному творчеством и любовью. Чувствовал, что подходит к рубежу, за которым его ждет уже другая жизнь.

Глава XVIII
ИДИЛЛИЯ

«Милый! я в Москве с 5 декабря, – писал Пушкин Плетневу. – Нашел тещу озлобленную на меня, и насилу с нею сладил… Насилу прорвался я и сквозь карантины – два раза выезжал из Болдина и возвращался. Но, слава Богу, сладил и тут. Пришли мне денег, сколько можно более…» (9 декабря 1830 г.).

Вот и все о женитьбе. Дальше идут просьбы прислать денег, литературные новости и перечень написанного в Болдине: «Скажу тебе (за тайну), что я в Болдине писал, как давно уже не писал».

Узнав о предстоящей женитьбе Пушкина, преданный Плетнев с усиленной рьяностью повел дела своего друга, сразу прислал ему 2000 рублей, через две недели еще столько же. Для Гончаровых этого было мало. Нащокин рассказывал потом Бартеневу, что после Болдина у Пушкина были такие крупные размолвки с будущей тещей, что он считал, что свадьба не состоится, и собирался уехать в Польшу, на войну. Нащокин его отговаривал, а Пушкин в ответ напевал: «Не женися, добрый молодец, на те деньги ты купи коня».

Но никуда он не уехал, только все настойчивее собирал деньги. Опять писал Плетневу:

«Душа моя, вот тебе план жизни моей: я женюсь в сем месяце, полгода проживу в Москве, летом приеду к вам. Я не люблю московской жизни. Здесь живи, не как хочешь – как тетки хотят. Теща моя та же тетка». Дальше он пишет о газете, о которой давно мечтал: «Кабы я не был ленив, да не был жених, да не был очень добр, да умел бы читать и писать, то я бы каждую неделю писал бы обозрение литературное – да лих терпения нет, злости нет, времени нет, охоты нет. Впрочем, посмотрим.

Деньги, деньги: вот главное. Пришли мне денег. И я скажу тебе спасибо» (13 января 1831 г.).

За несколько дней до свадьбы снова пишет он Плетневу о деньгах:

«Через несколько дней я женюсь: и представляю тебе хозяйственный отчет: заложил я моих двести душ, взял 38 000 – и вот им распределение: 11 000 теще, которая непременно хотела, чтоб дочь ее была с приданым – пиши пропало. 10 000 Нащокину, для выручки его из плохих обстоятельств: деньги верные. Остается 17 000 на обзаведение и житие годичное. В июне буду у вас и начну жить en bourgeois [39]39
  Как добрый мещанин (фр.).


[Закрыть]
, a здесь с тетками справиться невозможно – требования глупые и смешные, а делать нечего. Теперь понимаешь ли, что значит приданое и отчего я сердился? Взять жену без состояния – я в состоянии, – но входить в долги для ее тряпок – я не в состоянии. Но я упрям и должен был настоять по крайней мере на свадьбе. Делать нечего: придется печатать мои повести. Перешлю тебе на второй неделе, а к Святой и тиснем» (начало февраля 1831 г.).

Тут уже намечаются тягости будущей жизни Пушкина. Глупые требования теток наложат на нее свою печать. Тряпки Натали будут съедать золото, заработанное стихами. Придется поступаться важной писательской привычкой выдерживать рукописи, придется спешить с их печатаньем.

А тут еще в самый разгар жениховства обрушилось на Пушкина большое горе. 14 января умер в Петербурге Дельвиг. Он давно прихварывал, но его окончательно подкосило неожиданное столкновение с Бенкендорфом, одна из тех бессмысленных историй, которые, постепенно накопляясь, отчуждали от правительства русское образованное общество.

28 октября в «Литературной Газете» была напечатана невинная заметка о том, что в Париже предполагается поставить памятник жертвам июльской революции и на нем вырезать стихи Казимира де ла Виня:

 
France, dis moi leurs noms!
Je n'en vois pas paraitre
Sur ce funebre monument:
Ils ont vaincu si promptement,
Que tu fus libre avant de les connaitre [40]40
  Франция, назови мне их имена! Я не вижу их начертанными на этом надгробном монументе: они победили так быстро, что ты стала свободной прежде, чем их узнала (фр.).


[Закрыть]
.
 

Шеф жандармов в одном упоминании о революции усмотрел крамолу. Рассердился он и на неподписанную статью, которую писал Пушкин, но Бенкендорф приписал ее Дельвигу. «Литературная Газета» была немедленно закрыта. Дельвига вызвали к Бенкендорфу, который, по словам Андрея Дельвига, его племянника, обошелся с писателем крайне грубо, говорил с ним на «ты», грозил упрятать в Сибирь и его, и Вяземского, и Пушкина. «В пылу разговора Бенкендорф не скрыл даже, что в этом деле он руководствовался доносом Булгарина».

Дельвиг, со свойственной ему невозмутимостью, спокойно возразил, что на основании закона издатель не отвечает за статьи, пропущенные цензурой, как было в данном случае, и что упреки его сиятельства должны быть обращены не к нему, а к цензору. Бенкендорф разгневался и ответил:

– Законы пишутся не для начальства, и вы не имеете права в объяснениях со мной на них ссылаться или ими оправдываться.

Так рассказывает в своих записках А. И. Кошелев, мемуарист осторожный и точный.

Мягкий, благовоспитанный Дельвиг вернулся из жандармского управления совсем больной. Он написал Пушкину в Болдино горькое письмо: «Люди, истинно привязанные к своему Государю и чистые совестью, ничего не ищут и никому не кланяются, думая, что чувства верноподданнические их и совесть защитят их во всяком случае. Неправда, подлецы в это время хлопочут из корыстолюбия марать честных и выезжают на своих мерзостях. Булгарин верным подданным является. А я слыву карбонарием, я – русский, воспитанный Государем, отец семейства и ожидающий от Царя помощи матери моей, и сестрам, и братьям» (середина ноября 1830 г.).

Пушкин издали плохо вник в эту историю и роль Булгарина, сидя в Болдине, понять не мог. Вернувшись в Москву, он из разговоров с друзьями получил новые подтверждения тому, что Булгарину поручено следить за литераторами. Тогда Пушкин написал Плетневу: «Итак, русская словесность головою выдана Булгарину и Гречу! Жаль – но чего смотрел и Дельвиг? охота ему было печатать конфектный билетец этого несносного Лавинья! Но все же Дельвиг должен оправдаться перед Государем. Он может доказать, что никогда в его Газете не было и тени, не только мятежности, но и недоброжелательства к правительству. Поговори с ним об этом. А то шпионы-литераторы заедят его, как Барана, а не как Барона» (9 декабря 1830 г.).

Твердо верил Пушкин в великодушную справедливость Царя.

И вдруг внезапно пришло известие, что Дельвиг 14 января скончался. «Что скажу тебе, мой милый? – писал Пушкин Плетневу. – Ужасное известие получил я в воскресенье… Грустно, тоска. Вот первая смерть, мною оплаканная. Карамзин под конец был мне чужд, я глубоко сожалел о нем как русский, но никто на свете не был мне ближе Дельвига. Изо всех связей детства он один оставался на виду – около него собиралась наша бедная кучка. Без него мы точно осиротели. Считай по пальцам: сколько нас? ты, я, Баратынский, вот и все.

Вчера провел я день с Нащокиным, который сильно поражен его смертию – говорили о нем, называя его покойник Дельвиг и этот эпитет был столь же странен, как и страшен. Нечего делать! согласимся. Покойник Дельвиг. Быть так.

Баратынский болен с огорчения. Меня не так-то легко с ног свалить. Будь здоров – и постараемся быть живы» (21 января 1831 г.).

В Пушкине была упругость, помогавшая ему переносить удары. «Я всегда был уверен в жизни и здоровьи своем и своих», – писал он как-то Плетневу. Позже, когда Плетнев горевал о смерти своего приятеля, Молчанова, Пушкин уговаривал его не поддаваться унынию: «Эй, смотри: хандра хуже холеры, одна убивает только тело, другая убивает душу. Дельвиг умер, Молчанов умер, погоди, умрет и Жуковский, умрем и мы. Но жизнь все еще богата… были бы мы живы, будем когда-нибудь и веселы» (22 июля 1831 г.).

Но смерть Дельвига была для него очень тяжелым горем. Он писал Элизе Хитрово: «Смерть Дельвига нагнала на меня сплин. Помимо прекрасного таланта, была у него отлично устроенная голова и душа незаурядная. Он был лучше нас всех. Редеют наши ряды» (21 января 1831 г.).

Его беспокоило, что вдова Дельвига осталась без средств, и он был очень признателен Элизе Хитрово, что она сразу вызвалась помочь:

«Это большое счастие для Вас, что Вы обладаете душой, способной все понять, всем интересоваться. То волнение, с которым Вы, среди конвульсий, переживаемых Европой, говорите о смерти поэта, служит лучшим доказательством того, какое у Вас всеобъемлющее сердце» (начало февраля 1831 г.).

В первый раз смерть отняла у Пушкина человека близкого, незаменимого, и ему было нелегко совладать с печалью. Но и помимо этой непоправимой потери Пушкину перед свадьбой было как-то не по себе. Денежные заботы, колебанья между влюбленностью и страхом потерять независимость, суеверные опасенья, которым, по его словам, охотно предаются поэты, что-то похожее на смутное предчувствие, – все это подмечали в нем приятели. С. Д. Киселев, муж Елизаветы Ушаковой, писал: «Пушкин женится на Гончаровой: между нами сказать на бездушной красавице, и мне сдается, что он с удовольствием заключил бы отступной трактат» (26 декабря 1830 г.).

Очень живописно описала настроение Пушкина-жениха цыганка Таня. Пушкин ее помянул в письме к Вяземскому:

«Новый год я встретил с цыганами и с Танюшей, настоящей Татьяной-пьяной. Она пела песню – в таборе сложенную, на голос приехали сани:

 
Давыдов с ноздрями,
Вяземский с очками,
Гагарин с усами,
Девок испугали».
 
(2 января 1831 г.)

А Таня много лет спустя рассказывала: «Стал Пушкин будто скучноватый, а все по-прежнему вдруг оскалит свои большие, белые зубы да как примется вдруг хохотать. Я знала, что он жениться собирается на красавице. Ну и хорошо, подумала, господин он добрый, да ласковый, дай ему Бог совет да любовь. Раз вечером, дня за два до его свадьбы, зашла я к Нащокину с Ольгой. Не успели мы и поздороваться, как под крыльцо сани подкатили и зашел Пушкин. Увидел меня и кричит: «Ах, радость моя, как я рад тебе». Поцеловал меня в щеку и уселся на софу. Сел и задумался, да так, будто тяжело, голову на руку опер, глядит на меня: «Спой, говорит, Таня, мне что-нибудь на счастье; слышала, может быть, я женюсь».

Принесли гитару. Таня, которая сама в этот вечер была невесела, запела грустную свадебную песню:

 
– Матушка, что так во поле пыльно,
Государыня, что так пыльно?
– Кони разыгрались.
– А чьи кони, чьи-то кони?
– Кони Александра Сергеевича…
 

«Запела и спохватилась, что это не к добру. Пою я эту песню, а самой-то грустно, грустнехонько, чувствую и голосом тоже передаю, и уж как быть, сама не знаю, глаз от струн не подыму… Как вдруг слышу, громко зарыдал Пушкин. Подняла я глаза, а он рукой за руку схватился, как ребенок плачет».

Возможно, что цыганка этого не выдумала, что оно так и было. Цыганское пенье хватало за сердце. Денис Давыдов, поэт и удалой партизан, чуть не захвативший Наполеона в плен, не раз обливался слезами от цыганского пенья. Да и не он один. А у Пушкина, к тому же, был, как говорят отцы церкви, дар слезный. Возможно, что, убивая Ленского, он плакал, как плакал Лев Толстой, описывая смерть князя Андрея. Случалось друзьям видеть на глазах Пушкина слезы жалости к чужой беде. Случалось им в этих прозрачных, голубоватых глазах видеть и слезы восторга. Перечисляя лучшие дары жизни, Пушкин говорит: «Порой опять гармонией упьюсь, над вымыслом слезами обольюсь…»

Но чтобы он плакал над собой – об этом вспомнила только цыганка Таня да незадолго до смерти видели его плачущим близкие друзья.

Пушкин полушутя говорил, что о своих личных делах ни с кем не следует говорить, разве только с Царем, и этого правила держался. Но накануне свадьбы, в письме к арзамасцу и ламписту Н. И. Кривцову, он откровенно высказал свои предсвадебные сомнения и опасения. Кривцов был тяжело ранен в александровских походах и уже несколько лет безвыездно жил в своем тамбовском имении. Может быть, его отдаленность от московских и петербургских гостиных и сделала Пушкина откровенным. Посылая Кривцову «Бориса Годунова», Пушкин писал ему:

«Мы не так-то легки на подъем. Ты без ноги (Кривцов потерял ногу под Кульмом в 1813 г. – А. Т.-В.) ,а я женат. Женат – или почти. Все, что бы ты мог сказать мне в пользу холостой жизни и противу женитьбы, – все уже мною передумано… Молодость моя прошла шумно и бесплодно. До сих пор я жил иначе, как обыкновенно живут. Счастья мне не было. Il n'est de bonheur que dans les voies communes. Мне за тридцать лет. В тридцать лет люди обыкновенно женятся – я поступаю как люди, и вероятно не буду в том раскаиваться. К тому же я женюсь без упоения, без ребяческого очарования. Будущность является мне не в розах, но в строгой наготе своей. Горести не удивят меня: они входят в мои домашние расчеты. Всякая радость будет мне неожиданностью. У меня сегодня spleen – прерываю письмо мое, чтоб тебе не передать моей тоски; тебе и своей довольно» (10 октября 1831 г.).

Письмо писано за неделю до свадьбы. Печатая его в «Русском Архиве» (1864),П. И. Бартенев говорит в примечании, что ему «случалось видеть еще одно, французское письмо Пушкина, писанное также почти накануне свадьбы и еще более поразительное по удивительному самопознанию и вещему предвиденью судьбы своей: там Пушкин прямо говорит, что ему, вероятно, придется погибнуть на поединке». Письма такого у нас нет. Но Бартенев, исследователь трудолюбивый, достоверный собиратель сведений о Пушкине, не мог выдумать такого письма. Ему можно верить. Он же, со слов Нащокина, записал: «Накануне свадьбы Пушкин позвал своих приятелей на мальчишник, приглашая записочками. Собрались обедать человек десять, в том числе были Нащокин, Языков, Баратынский, Варламов, А. А. Елагин и пасынок его, И. В. Киреевский. По свидетельству последнего, Пушкин был необыкновенно грустен, так что гостям было даже неловко. Он читал свои стихи, прощанье с молодостью, которых после Киреевский не видел в печати. Пушкин уехал вечером к невесте. Но на другой день, на свадьбе, все любовались веселостью и радостью поэта и его молодой супруги, которая была изумительно хороша».

18 февраля 1831 года Пушкин обвенчался с Натальей Гончаровой. Посаженная мать невесты, молодая княгиня Е. А. Долгорукова, рассказывала, что Гончарова-мать утром, перед венцом, послала сказать жениху, что придется еще отложить свадьбу, так как у нее нет денег на карету и еще на какие-то расходы. Пушкин и эти деньги ей дал.

Он уверял, что важнейшие события его жизни связаны с важнейшим праздником, с Вознесением. Он родился в день Вознесения, венчался в церкви старого Вознесения и не раз говорил Нащокину, что хочет построить в Михайловском церковь во имя Вознесения.

Свадебные приметы не предвещали добра. Жених задел за аналой и уронил лежащий на нем крест. Зажженная свеча погасла в его руке. Когда священник обменивал кольца, кольцо Пушкина упало на пол. Сразу после венца он сказал: «Все плохие предзнаменования». – А может быть, он этого и не говорил, а эти слова выдумали позже, когда, к изумлению друзей, сбылись предсказания гадалки Кирхгоф, как бы подтверждая мнение П. И. Бартенева, что «в людях высшего разряда явственно обнаруживаются неисследованные, таинственные силы человеческого бытия».

Но ни зловещие приметы, ни шепот сплетниц, ни тени, пробегавшие в сердце жениха до свадьбы, не омрачили счастья молодых. Они веселились, выезжали, участвовали в шумных катаньях на санях, танцевали на балах, принимали в своей небольшой, но нарядной квартире, устроенной на деньги Пушкина, молодых писателей и важных московских бар, включая великолепного старика, князя Юсупова, портрет которого Пушкин дал в «Вельможе». Юсупов начал жизнь при Екатерине, ездил к Вольтеру на поклон, танцевал в Версале с Марией-Антуанеттой, по-барски принимал и угощал Дидерота и весь «энциклопедии скептический причет» и донес свое просвещенное любопытство до Николаевских времен. «Твой разговор свободный исполнен юности… Влиянье красоты ты живо чувствуешь… С восторгом ценишь ты и блеск Алябьевой, и прелесть Гончаровой», – писал о нем Пушкин.

Один из главных хроникеров и сплетников Москвы, А. Я. Булгаков, был среди гостей молодых Пушкиных и писал брату: «Пушкины славный дали бал. И он и она прекрасно угощали гостей своих. Она прелестна, и они как два голубка. Дай Бог, чтобы всегда так продолжалось. Много все танцевали и так как общество было небольшое, то я также протанцевал по просьбе хозяйки и по приказу старика Юсупова. Ужин был славный, и всем казалось странно, что у Пушкина, который жил все по трактирам, такое вдруг завелось хозяйство».

Эту новую семейную жизнь Пушкина некоторые старые его знакомцы наблюдали скептически. Через месяц после свадьбы зашел к Пушкину поэт В. Н. Туманский, с которым Пушкин дружил в Одессе. «Пушкин радовался как ребенок моему приезду, оставил меня обедать у себя и чрезвычайно мило познакомил меня со своей пригожей женой. Не воображайте, однако, чтобы это было что-нибудь необыкновенное. Пушкина беленькая, чистенькая девочка, с правильными чертами и лукавыми глазами, как у любой гризетки. Видно, что она не ловка еще и не развязна, а все-таки московщина отражается на ней довольно заметно. Что у нее нет вкуса, это видно по безобразному ее наряду, что у ней нет ни опрятности, ни порядка, – о том свидетельствовали запачканные салфетки, и скатерть, и расстройство мебели и посуды» (16 марта 1831 г.).

Это самое неблагосклонное из всех дошедших до нас описаний Натальи Николаевны и их домашнего быта. Судя по письму Булгакова, и несправедливое описание. Но какая-то московщина, очевидно, в ней сначала была, и это беспокоило Пушкина, которому нетерпеливо хотелось поскорее переехать в Петербург.

«Москва – это город небытия, – писал он Э. Хитрово, – на шлагбауме написано – приезжающие, оставьте всякую умственность» (26 марта 1831 г.).

В тот же день писал он Плетневу, что хочет уехать в Царское Село:

«Лето и осеньтаким образом провел бы я в уединении вдохновительном, вблизи столицы, в кругу милых воспоминаний, и тому подобных удобностей. А дома вероятно ныне там недороги: гусаров нет, двора нет – квартир пустых много. С тобою, душа моя, виделся бы я всякую неделю, с Жук. также. – ПБ под боком – жизнь дешевая, экипажа не нужно. Чего, кажется, лучше?» (26 марта 1831 г.).

И опять через несколько дней: «Ради Бога, найми мне фатерку – нас будет мы двое, 3 или 4 человека, да 3 бабы. Фатерка чем дешевле, тем разумеется лучше…» (12–14 апреля 1831 г.).

Плетнев квартиру нашел. В мае Пушкины уехали из Москвы и поселились в Царском Селе, откуда он писал Нащокину:

«Теперь кажется все уладил и стану жить потихоньку, без тещи, без экипажа, следственно без больших расходов и без сплетен» (1 июня 1831 г.).

Но Гончаровы и их семейные дела продолжали издали ему докучать. Теща рассердилась, что он, помимо нее, написал дедушке Афанасию Николаевичу об отставном кавалергарде А. Ю. Поливанове, который не прочь был посвататься к Александре Гончаровой. Таша с сестрами была очень дружна. Она знала, как хочется им вырваться из-под материнской опеки. Жених был во всех отношениях подходящий, и она попросила мужа написать о нем дедушке, как главе семьи. Мать рассердилась и в письме к Таше отчитала и дочь и зятя. Но теперь это уже была не та Таша, которую можно было бить по щекам, это была Натали Пушкина. За ней стоял муж. С тещей он уже разговаривал как зять, не как жених. Он был хозяин положения и дал ей это понять:

«Это вовсе не мое дело сватать девиц, и будет ли предложение г-на Поливанова принято, или нет, это мне решительно все равно, – писал он Н. И. Гончаровой, – но вы замечаете к тому, что мой поступок не делает мне чести. Это выражение оскорбительное, позвольте сказать, что я никогда не заслуживал его. Я был вынужден оставить Москву во избежание разных дрязг, которые в конце концов могли бы нарушить более чем мое спокойствие; меня изображали моей жене, как человека ненавистного, жадного, презренного ростовщика Ей говорили – вы дура, что позволяете вашему мужу и т. под. Вы должны признать, что это все равно, что проповедовать развод. Жене неприлично выслушивать, как ее мужа называют низким человеком, и моя жена обязана подчиняться тому, что я себе позволяю. Не подобает восемнадцатилетней жене властвовать над мужем, которому 32 года. Я представил немало доказательств моего терпения и деликатности, но, по-видимому, я напрасно старался. Я люблю собственное спокойствие и сумею его обеспечить» (26 июня 1831 г.).

Письмо отрезвило взбалмошную женщину. Больше она к Пушкину не приставала. Княгиня Е. А. Долгорукова, хорошо знавшая обе семьи, рассказывала Бартеневу: «Наталья Ивановна потом полюбила Пушкина, слушалась его. А он обращался с ней, как с ребенком. Может быть, она сознательнее и крепче любила его, чем сама жена».

Перед тем как поселиться в Царском, Пушкины провели неделю в Петербурге. Пушкин, женатый на красавице, вызывал любопытство друзей. Об ее наружности не было двух мнений. Даже женщины невольно любовались ею. Великосветские поклонницы и приятельницы Пушкина пытались разгадать, что таится за этой внешней прелестью, за застенчивой молчаливостью юной новобрачной. Пламенная, верная Элиза Хитрово писала Вяземскому: «Я была очень счастлива свидеться с нашим общим другом. Я нахожу, что он много выиграл в умственном отношении и в разговоре. Жена его очень хороша и кажется безобидной» (21 мая 1831 г.).

Так писала мать. А дочь, графиня Долли, писала тому же Вяземскому: «Я нашла, что он стал еще любезнее. Мне кажется, что и в уме его заметна подходящая серьезность. Жена его прекрасна, но это меланхолическое выражение похоже на предчувствие несчастия. Физиономии мужа и жены не предрекают ни спокойствия, ни тихой радости в будущем. У Пушкина видны все порывы страстей; у жены вся меланхолия отречения от себя. Впрочем, я видела эту красавицу только раз» (25 мая 1831 г.).

После неприхотливой, неряшливой, граничащей с бедностью московской жизни Гончаровых блестящие палаты австрийского посольства, в особенности его блестящие хозяйки, подлинные grandesdames [41]41
  Светские львицы (фр.).


[Закрыть]
на европейский лад, могли смутить скромную барышню. Но у Натальи Николаевны был хороший запас прирожденного женского чутья. Придавало ей уверенности и сознание, что влюбленный муж восхищается всем, что она делает. Она выдержала этот первый салонный экзамен, который продолжался несколько дней. К концу мая молодожены уже были в Царском.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю