355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антонио Ларрета » Кто убил герцогиню Альба, или Волаверунт » Текст книги (страница 8)
Кто убил герцогиню Альба, или Волаверунт
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:45

Текст книги "Кто убил герцогиню Альба, или Волаверунт"


Автор книги: Антонио Ларрета



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)

Пока я на несколько минут выходил в гардеробную, чтобы принять там новый облик, Малу тоже наряжалась кем-нибудь, но делала это более легко и просто, потому что, как бы это ни показалось странным, в интимной обстановке она питала отвращение к маскарадной мишуре, не любила украшений, поэтому эффекта преображения она достигала обычно самыми экономными средствами – простыней, которая больше силой воображения, чем реальным сходством, превращалась в тунику, в сутану, в хламиду, в дырявое рубище пленницы или жалкую накидку спасенной с тонущего корабля путешественницы; несколькими гребнями, которые в ее волосах становились рожками молодой коровы, или крестом над головой мученика, или мечом – моего тореро, гладиатора или Олоферна; ожерелье могло оказаться четками в руках послушницы, узами на ногах Брисеиды или фермуаром на шее мавританской принцессы.

Ибо в конце концов именно в этом и состояла игра. В том, чтобы в момент появления Ману в новом образе Малу ожидала его, уже готовая составить соответствующую этому образу комедийную пару: если Ману был могущественным и свирепым Сулейманом, то Малу встречала его в образе трепещущей рабыни-христианки; и напротив, если в комнату входил грубый и фанатичный крестоносец, он встречал там гордую арабскую красавицу, смотревшую на него с ненавистью и отвращением; отважный моряк должен был быть готовым в любую минуту броситься в море, чтобы спасти стыдливую деву, а похотливый садовник – обнаружить среди роз застывшую в экстазе монахиню; палач отправлял на костер закоренелую ведьму, а благочестивый священник терял дар речи, потрясенный красотой спящей принцессы; бык-Юпитер, блистая великолепием пятнистой шкуры и кривых рогов, похищал Европу; Дафна замирала, превращаясь в дерево, едва ее касались руки влюбленного Аполлона; пожалуй, лишь Ахиллес не знал, с кем ему предстояло встретиться в своей палатке после возвращения с поля битвы – то ли с Патроклом, то ли с Брисеидой: это полностью зависело от непредсказуемого выбора Малу. [105]105
  Обращает внимание не только высокий уровень классической культуры двух этих лиц, который сегодня может показаться даже необычным, особенно если учесть, что впоследствии никто не считал их высокообразованными людьми, но также и то обстоятельство, что разыгрываемые Малу и Ману «комедии» находятся в прямом родстве с темами европейской литературы конца XVIII – начала XIX века. Жестокий турок и христианская пленница или их противоположность – крестоносец и арабка – неизбежно воскрешают в памяти произведения лорда Байрона; стыдливая дева с тонущего корабля и моряк явно навеяны книгой Бернардена Сен-Пьера «Поль и Виргиния»; палач и ведьма напоминают нам о жестоких сценах английского готического романа; садовник и монахиня – безусловно, образы французской романтической литературы. Но прежде чем вообразить Марию-Луизу и Годоя прилежными читателями последних издательских новинок, следует вспомнить, что писатели воплощали в своих произведениях мифологию, жившую в умах общества еще до того, как она была отражена в книгах.


[Закрыть]
По мере того как комедия развертывалась, образы персонажей все более размывались, растворялись в действии, где постоянному натиску, взрывной энергии и мощи Ману противостояли бегство и сопротивление Малу, завершавшиеся ее сдачей, а иногда даже агонией и смертью; последнее вообще было ее привилегией, выступала ли она в образе рабыни, ведьмы или телочки. Когда игра заканчивалась, а костюмы персонажей по ходу действия была уже разбросаны по полу или затеряны в простынях, Малу и Ману превращались в самих себя и переходили от одного развлечения к другому, от неистовства к нежности, от игры в грех к игре в невинность. Ибо все это, мой далекий читатель, было лишь игрой.

Мне кажется, что есть один эпизод, который проливает дополнительный свет на историю Малу и Ману и может служить для нее эпилогом. Однажды вечером двадцать лет спустя уже постаревшая Мария-Луиза рассказывала своим итальянским гостям во дворце Барберини о славных временах мадридского двора. И вдруг неожиданно для меня – и к удивлению короля – она повернулась в мою сторону и сказала: «Мануэль, чем рассказывать о том, как красочно все выглядело, давай лучше покажем нашим уважаемым римским гостям, как мы тогда одевались. Поди-ка достань твои старые мундиры и пройдись в них перед нами, чтобы все увидели, каким ты был, и смогли представить, каким был наш двор и все мы…» Отказаться было невозможно. Пришлось распорядиться, чтобы принесли полдюжины парадных, соответствующих моим различным чинам и постам, мундиров, с которыми я не расставался даже вдали от родины, в изгнании, хотя вот уже десять лет не было случая облачиться ни в один из них, а теперь мне предстояло надевать их все, один за другим, и демонстрировать присутствующим, которые будут издавать возгласы удивления и восхищения, потрясенные роскошью и блеском эполет, пряжек, плюмажей на шляпах – даже у наполеоновских генералов не было таких ярких украшений, – но при этом они не поймут весь смысл сцены, не догадаются, что на самом деле происходит в величественном салоне римского дворца, никогда не узнают, что у них на глазах Малу воскрешала Ману, что в этот момент перед ее мысленным взором проносились другие вечера, другие наряды и она вновь видела молодого Ману, увлеченного своим забавным представлением. Однако мне не удалось показать все мундиры. Уже на третьем или четвертом королеву стала бить дрожь, она не то засмеялась, не то всхлипнула и вдруг разразилась слезами и упала в обморок, ее унесли, и на этом вечер закончился. Лишь на мгновение в августейшей старухе воскресла Малу, с любовным пылом и молодым задором старавшаяся оживить игру, будто она могла возродить неиссякаемый источник жизни под складками ее юбки. В общем, это был довольно странный случай, о котором мы никогда не говорили. [106]106
  Эпизод е мундирами во дворце Барберини описывает и Боссе в своих «Mémoires anecdotiques sur l'intérieur du palais impérial» с той только разницей, что, по Годою, этот случай произошел незадолго до смерти королевы, а согласно Боссе – несколькими годами раньше.


[Закрыть]
Однако последние слова, которые донья Мария-Луиза прошептала мне на ухо – ее уже глубоко затянула агония, и она не могла произнести их по-другому, – были все те же: «Кого сегодня хочет видеть Малу у себя в гостях?» Если бы Ману мог, он появился бы перед ней в тот хмурый римский вечер в облике тихой Смерти.

Но вернемся в 1797 год. Однажды, не помню точно, в какой именно день, я зашел в мои комнаты, чтобы немного отдохнуть от работы, и, когда уже закрывал за собой дверь, вдруг с удивлением услышал глухой голос из алькова: «Закрой на ключ». Я машинально выполнил приказ, теряясь в догадках: то ли кто-то из нас двоих – я или донья Мария-Луиза – перепутали день, то ли она по какой-то причине нарушила нашу традицию и решила сделать мне сюрприз. «Что случилось, Малу?…» – начал было я, подходя к алькову, и вдруг замер, словно парализованный, не веря глазам: место Малу на ложе занимал принц Фернандо, его выпуклые полуприкрытые глаза смотрели на меня с насмешкой, толстогубый полуоткрытый рот с отвисающей нижней губой, обнажавшей мелкие острые зубы, покрытые серым налетом, и почти незаметной верхней, терявшейся под непропорционально большим носом, складывался в карикатурную, опасливую и одновременно издевательскую, улыбку. «Ваша светлость…» – только и смог проговорить я и почувствовал, как мое лицо заливает краска, как дрогнули и ослабли колени в предчувствии того, что еще отказывалась понимать моя пошедшая кругом голова. И тогда этот мерзкий сардонический рот произнес неотвратимое: «Я тебя жду, Ману…»

Я едва удерживался на ногах, к горлу подступила тошнота, лицо горело, в висках стучало, но мое смятение увеличилось еще более, когда я заметил чулки и одежду принца, в беспорядке разбросанные по полу, и вспомнил, что в последние недели Малу несколько раз слышала подозрительный шорох и опасалась, что в комнате завелась крыса. Не знаю, сколько времени я стоял как загипнотизированный гнусным взглядом и усмешкой дона Фернандо, лежавшего под простынями совершенно голым – теперь я это знал точно, потому что его нижнее белье было сложено кучкой на персидском ковре, – не реагируя на его настойчиво повторяемый вопрос, отдававшийся молотком у меня в висках, и мучительно думал, не ослышался ли я, действительно ли он назвал меня Ману, а не Мануэлем, и как он вообще оказался здесь… Наконец я очнулся и прервал его встречным вопросом: «Что делает ваша светлость в моих апартаментах? Разве сейчас не время занятий с отцом Эскоикисом?» В ответ он лишь рассмеялся, хлюпая мокрыми губами: «Да будет тебе, Мануэль. Я в первый раз прихожу к тебе. Мог бы быть полюбезнее». Я едва нашел силы, чтобы унять дрожь в ногах и подавить приступ тошноты, однако все еще не мог понять, что происходит, не мог выйти из состояния растерянности. Наконец, собрав все силы, – как утопающий для последнего рывка, – я попытался положить конец нелепой ситуации: «Мне будет очень приятно принять вашу светлость, но в другой раз. Сейчас я должен вернуться к себе в кабинет. Мои секретари уже беспокоятся, да и бедный отец Эскойкис, ваша светлость, уже…» Я говорил слишком долго и не слишком твердо, будто боялся остановиться, будто повторял заклинание, стараясь стряхнуть дурной сон. Но холодный взгляд дона Фернандо не давал мне вырваться из кошмара, упорно возвращая к ужасной реальности его присутствия в моей комнате, в моем алькове, в моей постели. И его голос, когда он меня прервал, был таким же жестким и холодным, как его взгляд: «Не будем терять времени, Мануэль, ведь о нас уже беспокоятся. Я тоже хочу играть. Давай же, спрашивай меня». Что-то в моем мозгу опустилось, как занавес, предохраняя от понимания отвратительного смысла его приказа. Глухим, безразличным голосом я ответил: «Хорошо, ваша светлость. О чем я должен спрашивать?» Принц снова улыбнулся, хотя, возможно, это была не улыбка, а гримаса, и, зловеще помолчав – его молчание мне показалось бесконечным, – произнес, отвратительно кривляясь, голосом своей матери: «Кого хочет Фену видеть сегодня у себя в гостях?»

Он сказал «Фену». Теперь не понять было невозможно. Я почувствовал себя так, будто очутился в тесной клетке и чья-то безжалостная рука одним рывком сдернула с меня одежду, выставив на всеобщее позорище голым, беззащитным, жалким, испуганным. Тошнота еще сильнее стиснула горло, я весь дрожал от страха, стыда и гнева, моля судьбу, чтобы все происходящее оказалось лишь сном, мерзким и комичным бредом, но голос дона Фернандо звучал наяву и неумолимо возвращал меня к действительности. «Спрашивай, – настойчиво повторял он. – Это приказ».

И тут мои колени окрепли, я перестал дрожать, выпрямился и стоял теперь неподвижно и твердо, молча глядя на моего палача. Он понял, что я отказываюсь повиноваться, и сказал: «Хорошо, как хочешь, Мануэль. Я могу обойтись и без твоей помощи». И, обвязав концы простыни вокруг шеи, что должно было изображать тунику, он высокомерно взглянул на меня своими рачьими глазами и не терпящим возражения голосом произнес: «Фену хочет принять Сулеймана».

Меня захлестнула ненависть к подлому головастику с чешуйчатой кожей, и подобно тому, как глоток горькой настойки подстегивает уставшего бегуна, эта ненависть придала мне энергии и позволила собраться с силами; я вспомнил, что тоже облачен немалой властью, и пригрозил принцу, что возьму его за уши и отведу к отцу, да еще расскажу преподобному Эскойкису об извращенности его подопечного, но, конечно, в этот момент я уже плохо соображал, и единственное, чего достиг своими предупреждениями и угрозами, был дьявольский смех Фернандо. «Ты совсем рехнулся, дружище Мануэль, – забавлялся он. – Единственный, кто здесь может угрожать, это я. И как раз тем, что расскажу все королю или преподобному. Хотя эта угроза, на мой вкус, слишком слабая: ведь отец такой дурак, что с него хватит просто уволить тебя, а Эскойкис вообще не имеет той власти, которая ему мерещится. Пожалуй, если ты мне не подчинишься, я обращусь прямо в инквизицию, донесу им на тебя и на эту шлюху – мою мать». И, вытащив откуда-то из-под простыни ключ, добавил: «Я не дам вам времени сговориться и отвертеться ни от этого ключа, который я выкрал из шкатулки у матери, ни от ваших маскарадных костюмов, которые вы храните здесь в шкафах». А затем, понизив голос до неприятного шепота, завершил: «Ну, хватит. Фену хочет принять Сулеймана. Что тебе остается, Ману? Убить меня?»

Я был поражен. Я как раз думал о том, чтобы убить его, стереть с лица земли, хотя и знал, что не смогу сделать этого, что теперь попал в его руки и мне остался только один выход: стать Сулейманом. [107]107
  Можно предположить, что Годой, не выносивший Фердинанда VII, сильно сгущает краски, рассказывая об этом происшествии, тем более интересно сопоставить его с другим широко известным и исторически достоверным инцидентом, случившимся в 1814 году, во время поездки Фердинанда из Валенкая в Валенсию, связанной с принятием им королевского сана. Его противником на этот раз по странному стечению обстоятельств оказался не кто иной, как шурин Годоя – кардинал Луис де Бурбон, бывший в то время председателем Конституционного Регентского Совета, уже переместившегося к тому моменту в Леванте, где он должен был принять присягу короля. Свиты Фердинанда и кардинала встретились в Пусоле, в 18 километрах к северо-востоку от Валенсии. Фердинанд и кардинал вышли из своих карет, и каждый стал дожидаться, когда другой пойдет ему навстречу. В конце концов кардинал не выдержал и направился к Фердинанду, и тот протянул ему руку для поцелуя – как король. Но поскольку он еще не принес присягу на конституции и не мог считаться законным королем, кардинал, естественно, заколебался. Фердинанд, помедлив с минуту, покраснел от гнева, ткнул руку в нос кардинала и приказал: «Целуй». Кардинал наклонился и поцеловал. Невольно напрашивается вопрос: разве это «целуй» при всей несхожести обстоятельств не напоминает самодурство и упоение властью, которое продемонстрировал принц в спальне Годоя?


[Закрыть]

Если те минуты, которые я стоял перед кроватью, были самым ужасным событием, которое мне довелось пережить, то и последующая покорность, с которой я переодевался в гардеробной, оказалась не намного легче, потому что была замешена на унижении и злости. Я попал в ловушку, и у меня не было иного выхода – как предельно ясно объяснил мне дон Фернандо, – кроме как постараться получше исполнить роль Сулеймана, И я испытывал горечь, зная, что исполню ее хорошо и что визит Сулеймана к Фену, несмотря на все мое к нему отвращение, пройдет как по маслу. Фену его возбуждал. Таков уж был Ману. И я чувствую моральную необходимость пояснить – меня замучит совесть, если я не сделаю этого, – что я уже не в первый раз вступал в близкие отношения с особами моего пола. Когда мне было двенадцать лет, каноник-духовник кафедрального собора в Бадахосе совратил меня и обучил кое-каким вещам, показавшимся мне необыкновенно приятными, которые он делал стоя на коленях в зале муниципального совета, а затем, когда я уже служил в королевской гвардии, еще до того, как мне исполнилось восемнадцать лет, после одной разгульной пьяной ночи меня соблазнило красивое и нежное тело служившего вместе со мной иностранца. [108]108
  Во второй главе своих «Мемуаров», после рассказа о том, как он был принят в гвардию Карла III, Годой пишет: «У меня было там два товарища, братья Жубер, французы, оба родились во Франции, получили там образование, были прекрасно подготовлены, отличались прилежанием, исполнительностью, нежным нравом и хорошими манерами, с ними меня связывали узы дружбы, глубокой и пылкой, какой она бывает в юношеские годы». Обращает на себя внимание повторение – много лет спустя – этой характеристики – «нежный». Возможно, не будет слишком смело предположить, что именно один из Жуберов был тем самым «иностранцем», который соблазнил Годоя?


[Закрыть]
Но дон Фернандо, при всем моем уважении к нему как к наследному принцу, которому действительно впоследствии довелось – не важно, каким путем, – взойти на трон и продержаться на нем добрых двадцать лет, по-человечески был мне противен до омерзения, и я заранее содрогался от отвращения при одной только мысли, что мне придется касаться его.

Но, конечно, в алькове все прошло именно так, как я предчувствовал, переодеваясь в гардеробной. С моей стороны это был чисто животный акт, совершённый не с удовольствием, а со злостью, а для него – просто исполнение каприза, удовлетворение нездорового любопытства. Потом дон Фернандо с мрачным видом собрал свои одежды, кое-как натянул их на себя в самом темном углу комнаты и, перед тем как выйти, швырнул ключ на кровать. Уже в дверях придушенным, невыразительным голосом он произнес: «Больше никогда к тебе не приду. Я тебя ненавижу. И буду ненавидеть до последней минуты жизни».

Он выполнил свое обещание. С того дня, подстрекаемый Эскойкисом, который, я полагаю, никогда не узнал о приключении Фену, он начал плести против меня интриги: он спокойно и неторопливо предавался этому занятию, принесшему плоды лишь десять лет спустя, после Аранхуэса и Байонны, но и тогда он не успокоился. Его ненависть преследовала меня до самой его смерти – а ведь я, в конечном счете, лишь выполнил его желание – и даже после того, как он умер, я ощущал ее, настолько сильно он опутал и осложнил мою жизнь своими кознями.

Короли, разумеется, никогда не узнали об этом случае. Мне не составило труда вернуть донье Марии Луизе похищенный ключ, сказав, что она забыла его во время нашей последней встречи; однако, по правде говоря, с того дня игра с переодеванием стала мне в тягость, и, должно быть, мое неприятие этого развлечения как-то передалось королеве, она теперь все чаще откладывала его то под предлогом неотложного дела, то из-за недомогания, и однажды мы просто не вернулись к игре, и шелк на моих костюмах в шкафах гардеробной стал понемногу ветшать.

Хотя принц был тогда почти ребенком, он без особого труда находил выход для своей ненависти ко мне, в чем ему искусно помогал Эскойкис, постоянно запугивающий его россказнями о моих происках. Через несколько недель после той нашей встречи, когда принцу исполнилось четырнадцать лет, он в день своего рождения стал выпрашивать у отца разрешение присутствовать на всех заседаниях Государственного совета, якобы для того, чтобы овладеть искусством управления страной; король, в очередной раз продемонстрировав мудрую предусмотрительность, отказал принцу в его просьбе, поскольку его образование и воспитание были пока еще далеки от того состояния, когда это имело бы смысл. Дон Фернандо пришел в бешенство, он так плакал и кричал, что весь дворец мог услышать, что именно я, подхлестываемый непомерными амбициями, сумел повлиять на короля и не допустить принца к государственным делам. Двор был до такой степени взбудоражен случившимся, что я стал уговаривать короля немедленно освободить меня от должности и позволить на время удалиться от двора. Я больше не мог выносить интриги и зависть и с каждым днем все более настойчиво повторял королю мою просьбу, и он наконец, по своей душевной доброте, а также, возможно, желая развеять слухи, распускаемые сыном, согласился принять мою отставку. Так у меня выдались два счастливых года, когда я был свободен от власти и от всех официальных обязанностей, но когда я вновь вернулся к ним (не говорю – к королям, потому что моя дружба с ними никогда не ослабевала), то вокруг принца уже сколотилась настоящая банда, поставившая себе целью окончательно разрушить мою политическую карьеру, и более того, они стремились бросить тень на Марию-Луизу, опорочить ее и удалить с трона.

Несколько лет спустя, в 1802 году, как я уже рассказал в моих «Мемуарах», у меня произошло жестокое столкновение с принцем в связи с его намечавшейся свадьбой с принцессой Марией-Антонией Неаполитанской. Я советовал его отцу, королю, повременить с этим браком, поскольку принц ни по своей молодости (ему, правда, уже исполнилось восемнадцать), ни по умственному развитию, остававшемуся весьма низким, несмотря на все принятые королем меры, ни по своим моральным качествам пока еще не был готов принять на себя ответственность главы семьи и получить приличествующую этой ответственности свободу. Я считал, что принцу необходимо сначала завершить образование и что путешествие в две-три европейские страны – в ту эпоху мы называли это «погружением в наш век» – поможет ему быстрее преодолеть отставание в развитии. Короли рассказали о моих сомнениях Кабальеро, а этот бесчестный министр не преминул сообщить о них принцу, дом которого – это средоточие слухов и заговоров – он регулярно посещал. Дон Фернандо пришел в неописуемую ярость от моего вмешательства, он расценил его как злокозненное, и стал даже утверждать, что я покусился на права короны, словом, это происшествие лишь усилило его ненависть ко мне. [109]109
  Во второй части «Мемуаров» Годоя можно найти подробное описание неудавшейся попытки автора убедить Карлоса IV отложить эту свадьбу. Там же сообщается, что она была назначена на 14 апреля 1802 года.


[Закрыть]
Королева, как ни странно, в вопросе о браке сына была не согласна со мной и всячески торопила свадьбу. Дело в том, что в это же время должно было состояться венчание и свадьба инфанты Исабель с братом Марии-Антонии, которому предстояло взойти на трон королевства Неаполя и Обеих Сицилии, принеся тем самым новую корону семье. Эти соображения перевесили, и в конце концов был назначен день двойного бракосочетания, но это уже не могло смирить гнев дона Фернандо. Такой напряженной сложилась ситуация, получившая, естественно, отклик и в гнезде заговорщиков – доме принца, который посещала сама герцогиня Альба, – когда в середине июля 1802 года…

II

То лето я проводил вместе с королевским двором в Ла-Гранхе. Их величества каждый раз со все большей настойчивостью выражали желание видеть меня, будто моя физическая приближенность к ним имела большее значение для управления государственным кораблем, чем моя работа в Мадриде непосредственно с правительством и министерствами; я, как обычно, уступил, рассчитывая использовать эту передышку для разработки новых проектов, подготовки дипломатических демаршей, а также для того, чтобы разобраться с народными жалобами и волнениями, которые всегда приносит с собой летний зной. Королева по мере того, как наши вторничные и пятничные игры все дальше уходили в прошлое – в прошлое, но не в забвение, – все более нетерпеливо добивалась моего общества, будто нам было достаточно сесть друг против друга с картами в руках, чтобы отогнать опасности, которые, как ей подсказывало ее изощренное чутье, нависли над Испанией, над короной и над ее семьей; эти опасности, если называть вещи своими именами, так или иначе исходили от принца, от окружавшей его камарильи сообщников и подстрекателей с их неуемной подрывной деятельностью; именно в дворцовых апартаментах принца брала начало бурная река клеветы и вздорных слухов. Принц тем летом не пожелал уезжать из Мадрида, утверждая, что хочет до свадьбы закончить курс учения, которое, как всем нам было прекрасно известно, он уже давно забросил; это была одна из причин, по которой меня отговаривали ехать в Ла-Гранху, но королева настаивала на своем, приводила королю тысячу важных доводов, и он в конце концов не выдержал ее напора и приказал мне быть с ними, вот почему этим летом я проводил дни среди садов и фонтанов, а ночи за бесконечной карточной игрой в crapaud,сидя около доньи Марии-Луизы, которая, как я уже сказал, чувствовала себя более спокойно за судьбу страны и за свою собственную судьбу, пока я был рядом и она могла погладить мне колено, как некий талисман.

В середине июля я получил с моей личной корреспонденцией короткое письмо, сообщавшее: «Коломбина возвратилась домой после последней поездки, Арлекин снова обхаживает ее, Капитан Фракасс покинул свою полевую палатку, и все трое принялись разучивать новое комическое интермеццо.Не благоразумнее ли вам прочитать его до премьеры? Благожелатель». Это было ясное предупреждение. Пока я терял время в Ла-Гранхе, мои противники вовсю использовали его в Мадриде. Герцогиня (Коломбина) вернулась из Андалусии, встречалась с Фернандо (Арлекином) и с Корнелем (Капитаном), все трое затеяли какую-то новую махинацию, связанную с Италией и, весьма вероятно, с Неаполитанским королевством. Использованный в письме шифр был мне совершенно понятен: маски комедии дель арте меняли имена в соответствии с национальностью тех, кто находился за ширмой; так, если бы они, к примеру, были французами, Арлекин назывался бы Сганарелем. Но в данном случае было ясно, что дело касается итальянцев. Злоба, которую питал ко мне неаполитанский двор из-за моей попытки убедить короля отложить двойную свадьбу, а также его застарелая неприязнь к нашей французской политике открывали широкие возможности для наших домашних врагов, работавших без перерыва все лето, включить в свою интригу Неаполь. Вечером того же дня я показал письмо королям. Донья Мария-Луиза не скрывала, как ей неприятна самая мысль о моем возвращении в Мадрид, но в сложившейся ситуации была согласна, что мне не остается ничего другого, как ехать туда, поскольку мой корреспондент в последней фразе письма намекал, что передаст мне секретные документы, которыми манипулируют «наши комики». В общем, на рассвете я тронулся в путь.

В Мадриде, не заезжая домой, я сразу направился в королевский дворец. В моих дворцовых апартаментах хранилось достаточно одежды, так что я смог переодеться с дороги, и, уже коротая время в ожидании автора письма, я решил, что проведу хотя бы одну ночь с Пепитой, не беспокоя без необходимости Майте, чье молчание, в котором я угадывал зреющее негодование, мне с каждым разом становилось все труднее переносить. Решив во дворце несколько срочных дел, я отправил Пепите записку с сообщением о моем возвращении, а ближе к вечеру собрался заехать к Гойе, чтобы взглянуть, как движется работа над заказанным мной «ню», и заодно поговорить с доном Фанчо о моем новом конном портрете – донья Мария-Луиза во время моего пребывания в Ла-Гранхе взяла с меня слово, что я непременно закажу его. Но этой второй задачи при посещении Гойи мне не удалось вьшолнить, а потом навалились дела, я все откладывал разговор о новом портрете, и когда наконец начал его, Гойя, довольно неубедительно ссылаясь на плохое здоровье, решительно отказался от этого заказа. [110]110
  Как мы уже знаем, после смерти герцогини Гойя вообще перестал писать. Однако в письме к Сапатеру по поводу макияжа герцогини Гойя упоминает о заказе на конный портрет, из чего следует, что Годою все-таки удалось уговорить его.


[Закрыть]

Должен повторить, что моя встреча с Каэтаной произошла совершенно случайно, я вовсе не планировал ее заранее, как мог бы подумать ревнивый Гойя, и она оказалась для меня счастливой именно потому, что была случайной. Каэтана бросила мне язвительную фразу, я полагаю, Гойя ее расслышал: «Можешь привести с собой любую из твоих женщин», а затем, повернувшись к маэстро спиной и понизив голос до осторожного шепота, сказала: «Я рада, что ты вернулся. Дело того стоит. Приходи сегодня вечером, улучим минуту, и я покажу тебе бумаги. Но будь настороже. Фернандо и Корнель тоже приглашены».

Могу представить, как ошеломлены и растеряны мои читатели. Еще бы: Каэтана де Альба работала на банду мерзавцев, замышлявших вооруженное выступление? Мне опять придется обратиться к прошлому, чтобы объяснить, каким образом возникла эта необычная ситуация, когда бывшая любовница, которая по стечению обстоятельств стала моим главным политическим противником, позднее превратилась в союзницу, сообщницу и – чтобы уж быть абсолютно точным, используем слово, которое не только не пугало саму Каэтану, но даже забавляло ее, – в моего шпиона.

Еще в те времена, когда я был офицером гвардии, образ юной герцогини де Альба, стремительной в движениях, осененной копной роскошных черных волос, всегда в празднично-радостном настроении, известной своими вольными мыслями, а иногда и вольным нравом, будоражил сны и не давал покоя наяву всей королевской гвардии, и мне в особенности. Но несмотря на свою знаменитую простоту, она по рождению и положению была далека от нас, как планета, недоступна, как имение испанского гранда. Были годы, когда герцогиня со свойственной ей энергией и фривольностью соперничала с самой принцессой Астурийской, и с моей стороны было бы непростительной ошибкой тогда отдать одной из них в присутствии другой хоть малейшее предпочтение в чем-нибудь, так ревностно они следили друг за другом, соревнуясь во всем – в нарядах, драгоценностях, приемах, кавалерах и – добавим также – в фаворитах. [111]111
  Не кто иной, как Пиньятелли, которого Гойя так часто упоминает в своем рассказе, был объектом знаменитого соперничества между герцогиней и тогдашней принцессой Астурийской. Рамон Гомес де ла Серна пишет о нем: «…красивый гвардейский офицер, счастливый влюбленный, разжег костер страсти сразу двух дам, но его погубили их подарки: перстень с крупным бриллиантом, который он получил от де Альба, и золотая шкатулка, которую ему поднесла принцесса». Дон Рамон де ла Серна забавляется, рассказывая в деталях, как принцесса с этим перстнем на руке появляется на балу во дворце, чтобы полюбоваться яркой краской, заливающей лицо соперницы, а пылающая негодованием де Альба порывает с Пиньятелли и в отместку дарит парикмахеру золотую шкатулку, которую Пиньятелли уже успел передарить ей, – парикмахер у нее был общий с принцессой. Все кончилось тем, что Пиньятелли сослали в Париж. «Разгоревшаяся между ними вражда, – завершает свой рассказ автор, – проявлялась в самых разных формах, дело дошло до того, что де Альба одевала своих служанок в наряды, похожие как две капли воды на те, что принцесса получала из Парижа…» Как видим, у Годоя были все основания говорить о вражде этих дам.


[Закрыть]

И так уж распорядилась судьба, что десять лет спустя я на свой лад и своим путем тоже стал одной из первых фигур в стране, а легкомысленная юная герцогиня превратилась в зрелую прекрасную женщину, и однажды, в 1794 году, наши пути пересеклись – мы встретились в моем кабинете, я был уже премьер-министром, и она просила моего патронажа над благотворительным гуляньем, которое она организовывала на Сан-Исидорском лугу; оставшись наедине, мы оба почувствовали, какой шанс нам предоставляет судьба, и оба поняли, что не сможем отказаться от него. Надо сказать, нам не довелось пережить ни увертюры любви, ни любовных разочарований, нам просто повезло сразу же угадать друг в друге непревзойденных соперников противоположного пола, и мы оба почувствовали, что должны принять вызов, даже если все ограничится лишь телесным соединением, так два искусных дуэлиста обречены сразиться между собой, две породистые лошади сойтись на бегах, где выяснится, кто из них на самом деле является наилучшим, так фортепьяно и скрипка искусно ведут тайное соревнование, исполняя сонату. Может показаться бахвальством то, что я скажу, и, конечно, я не сказал бы этого раньше, но теперь, в мои восемьдесят, когда жизнь постепенно сводится к ожиданию смерти, теперь я могу спокойно говорить о том, что в двадцать семь лет был самым блестящим мужчиной, что никому так не завидовали при дворе, как мне, и что никто не осмелился бы смотреть, как я, не опуская глаз, в глаза Каэтаны, говоря ей взглядом: если ты первая среди самок, то и мне нет равных среди самцов. [112]112
  Череда любовных побед, засвидетельствованных бытописцами эпохи, действительно говорит о чрезвычайно высокой сексуальной энергии премьер-министра и герцогини, однако замечания Годоя об их красоте, если судить по портретам этой пары, несколько преувеличены, по крайней мере на современный вкус.


[Закрыть]
Вот так после той встречи, подчиняясь судьбе, неумолимо влекшей нас друг к другу, мы стали любовниками; мы оба хотели этого, нам не нужны были ни ухаживание, ни соблазнение, не надо было ни сопротивляться, ни преодолевать сопротивление, для нас не существовало ничего, кроме нас самих, нашей войны полов, которую мы завершили единственно возможным для нас образом – на равных.

Еще раз подчеркиваю: у нас не было любовных чувств, как не было и никаких притязаний на них, но именно это ощущение неограниченной свободы оказалось ловушкой, которую мы сами себе поставили, потому что уже на следующий день мы нетерпеливо искали новой встречи, и на следующий – опять, наше возбуждение только возрастало, нас вдруг захлестнула бесконечная весна. Весна, которую прервали раньше, чем мы догадались принять меры предосторожности, чтобы скрыть ее: слухи о наших встречах дошли до королевы и обернулись неистовой бурей, сметавшей все на своем пути. Меня обвинили в измене и пригрозили лишением всех привилегий и скандалом, в который была бы втянута и герцогиня. Слегка покривив душой, слегка притворившись и искренне покаявшись, я смог вернуть все на свои места. Но донья Мария-Луиза ясно поняла, какая ей грозит опасность, и сумела – тогда она еще была молодой – полностью устранить возможность повторения того, что случилось. Каэтана и я несколько лет потом не встречались. [113]113
  Трогательная наивность, с которой Годой, сам того не подозревая, характеризует себя морально. Был ли он чем-то большим, нежели благодарный и добросердечный жиголо королевы?


[Закрыть]
Именно в эти годы я познакомился с Пепитой, влюбился в нее и женился на Майте; говорю это без всякого сарказма, а если он все-таки улавливается, то относится скорее к судьбе, так причудливо связавшей нас троих. Каэтана овдовела, у нее появились любовники более низкого положения: художник Гойя, тореадоры – Костильярес и, вероятно, Пепе Ильо, и этот комический актер – его имя я запамятовал, и в конце концов, может быть, с отчаянья или досады – хотя раньше я за ней таких чувств не знал, – она начала посещать апартаменты дона Фернандо и примкнула к его политической банде, интриговавшей против королевы и против меня. Только где-то в начале 1800 года мы начали снова встречаться. Мы смогли повторить всю технику страсти, но чудо не повторилось. Она оставалась чужой, недоверчивой, неуверенной, я чувствовал это даже в ее манере бросать на меня подозрительный взгляд сквозь приопущенные густые и необыкновенно длинные ресницы, словно она опасалась увидеть в моих зрачках безжалостное свидетельство прожитых ею лет. [114]114
  Прожитых ею лет… Герцогине к этому времени исполнилось тридцать восемь. Годой был на пять лет моложе.


[Закрыть]
Когда у нее бывали приступы тоски, она признавалась, что ей надоело все на свете – и мужчины, и политика, она говорила, что ищет другие стимулы к жизни. С этого и началось наше необычное сотрудничество. Поскольку у нее сложилось весьма плохое впечатление о принце и вся его активность стала казаться ей мелкими дрязгами, поскольку она не находила никакой политической отваги в том, чем по инерции продолжала заниматься, и не видела ничего полезного для Испании в проектах и замыслах, в которых участвовала, она пришла к решению – это была исключительно ее, не моя, идея, – что пора сменить ориентацию, не ставя в известность ту группу, и начать работать на меня, ибо только меня она признавала как государственного мужа, король же внушал ей презрение, а к королеве она по-прежнему питала ненависть, поэтому она верила, что именно мне, а не малодушному Фернандо с его развращенной камарильей удастся привести государственный корабль в надежную гавань. [115]115
  Неприязнь Годоя к Фернандо, будущему Фердинанду VII, настолько сильна, что невольно возникает сомнение в объективности его оценок этой личности, однако история свидетельствует, что в них нет преувеличения: Испания никогда не имела такого злокозненного, такого отвратительного правитель.


[Закрыть]
Все началось с ее легкой шутки в постели в ее дворце в Монклоа, но два дня спустя в мой кабинет принесли объемистый пакет, в котором я обнаружил чрезвычайно ценную информацию о корреспонденции отца Эскойкиса и связях, которые тому удалось установить с папским посольством. Мы продолжали с ней тайно встречаться, но на этот раз для того, чтобы договориться о наших кодах, или чтобы она сообщила мне, что замышляли накануне у принца, или чтобы получить от меня срочное задание узнать о чем-нибудь. Иногда мы ложились с ней в постель, но очень редко. Мы были теперь не любовниками, а конспираторами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю