Текст книги "Жизнь Пушкина. Том 2. 1824-1837"
Автор книги: Ариадна Тыркова-Вильямс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 39 страниц)
Пушкин не притворялся ни перед другими, ни перед собой и вряд ли переживал кончину матери, как сердечную потерю. Но эта смерть приблизила его к тайне, усилила, углубила мысли о смерти, которые уже давно звучали в его стихах, слышались в его разговорах. Из всей семьи только один Александр поехал проводить мать до места последнего упокоения. Он похоронил ее в Святогорском монастыре, на краю обрыва, откуда открываются любимые им просторы псковских холмов, лесов, озер.
Месяц спустя Пушкин был в Москве и довел до слез жену Нащокина разговорами, которые поразили ее своей необычностью. Он стал ей рассказывать, что, когда рыли могилу для его матери, он любовался песчаным грунтом и думал о Нащокине.
– Если он умрет, непременно надо его там похоронить. Земля прекрасная, ни червей, ни сырости, ни глины. Как покойно ему будет здесь лежать, думалось мне…
На самом деле он думал не о Нащокине, а о самом себе. Черновики, отрывки стихов показывают, как подкрадывалась к нему смертельная усталость, как его горячее, страстное сердце искало покоя. Он так и писал:
Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит,
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем
Предполагаем жить, и глядь – как раз умрем.
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля —
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег.
(1836)
Стихотворение осталось незаконченным, но дальше идет прозаический конспект, в котором целый план жизни, мечта не сбывшаяся:
«О скоро ли я перенесу мои пенаты в деревню. Поля, сад, крестьяне, книги, труды поэтические, семья, любовь, религия, смерть».
Похоронив мать, Пушкин сразу, не выезжая из монастыря, купил себе место на кладбище, рядом с ее могилой. Теперь наконец у него завелся свой клочок земли, свое крепкое жилище, единственное, которое он сумел приобрести за всю свою трудовую жизнь. Да и то было связано с мыслью не о жизни, а о смерти. Лето 1836 года, свое последнее лето, Пушкин проводил на Каменном Острове, на даче, за которую вряд ли все было заплачено. Но жизнь бежала, как всегда, шумная, беспорядочная, расточительная. Все так же, следуя за Царем и Царицей, переехали светские люди на Острова, развлекались, бывали в Каменноостровском театре, танцевали, катались верхом. В то лето дачный сезон был людный и веселый.
Пушкины жили недалеко от слепого графа Григория Александровича Строганова (1770–1857). Это была такая же оригинальная фигура в петербургском обществе, каким в Москве был Юсупов. Об этом Строганове Байрон упомянул в первой песне «Дон Жуана», так как слава о похождениях Строганова, когда он, молодым красавцем, был послан Екатериной в Мадрид послом, прошла по всей светской Европе. Графиня А. Д. Блудова, хорошо его знавшая, писала: «В нем, как и во многих вельможах, выросших под конец царствования Екатерины, было смешение совершенно иностранного воспитания и привычек с чисто русской чуткостью. В разговоре, в языке, в приемах это был представитель либерально-аристократической молодежи Версальского двора. В направлении политическом – представитель русского Государя и русского народа».
Пушкин, через жену, был в свойстве со Строгановым, который привлекал его богатством своих воспоминаний и неугасающим интересом к жизни. А. М. Калмыков, частый гость Строганова, рассказывает: «На даче Строганова, со стороны балкона, часто можно было видеть Александра Сергеевича, беседовавшего со стариком. Фигура графа Григория с седыми вьющимися волосами, в бархатном, длиннополом черном сюртуке, с добродушной улыбкой, невольно останавливала внимание гуляющих. Особенно когда вместе с ним был и поэт».
Одним из любимых развлечений дачников была верховая езда. Актер Каратыгин в своих записках пишет, как «гвардейская молодежь и светские львицы взметали пыль своими кавалькадами». Одной из первых среди этих львиц была Наталья Николаевна, очень любившая верховую езду. Молодой балтийский немец, В. Ф. Ленц, гостивший на Островах у графа Виельгорского, оставил романтическое описание такой кавалькады: «Балкон дачи Кочубея, где жили Вьельгорские, выходил на усаженное березами шоссе, которое вело от Каменноостровского моста вдоль реки к Елагину Острову. Здесь я увидел картину, выступавшую из пределов действительности и возможную разве в «Обероне» Виланда. После обеда доложили, что две дамы, приехавшие верхами, желают переговорить с графом. Все вышли на балкон. На высоком коне, который не мог стоять на месте и нетерпеливо рыл копытами землю, грациозно покачивалась несравненная красавица, жена Пушкина. С нею были ее сестры и Дантес. Граф приглашал их войти.
– Некогда, – был ответ.
Прекрасная женщина хлестнула по лошади, и маленькая кавалькада галопом скрылась за березами аллеи. Это было как идеальное виденье. Тою же аллеею суждено было Пушкину отправиться на дуэль с Дантесом».
Петербуржцы ездили на Острова, как прежде в Царское, посмотреть на Пушкина, полюбоваться его женой. Тот же Ленц описывает бал в недавно построенном здании минеральных вод. На этих балах бывал весь петербургский свет, включая Царя. Ленц опять увидал Наталью Николаевну, на этот раз с мужем. «Супруги невольно останавливали взоры всех. Бал кончался. Наталья Николаевна, в ожидании экипажа, стояла, прислонясь к колонне, у входа, а военная молодежь, преимущественно из кавалергардов, окружала ее, рассыпаясь в любезностях. Несколько в стороне, у другой колонны, стоял в задумчивости Пушкин, не принимая никакого участия в этом разговоре».
В то лето на Каменном Острове написал Пушкин «Молитву», «Недорого ценю я громкие права». Написал «Памятник»:
Я памятник себе воздвиг нерукотворный,
К нему не зарастет народная тропа,
Вознесся выше он главою непокорной
Александрийского столпа.
Нет, весь я не умру – душа в заветной лире
Мой прах переживет и тленья убежит —
И славен буду я, доколь в подлунном мире
Жив будет хоть один пиит.
Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,
И назовет меня всяк сущий в ней язык,
И гордый внук Славян, и Финн, и ныне дикой
Тунгуз, и друг степей, Калмык.
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в наш жестокий век восславил я Свободу
И милость к падшим призывал.
Веленью Божию, о Муза, будь послушна:
Обиды не страшась, не требуя венца,
Хвалу и клевету приемли равнодушно
И не оспоривай глупца.
(Август 1836 г.)
Последняя строчка своей неожиданной усмешкой отстраняет опасность напыщенности, улыбкой прикрывает грозное предчувствие близкого конца. Это больше чем стихи. Это пророчество. Оно сбылось. В недавний столетний юбилей Пушкина его стихи повторялись в России на всех языках и наречиях, его имя прозвучало по всем странам, по всему миру, закрепляя за ним право на земное бессмертие.
Часть пятая
СБЫВАЮТСЯ ПРЕДСКАЗАНИЯ
(1836-1837)
Но злая пуля осетина Его во мраке догнала…
Глава XXVI
ТРАВЛЯ
4 ноября утром, по только что учрежденной городской почте, Пушкин получил пакет. В нем было вложено три диплома на звание члена общества рогоносцев.
«Орденоносцы, Командоры и кавалеры светлейшего ордена рогоносцев, собравшись в Великом Капитуле под председательством почтеннейшего Великого Магистра Ордена, его превосходительства Д. Л. Нарышкина, единогласно назначили г. А. Пушкина помощником Великого Магистра и историографом Ордена. Бессменный секретарь – гр. И. Борх».
Письмо было анонимное. Подпись вымышленная. На эту пакость можно было бы не обращать внимания, но составители диплома послали его не только Пушкину. В то же утро Вяземский, Виельгорский, Васильчикова, Элиза Хитрово и еще несколько лиц, с которыми поэт был близок, получили такие же конверты, в которые были вложены вторые конверты, адресованные на имя Пушкина и заключавшие в себе копии того же пасквиля, писанного теми же корявыми печатными буквами. Было ясно, что пасквилянт хорошо знал, с кем поэт был близок, и хотел своей гнусной выходке придать самую широкую огласку. Удар был нанесен метко.
Слухи, разговоры, сплетни поползли, как грязное пятно, по Петербургу, по России. Но никто не знал, кем писаны анонимные письма. Не знаем мы этого и сейчас. Упорнее всего называли три имени – графа С. С. Уварова, князя Гагарина и князя Долгорукова. Уваров был зол на Пушкина за его стихи «На выздоровление Лукулла». Он мог мстить. Но трудно верится, чтобы министр народного просвещения стал заниматься рассылкой анонимных пакостей. Да и нет против Уварова улик.
Затем называли двух приятелей, Гагарина и Долгорукова, В то время оба князя были молодыми светскими вертопрахами, частыми гостями в салоне графини Нессельроде, где постоянно бывал и покровитель Дантеса, голландский посланник, барон Геккерн. Это был круг, Пушкину враждебный. На Гагарина и Долгорукова, как составителей пасквиля, указывал позже секундант Пушкина, Данзас. Его рассказ был опубликован в 1863 году, когда оба князя уже были эмигрантами. Гагарин превратился в иезуита, Долгоруков – в публициста, составившего себе некоторое имя своими заграничными изданиями. Оба категорически отвергали обвиненье, выдвинутое Данзасом.
Гагарин опубликовал свое опровержение только в 1865 году, вернувшись из Сирии в Париж. Когда он узнал, в чем его обвиняют, он немедленно отправил в Петербург, в «Биржевые Ведомости», письмо, где настаивал на своей непричастности к анонимным письмам: «В этом темном деле, мне кажется, прямых доказательств быть не может. Остается только честному человеку дать свое честное слово. Поэтому я торжественно утверждаю и объявляю, что я этих писем не писал, что в этом деле я никакого участия не имел; кто эти письма писал, я тогда не знал и теперь не знаю». Из письма Гагарина видно, что друзья Пушкина его и раньше подозревали. В сороковых годах А. И. Тургенев побывал у Гагарина, который тогда проходил новициат в Ахеолонском иезуитском монастыре, во Франции. Тургенев признался Гагарину, что на похоронах Пушкина «он с меня глаз не сводил, желая удостовериться, не покажу ли я на лице каких-нибудь признаков смущения, или угрызения совести, особенно, когда пришлось прощаться с покойником».
Позже защитником Гагарина выступил Н. С. Лесков. Он встречался с ним в Париже, был им очарован и утверждал, что Гагарин мучился тем, что его так жестоко оклеветали. «Под иезуитским послушанием сохранил он черты русского простодушия и барственности, был хорошо образован, положительно добр и имел нежное сердце».
Все черты, не совместные с низкими мерзостями, направленными против великого поэта.
Версия о Долгорукове держалась, да еще и сейчас держится, упорнее. Но и против него прямых улик нет. Нельзя же скверную репутацию и предположения отдельных лиц, хотя бы и таких добропорядочных, как князь В. Ф. Одоевский, считать уликами. П. Е. Щеголев, путем сложного анализа, вплоть до экспертизы почерка, доказывал, что именно Долгоруков писал эти письма. Но когда анонимное письмо написано искаженными печатными буквами, трудно довериться такой экспертизе. Впрочем, Щеголев и сам прибавлял: «Один из физических исполнителей найден, но в этом гнусном деле участвовал коллектив». Догадка правдоподобная. В чьем-то порочном мозгу родилась пакостная игра, а партнеры нашлись.
Есть еще рассказ князя А. В. Трубецкого, однополчанина и как будто даже приятеля Дантеса, записанный историком В. А. Бильбасовым ровно 50 лет после смерти Пушкина. В рассказах Трубецкого много неверного, много пустяков, а в конце странное признание: «В то время несколько шалунов из молодежи – между прочим Урусов, Опочинин, Строганов, мой кузен, стали рассылать анонимные письма мужьям-рогоносцам. В числе многих получил такое письмо и Пушкин. В другое время он не обратил бы внимания на такую шутку, быть может, заклеймил бы ее эпиграммой. Но теперь он увидел в ней хороший предлог и воспользовался им по-своему».
Небрежно, как о незначительной шалости, рассказывает Трубецкой о том, что несколько светских шалопаев шутя погубили Пушкина. Но к этому рассказу исследователи отнеслись недоверчиво.
Остается еще мнение самого Пушкина, психологически самое убедительное. Пушкин сразу решил, что пасквили писал и рассылал голландский посланник, барон Геккерн, и этой своей уверенности не скрыл ни от него, ни от друзей, ни от Царя.
Барон Геккерн был видной фигурой в дипломатическом кругу Петербурга, где уже десять лет был представителем голландского короля. Он был коллекционер, любитель картин и древностей, приятный собеседник, способный поддержать в гостиной любой разговор. Но его боялись, ему не доверяли. У него был злой язык, он любил ссорить людей, сплетничал, интриговал.
«Геккерн делал пакости из любви к пакостям, как в истории с Пушкиным», – писал Вяземский.
Николай, при дворе которого так долго был аккредитован Геккерн, назвал его в письме к брату «гнусной канальей». Документы, связанные с дуэлью, и письма Геккерна подтверждают справедливость царской характеристики. Все же, казалось бы, дипломату рискованно заниматься анонимными письмами, да еще с явным намеком на Дантеса, к которому старший Геккерн был так привязан, что усыновил его. Многие считали, что их связывает мужская дружба очень определенного характера. Тем более не было Геккерну основания подставлять своего любимца под гнев ревнивого мужа. Разыгралась ли в нем ревность? Или, как думал Вяземский, сказалась потребность делать пакости?
Пушкин по бумаге, по стилю, по внешнему виду письма сразу решил, что оно писано дипломатом. На мысль о Геккерне наводили его рассказы Натальи Николаевны, ее полупризнания о двусмысленных разговорах и приставаньях к ней голландского посланника. Были у Пушкина еще какие-то доказательства, до нас не дошедшие.
«Как только были получены эти анонимные письма, он заподозрил в их сочинении старого Геккерна и умер в этой уверенности, – писал Вяземский в. к. Михаилу Павловичу. – Мы так никогда не узнали, на чем было основано его предположение, и до самой смерти Пушкина считали его недопустимым. Только неожиданный случай дал ему впоследствии некоторую долю вероятности».
О каком случае говорит Вяземский? Опять мы этого не знаем. Но Вюртембергский посланник, князь Гогенлоэ, докладывая своему правительству о смерти Пушкина, писал: «Мнение власти, основанное на тождественной расстановке знаков препинания, на особенностях почерка и на сходстве бумаги, обвиняет Г.». То есть Геккерна.
Гагарин верно сказал – это дело навсегда останется темным.
Есть еще одно предположение, которое, не исключая виновности Геккерна, намечает в этой мерзостной травле его сообщников. У Пушкина было много друзей, было бесчисленное количество поклонников, но были у него также завистники и враги, органически враждебные его гению. Самым влиятельным из светских салонов, явно враждебных Пушкину, был дом заносчивой и недоброй графини М. Д. Нессельроде, жены министра иностранных дел. Дочь графа Гурьева, министра финансов при Александре I, она стареющей барышней вышла замуж за отцовского подчиненного из немцев. Граф Гурьев ценил Нессельроде за угодливость и старательность, а также и за кулинарные таланты. И министр, и его чиновник особых поручений были лакомки, оба любили и умели стряпать, сочинять блюда, оба обессмертили свои имена, один Гурьевской кашей, другой пудингом Нессельроде.
Женившись, Нессельроде быстро пошел в гору при деятельной поддержке своей жены. От отца она унаследовала большое состояние и привычку брать большие взятки. Среди многих светских россказней и сплетен, сохраненных тем же князем П. В. Долгоруковым, есть анекдот о том, как Нессельроде представил к камергерству своего чиновника, графа Шувалова, только что помолвленного с дочерью Александра I от Нарышкиной. «Император Александр I, со дня помолвки обходившийся с Шуваловым, как с будущим зятем, улыбаясь, спросил у него: сколько он подарил гр. Нессельроде за это представление?»
Ее взяточничество было всем известно, но это не мешало ей занимать в высшем свете влиятельное положение. Возможно, что в глазах Царя и его приближенных многое искупалось ее лютой враждой к либеральным идеям, ее демонстративной преданностью монарху. Одним из ее завсегдатаев был барон М. А. Корф, однокурсник Пушкина. Он преклонялся перед ее «необыкновенным умом и железным характером… Ее дружба была неизменна, заботлива, охранительна, иногда до ослепления пристрастна… Но вражда ее была ужасна и опасна. Она любила созидать и разрушать репутации».
Вяземский говорит: «Гр. Нессельроде самовластно председательствовала в высшем слое петербургского общества и была последней, гордой, могущественной представительницей того интернационального ареопага, который заседания имел в Сен-Жерменском предместье Парижа, в салоне княгини Меттерних в Вене, в салоне гр. Нессельроде в доме министра иностранных дел в Петербурге. Ненависть Пушкина к этой последней представительнице космополитического, олигархического ареопага едва ли не превышала ненависть его к Булгарину. Пушкин не пропускал случая клеймить эпиграмматическими выходками и анекдотами свою надменную антагонистку, едва умевшую говорить по-русски. Женщина эта паче всего не могла простить Пушкину его эпиграмм на отца ее, гр. Гурьева».
Графиню Нессельроде многие не любили. Ее боялись больше, чем Бенкендорфа, и ей это нравилось. Великий князь Михаил Павлович называл ее Господин Робеспьер. Вяземский подсмеивался над претензиями некрасивой, но очень желавшей нравиться женщины, которая не прочь была разыгрывать роль м-м Рекамье, – и плечиста, и грудаста, и брюшиста, – говорил он про нее. В этой знатной даме привлекательного было мало, но положение ее мужа заставляло и влиятельных русских, и весь дипломатический корпус посещать ее салон. Барон Геккерн был в большой дружбе с ней и с ее мужем.
У Нессельроде в доме говорить по-русски не полагалось. Для этих людей русская литература не существовала. Дом русского министра иностранных дел был центром так называемой немецкой придворной партии, к которой причисляли и Бенкендорфа, тоже приятеля обоих Нессельроде. Для этих людей иностранец Геккерн был свой человек, а Пушкин чужой. Хотя очень возможно, что, прояви он хоть какое-нибудь внимание к жене министра, по ведомству которого числился, – и ее отношение изменилось бы. И для него она могла бы стать заботливым другом, как была для барона Корфа и для Геккерна. Но Пушкин ее терпеть не мог и этого не скрывал.
Насколько у этой знатной дамы, которая по положению мужа могла причинять немало зла, была недобрая репутация, можно судить по тому, что император Александр II раз за обедом в Зимнем дворце сказал:
– Мы же знаем теперь автора анонимных писем, которые были причиной смерти Пушкина. Это Нессельроде.
В этих случайно брошенных словах указание на ту враждебную официально-светскую атмосферу, где Пушкин задыхался, а Геккерны процветали. Но в этих словах Царя, который был уже взрослым молодым человеком, когда Пушкин был убит, и лично знал поэта, нет разрешения загадки. Через несколько дней после смерти Пушкина Вяземский писал А. Я. Булгакову: «Многое осталось в этом деле темным и таинственным для нас самих. Довольно нам иметь твердое убеждение, что жена Пушкина непорочна… Пушкина в гроб положили, зарезали жену его городские сплетни, людская злоба, праздность и клевета петербургских салонов, безымянные письма».
С того дня, как Пушкин получил пасквиль, и до тех пор, пока Дантес не принял его вызов, Пушкин не знал покоя. Его выдержка, его добродушие были расшатаны. Обсуждая с друзьями анонимное письмо, делая догадки, что его писал Геккерн, Пушкин приходил в такое бешенство, что «просто был страшен», – писал Соллогуб. По словам Вяземского, «анонимные письма лежали горячей отравой на сердце Пушкина. Ему нужно было выбросить этот яд со своею кровью, или с кровью того, кто был причиною или предлогом нанесенного Пушкину оскорбления».
Отношение Пушкина к жене как будто не изменилось. Ей первой показал он полученный диплом. Но, как говорит тот же Вяземский, «между Пушкиным и его женою стало третье лицо. Оно набрасывало на них свою тень. Это был призрак, но он сводил с ума Пушкина».
Великому князю Михаилу Павловичу Вяземский писал: «Эти письма привели к объяснениям супругов Пушкиных между собой и заставили невинную в сущности жену признаться в легкомыслии и ветрености, которые побудили ее снисходительно относиться к навязчивым ухаживаниям молодого Геккерна. Она раскрыла мужу все поведение молодого и старого Геккернов по отношению к ней; последний старался склонить ее изменить своему долгу. Пушкин был тронут ее доверием, раскаянием и встревожен опасностью, которая ей угрожала; обладая горячим и страстным характером, он не мог хладнокровно отнестись к положению, в которое он с женой были поставлены: мучимый ревностью, оскорбленный в самых нежных, сокровенных своих чувствах, в любви к своей жене, видя, что честь его задета, он послал вызов молодому Геккерну».
Так звали Дантеса с тех пор, как Геккерн его формально усыновил.
Барон Жорж Дантес (1812–1895) был француз, приехавший в Россию на ловлю счастья и чинов. Вначале счастье ему улыбалось. Дантесы были состоятельные эльзасские промышленники, получившие дворянство в начале XVIII века. Баронский титул дал им Наполеон, что не помешало им сразу после реставрации стать легитимистами. Отец Жоржа Дантеса был членом палаты депутатов. Июльская революция 1830 года пошатнула и его политическое положение, и его состояние, так как он был сторонником Карла X. Во время переворота Жорж Дантес был юнкером в Сен-Сире. Пушкин в Дневнике назвал его шуаном, потому что Дантес, вместе с несколькими юнкерами, примкнул к Вандейскому отряду герцогини Беррийской, которая надеялась поднять восстание и посадить на престол своего сына. Их попытка кончилась ничем. Дантесу пришлось оставить Сен-Сир и поселиться у отца в Эльзасе, в их деревенском доме, который простоял до войны 1914 года, когда чья-то артиллерия его сожгла. Деревня быстро надоела молодому человеку, и он уехал в Берлин, где у них были титулованные родственники. Там ему покровительствовал принц Вильгельм Прусский, будущий император Германский. Получив от него рекомендательные письма, Дантес поехал дальше на восток, в Россию, где многие иностранцы хорошо устраивались. Дорогой Дантес познакомился с голландским посланником, бароном фон Геккерн де Бевервардом, который возвращался к своему посту в Петербург. Несмотря на разницу лет – Дантес был моложе на 20 лет, – они быстро сблизились. Случайная дорожная встреча превратилась в тесную дружбу, оказавшую роковое влияние на жизнь Пушкина.
Сразу по приезде в Петербург Геккерн, пользуясь своими связями, стал хлопотать о зачислении своего фаворита в гвардию. Ему помог директор Пажеского корпуса, граф Адлерберг. Вандейская авантюра молодого француза понравилась Царю. Дантесу и приехавшему одновременно с ним маркизу де Пинэ разрешили сдать при Военной академии экзамен на офицерский чин. Это была только формальность. Дантес приехал в Петербург 11 октября 1833 года. Заниматься начал в ноябре, а уже в начале нового, 1834 года он сдал экзамен. Царь спросил Адлерберга, знает ли шуан по-русски? «Я ответил ему наудачу утвердительно, – писал директор Пажеского корпуса будущему русскому гвардейцу. – Я очень советовал бы Вам взять учителя русского языка».
Француз этому совету не последовал. Стоило ли стараться, когда их освободили от экзаменов по русской словесности и по русскому военному уставу. Немудрено, что, как отметил Пушкин в Дневнике, гвардия роптала, когда Дантеса зачислили в Кавалергардский полк. Офицер он был плохой, с дисциплиной считаться не хотел. На параде закурил сигару. Во время маневров, вопреки приказу, запрещавшему офицерам выходить из палаток иначе, как в форме, он появлялся в шлафроке, сверх которого накидывал шинель. В конном строю не держал дистанции, в седле сидел небрежно, на службу опаздывал или совсем не являлся. За три года службы в полку он сорок четыре раза подвергался взысканиям. К этому надо прибавить, что, не зная по-русски, он не мог отдавать команду. Но часть офицеров он забавлял живостью, остроумием. Другие его недолюбливали, называли заносчивым французом. В гостиных, куда ему открыл доступ сначала голландский посланник, а потом кавалергардский мундир, его принимали охотно.
Русских светских людей немного смешил провинциализм маленького наполеоновского барона. Князь Павел Вяземский-сын, который с ним часто встречался, говорит: «Дантес был человек практический, дюжинный, добрый малый, балагур, вовсе не Дон-Жуан, просто приехавший в Россию сделать карьеру… Уже принятый в Кавалергардский полк, он, до появления приказа, разъезжал на вечера в черном фраке и серых кавалерийских рейтузах с красной выпушкой, не желая на короткое время заменять изношенные черные штаны новыми».
Эти рейтузы с красной выпушкой очень забавляли Вяземского-отца и Пушкина. Дантес умел на шутку отвечать шуткой, умел и Пушкина смешить. Недурной танцор, веселый говорун, этот русский гвардеец, не умевший говорить по-русски, был желанным гостем на балах в тех светских и посольских домах, где бывали и Пушкины. И у них он был принят. Это никого не удивляло. С тех пор как незамужние сестры поселились у них, Наталья Николаевна, которой очень хотелось выдать их замуж, стала принимать холостую молодежь, как возможных женихов для Асиньки и Коко. Но Пушкин верно предсказал – ухаживали они не за старшими сестрами, а за его женой. Дантес влюбился в нее чуть не с первого взгляда, что опять-таки никого не могло удивить. Наталья Николаевна была в зените своей женской прелести, и одно ее появление делало других женщин незаметными.
Дантес был ей ровесник. Когда они встретились, ему было 22 года. Многие считали его красавцем. У него был отличный цвет лица, густые белокурые волосы, открывающие плоский, срезанный назад лоб. Голубые выпуклые глаза смотрели дерзко и ласково. Маленький красивый рот был всегда готов раздвинуться в призывную улыбку. В нем была та самоуверенная наглость молодого, здорового зверя, которая на некоторых женщин действует безошибочно. Наталье Николаевне с этим ничтожным французом было несравненно веселее, чем с умными друзьями мужа. И потом он был видный, статный, высокий, на много вершков выше Пушкина.
– Меня судьба, как лавочник, обмерила, – с усмешкой говорил про свой рост Пушкин.
Он был почти одного роста с женой и на приемах не любил стоять рядом с ней. Наталья Николаевна была бы счастливее, если бы судьба убавила Пушкину – так она его до конца дней звала, – дарованья, но прибавила росту. Но его гений ее не стеснял. Она была слишком поглощена собой, чтобы его замечать. Кокетничала со всеми, вплоть до Царя.
К осени 1836 года, когда вокруг Пушкиных скопились признаки надвигающейся бури, Наталье Николаевне только что минуло 24 года. За шесть лет замужества она родила четырех детей, но красота ее не потускнела. Она была из тех редких женщин, которые с каждым ребенком хорошеют. Это была уже не робкая провинциальная девочка, готовая спрятаться в кусты, чтобы не попасть на глаза Царю с Царицей. Теперь она хотела, чтобы все смотрели на нее, все любовались ею. Это была модная львица, одна из первых красавиц Петербурга, ненасытная в своем желании нравиться. При этом был в ней целомудренный холодок, так привлекавший Пушкина. Сочетание красоты, кокетства и чистоты усиливало ее неотразимость. История с Дантесом единственный темный эпизод в ее жизни с Пушкиным. Но и эта трагедия забрызгала Наталью Николаевну не грязью, а кровью. Может быть, потому, что Пушкин поспешил заслонить ее своим телом.
Вот какой увидал Наталью Николаевну молодой граф В. А. Соллогуб, когда он впервые приехал к Пушкиным с визитом: «Пушкин жил в довольно скромной квартире. Самого хозяина не было дома. Нас приняла его красавица жена. Много видел я на своем веку красивых женщин, много встречал женщин еще обаятельнее, чем Пушкина, но никогда не видывал я женщины, которая соединяла бы в себе законченность классической правильности черт и стана. Ростом высокая, с баснословно тонкой талией, при роскошных плечах и груди, ее маленькая головка, как лилия на стебле, колыхалась и грациозно поворачивалась на тонкой шее. Такого красивого и правильного профиля я не видел никогда более. А кожа, глаза, зубы, уши. Да, это была настоящая красавица. Недаром все остальные, даже самые прелестные женщины, меркли как-то при ее появлении. На вид она всегда была сдержана до холодности и вообще мало говорлива. В Петербурге, где она блистала, во-первых, своей красотой и, в особенности, тем видным положением, которые занимал ее муж – она бывала постоянно в большом свете и при дворе, но женщины находили ее несколько странной. Я с первого же взгляда без памяти в нее влюбился. Надо сказать, что тогда не было почти ни одного юноши в Петербурге, который тайно не вздыхал бы по Пушкиной. Ее лучезарная красота рядом с его магическим именем кружила все головы. Я знал очень молодых людей, которые серьезно были уверены, что влюблены в Пушкину, не только вовсе с ней незнакомых, но чуть ли никогда ее, собственно, и не видевших».
Ее успех дорого стоил Пушкину. Уже давно светский Петербург стал для него тюрьмой. А для нее это была сцена, где она разыгрывала богиню, Царицу, не подозревая, что магия Пушкинских стихов придает особый блеск ее красоте. Да и он этого, по скромности своей, не сознавал. Наталья Николаевна не поверила бы, если бы ей сказали, что, когда его убьют, потускнеет ее блеск.
Не она одна, все светские красавицы той эпохи были окружены особым вниманьем, вызывали такое же лестное любопытство, которое теперь вызывают кинематографические звезды. Появление новой красавицы было событием, отмечавшимся наравне с царскими указами и новыми стихами Пушкина. Передвижения, успехи, победы, ошибки хорошеньких женщин упоминались в письмах даже людей лично от них далеких. Когда на масленице в Петербург приехала московская красавица, Киреева, Вяземский писал Тургеневу: «Когда она первый раз появилась в собрании, поднялась возня и толкотня, ее окружили, рассматривали, становились на стулья. Пошли сравненья с Завадовской, с Пушкиной. Только и разговоров, что о ней. Вот смена здешних разговоров: стихи Пушкина «На выздоровление Лукулла», поглотил их пожар Лемана (сгорели балаганы, сгорели люди. – А Т.-В.). А появление Киреевой затмило пожар» (8 февраля 1836 г.).
Тот же Вяземский сказал о ком-то: «Природа создала ее красавицей, уж это одно есть избрание и посвящение». Хотя это было сказано не о ней, Наталья Николаевна избранницей себя чувствовала. Собственная красота ее опьяняла, кружила ее маленькую пустую головку. Целью, смыслом, поэзией ее жизни было вызывать восхищение. Кругом нее были женщины образованные, начитанные, умные, как Карамзины, Бобринские, Элиза Хитрово и ее дочери, Смирнова. Они умели слушать своих умных друзей, умели и сами говорить. Наталья Николаевна молча присутствовала при их беседах. Вряд ли даже слушала.